ГЕНРИ: Я в своей спальне со своим другим «я». Он пришел из будущего марта. Мы занимаемся тем, чем обычно занимаемся, когда остаемся одни. На улице холодно, мы оба достигли половой зрелости, но с девчонками пока еще ничего не пробовали. Думаю, этим занималось бы большинство людей, если бы у них были такие же возможности, как у меня. Но не подумайте, я не гей, ничего подобного.
Позднее воскресное утро. Слышу, как в церкви Святого Иосифа звонят колокола. Вчера отец пришел домой поздно; думаю, после концерта он завис в баре; он был так пьян, когда вернулся, что упал на лестнице, и мне пришлось втаскивать его в комнату и на кровать. Я слышу, как он, кашляя, возится в кухне.
Мой другой «я», кажется, нервничает, он постоянно посматривает на дверь.
– Что? – спрашиваю я его.
– Ничего, – отвечает он.
Я встаю и запираю дверь.
– Нет, – шепчет он. Кажется, ему трудно говорить.
– Да ладно тебе, – отвечаю я.
Я слышу тяжелые шаги отца прямо под дверью.
– Генри? – спрашивает он, и дверная ручка медленно поворачивается.
Внезапно понимаю, что случайно отпер замок, Генри кидается к нему, но поздно: отец просовывает голову в дверь – и застает нас, так сказать, с поличным.
– Господи, – выдыхает он. Глаза у него расширяются, на лице неописуемое отвращение. – Господи, Генри.
Он захлопывает дверь, я слышу, как он возвращается в свою комнату. Бросаю на себя укоризненный взгляд, натягивая джинсы и футболку. Иду через коридор в спальню отца. Дверь закрыта. Стучу. Ответа нет. Жду.
– Папа?
Тишина. Открываю дверь и встаю на пороге.
– Папа?
Он сидит спиной ко мне на кровати. Он не шевелится; я какое-то время стою на пороге, но не могу заставить себя войти в комнату. Наконец захлопываю дверь и иду к себе.
– Это была только твоя ошибка, только твоя, – сурово выговариваю я своему другому «я».
На нем джинсы, он сидит на стуле, сжав голову руками.
– Ты знал, ты знал, что это случится, и не сказал ни слова. Где твое чувство самосохранения? Что, черт тебя возьми, с тобой случилось? Какой смысл знать будущее, если не можешь защитить себя хотя бы от таких мелких унизительных вещей…
– Заткнись, – бурчит Генри. – Просто заткнись.
– Я не заткнусь! – срываюсь я на крик. – Ты понимаешь, тебе нужно было просто сказать…
– Послушай, – покаянно смотрит он на меня. – Это было как… как тогда, на катке.
– О черт!
Пару лет назад я увидел, как в Индиан-Хед-парке маленькой девочке попало в голову хоккейной шайбой. Это было ужасно. Позднее я узнал, что девочка умерла в больнице. И потом начал возвращаться в тот день, снова и снова, хотел предупредить ее маму – и не мог. Я как будто был зрителем в кино или привидением. Я кричал: «Нет, заберите ее домой, не позволяйте ей кататься, заберите ее, она ушибется, она умрет!» – и понимал, что эти слова были только в моей голове, и все шло, как и раньше.
– Ты говоришь об изменении будущего, – говорит Генри, – но для меня это прошлое, и, насколько я знаю, с этим ничего нельзя сделать. В смысле, я устал, и вообще, я пытался, и поэтому все так и вышло. Если бы я что-то не сказал, ты бы не встал…
– А зачем ты что-то сказал?
– Потому что так надо. И ты тоже так сделаешь, вот увидишь. – Он пожимает плечами. – Это как с мамой. Несчастный случай. Immer wieder[26]. Снова и снова, постоянно одно и то же.
– А свобода выбора?
Он встает, подходит к окну и стоит, глядя на задний двор Татингеров.
– Я разговаривал об этом только что с собой из девяносто второго года. Он рассказал кое-что интересное: мол, как он думает, когда ты в настоящем, во времени, есть только свобода выбора. Он говорит, что в прошлом мы можем только то, что уже сделали, и если мы оказываемся там, по-другому быть не может.
– Но где бы я ни был, это мое настоящее. Разве я не могу решать…
– Нет. Видно, нет.
– А что он сказал о будущем?
– Ну, давай подумаем. Ты идешь в будущее, что-то делаешь и возвращаешься в настоящее. Тогда то, что ты сделал, – это часть твоего прошлого. Возможно, это тоже неизбежно.
