Перевод Льва Каневского
Если мы искренне радуемся Новому году, то должны смотреть на него глазами оптимиста и воспевать ему хвалу языком раскаяния.
Мы должны изгнать из сердец холодную заповедь, что история повторяется, и стремиться к вере, что пороки дня сегодняшнего будут вытеснены добродетелями дня завтрашнего.
Если фантазия нашептывает нам, что с двенадцатым ударом часов ровно в полночь старый порядок изменится, будет заменен на новый, в этом случае не станем перечить, отложим все сомнения, если только это возможно, и будем упиваться сказочкой, которую рассказывают нам весело звенящие новогодние колокольчики.
Произвольное деление человеком времени на часы, дни и годы не вызывает никакого заметного толчка или остановки, а колесо времени с бесшумной пневматической шиной катит себе и катит, отмеряя циклы лет. Никакому гвоздю на земле не проколоть этой шины. Старик Время – настоящий лихач, он едет без фонаря и без предупреждающего колокольчика. Годы, которые для нас являются мильными столбами, для него всего лишь гравий под обрезиненным ободом. Но для нас, за несколько дней до новогодней ночи, они являются предостережением и заставляют нас отметить час на циферблате великих часов, стрелки которых тихо, неумолимо движутся вперед и никогда не поворачивают вспять.
Новый год, конечно, праздник женский. Но в нашем мире настолько все безнадежно перемешалось, что, несомненно, очень трудно определить, какого рода время. И в который раз можно сказать, что Новый год – это вам не херувимчик-дебютант с глазами, наполненными радостью пророчества, а мрачная древняя старая дева, которая уютно устраивается среди нас с легкомысленным хихиканьем, немного помолодев по такому случаю. Мы с незапамятных времен повинуемся тем же чарам, мы нашептываем приятные, бессмысленные пустяки, предназначенные для тех же ушей, и сколько новых лун взошло на небе с той поры. Мы сами в прошлом снимали краску и слой пудры с этих старческих щек, надеясь навести на них румянец молодости. Ну почему бы нам вновь не поддаться привычной иллюзии? Давайте скажем снова, что она такая красивая