Я чувствую дикое сочетание свободы и отчаяния. Я вспотел; он открывает окно, и в комнату влетает холодный воздух.
– Но тогда я не отвечаю ни за что, что сделал не в своем настоящем.
– Ну наконец-то, – улыбается он.
– И все это уже случилось.
– Да, что-то в этом роде.
Он проводит руками по лицу, и я вижу, что ему пора начинать бриться.
– Но он сказал, что ты должен вести себя так, как будто у тебя есть эта свобода выбора, как будто ты ответствен за происходящее.
– Почему? Разве это имеет значение?
– Очевидно, если ты делаешь по-другому, все будет плохо. И неправильно.
– Он это на своем опыте знал?
– Да.
– И что произойдет дальше?
– Отец не будет разговаривать с тобой три недели. И это, – он указывает рукой на кровать, – это придется прекратить.
– Хорошо, – вздыхаю я. – Что-нибудь еще?
– Вивиан Теска.
Вивиан – это девушка из математического класса, о которой я постоянно думаю. Я ни разу с ней и словом не обмолвился.
– Завтра после урока подойди к ней и пригласи на свидание.
– Я ее даже не знаю.
– Поверь мне.
Он улыбается так, что я задумываюсь, почему, черт возьми, я должен ему верить, но верить хочется, и я соглашаюсь.
– Мне пора. Денег дай.
Я протягиваю ему двадцать долларов.
– Еще.
Я даю еще двадцатку.
– Больше нет.
– Ладно.
Он одевается, выбирая вещи, против исчезновения которых я бы не возражал.
– Пальто возьмешь?
Я протягиваю ему перуанский лыжный свитер, который всегда ненавидел. Он корчит гримасу и надевает его.
Мы идем к задней двери квартиры. Церковные колокола звонят полдень.
– Пока, – говорит другой «я».
– Удачи, – говорю я в ответ, странно тронутый видом себя, уходящего в неизвестное, в холодное воскресное чикагское утро, чужое и незнакомое.
Он топает по деревянным ступеням, а я возвращаюсь в тихую квартиру.
ГЕНРИ: Я на заднем сиденье в полицейской машине в Зионе, Иллинойс. На мне наручники и ничего больше. Внутри машина вся провоняла табаком, кожей, пóтом и еще каким-то запахом, который разобрать не могу, но он присущ именно полицейским машинам. Запах дикого страха, я думаю. Левый глаз у меня заплыл и не видит, грудь в синяках, порезах и грязи из-за того, что один из двух полицейских, тот, который поздоровее, в броске сшиб меня с ног на асфальте, усеянном битым стеклом. Полицейские стоят рядом с машиной и разговаривают с соседями, по крайней мере один из которых точно видел, как я пытался вломиться в белый с желтым викторианский дом, рядом с которым мы припаркованы. Я не знаю, в каком времени очутился. Я здесь около часа и напортачил по полной. Я очень голоден. Очень. Я сейчас должен быть на семинаре доктора Куэри по Шекспиру, но уверен, что я его уже пропустил. Плохо. Мы разбираем «Сон в летнюю ночь».
К плюсам ситуации можно отнести то, что в машине тепло и я не в Чикаго. Чикагские копы ненавидят меня, потому что я постоянно исчезаю, находясь в заключении, и они не могут понять как. А еще я отказываюсь с ними разговаривать, поэтому они так и не выяснили ни кто я, ни где живу. В тот день, когда они это выяснят, мне крышка, потому что на меня есть несколько просроченных ордеров на арест: проникновение в частную собственность, магазинная кража, сопротивление при аресте, побег из-под ареста, нарушение чужого права владения, непристойное обнажение в общественном месте, ограбление und so weiter[27]. Из этого списка становится понятно, что я ужасно нелепый преступник, но самая главная проблема в том, что без одежды трудно оставаться неприметным. Рассчитывать можно лишь на скрытность и скорость, но когда я, абсолютно голый, пытаюсь вломиться в дом посреди бела дня, это не всегда срабатывает. Семь раз меня арестовывали, и пока мне удавалось исчезнуть до того, как они успевали взять у меня отпечатки пальцев или сфотографировать.
Соседи продолжают таращиться на меня через стекла полицейской машины. Мне все равно. Мне все равно. Это слишком затянулось. Черт, как я это ненавижу. Откидываюсь на сиденье и закрываю глаза.
Дверца машины распахивается. Холодный воздух обжигает, глаза у меня резко открываются, на секунду я вижу металлическую решетку, отделяющую переднее сиденье машины от заднего, потрескавшиеся виниловые чехлы, свои руки в наручниках, голые ноги в мурашках, в лобовом стекле плоское небо, черную фуражку с козырьком на приборной доске, папку в руках у офицера, его красное лицо, спутанные седеющие брови и обвисшие брыли – все скользит, переливается, окрашивается в радужные цвета. Полицейский говорит: «Эй, у него приступ, что ли?» У меня сильно стучат зубы, и вдруг полицейская машина исчезает перед моими глазами, и я лежу на спине в собственном заднем дворике. Да. Да! Полной грудью вдыхаю сладкий сентябрьский ночной воздух. Сажусь, растираю запястья, все еще хранящие отметины от наручников.
Я смеюсь и не могу остановиться. Я снова сделал это! Гудини, Просперо[28], признайте меня! Потому что я тоже волшебник.
Накатывает приступ тошноты, и я выплевываю желчь на хризантемы Кимми.
КЛЭР: Сегодня день рождения Мэри Кристины Хепворт, и все девочки-пятиклассницы из школы Сент-Бэзил ночуют в ее доме. У нас пицца, кола и фруктовый салат на ужин, и миссис Хепворт приготовила большой торт в форме головы единорога со словами «С днем рождения, Мэри Кристина!» из красной глазури, и мы поем, Мэри Кристина задувает все двенадцать свечек за один раз. Я, кажется, знаю, что за желание она загадала; думаю, она загадала больше не расти. По крайней мере, будь я на ее месте, именно этого бы и пожелала. Мэри Кристина самая высокая в нашем классе. В ней пять футов девять дюймов. Мама чуть ее пониже, а папа у нее очень, очень высокий. Однажды Хелен спросила Мэри Кристину, сколько в нем, и та ответила, что шесть футов семь дюймов. Она единственная девочка в семье, и все ее братья старше и уже бреются, и они тоже очень высокие. Они нарочно нас не замечают и едят много торта, а Пэтти и Рут нарочно громко хихикают, когда кто-нибудь из них проходит мимо. Так стыдно. Мэри Кристина открывает подарки. Я подарила ей зеленый свитер, такой же, как мой голубой, который ей нравится, с хитро вывязанным воротником, от Лауры Эшли. После ужина мы смотрим «Ловушку для родителей» по видику, а Мэри-Кристинины ходят вокруг нас, потом мы все по очереди надеваем пижамы в ванной комнате на втором этаже и заходим в спальню Мэри Кристины, от пола до потолка розового цвета, даже ковер во всю стену розовый. Сразу понятно, что родители Мэри Кристины были жутко рады наконец-то получить девочку после всех ее братьев. Мы все принесли с собой спальные мешки, но побросали их в углу и рассаживаемся на кровати и на полу в комнате. Нэнси принесла бутылку мятного шнапса, и мы пьем по глоточку. Вкус ужасный, как будто еж в горле застрял. Мы играем в «Правда-неправда». Рут заставляет Венди пробежаться по коридору без курточки от пижамы. Венди заставляет Фрэнси сказать, какой размер лифчика у Лекси, ее семнадцатилетней сестры (ответ: 38D). Фрэнси просит Гейл сказать, что она с Майклом Платтнером делала в прошлую субботу в «Дейри-Квин» (ответ: ели мороженое. Ну да, как же). Через какое-то время всем «Правда-неправда» надоедает, в основном потому, что становится трудно придумать хорошие задания, которые можно выполнить, и потому, что мы знаем друг про друга все, что только можно, ведь мы ходим вместе в школу с самого детского сада. Мэри Кристина говорит: «Давайте достанем гадальную планшетку», и все соглашаются, потому что это ее вечеринка и потому что это просто классное занятие. Она достает планшетку из шкафа. Планшетка вся помятая, и на маленькой пластиковой штуке, которая показывает на буквы, нет пластикового окна. Однажды Генри сказал мне, что ходил на спиритический сеанс, и посреди него у медиума случился приступ аппендицита, и пришлось вызывать ей «скорую помощь». Планшетка довольно маленькая, и играть могут только двое. Поэтому Мэри Кристина и Хелен начинают. Правило такое, что вопрос нужно говорить вслух, а то не получится. Они обе кладут пальцы на планшетку. Хелен смотрит на Мэри Кристину, которая колеблется, и Нэнси говорит: «Спроси про Бобби», поэтому Мэри Кристина спрашивает: «Я нравлюсь Бобби Дикслеру?» Все хихикают. Правильный ответ – нет, но планшетка говорит да
О проекте
О подписке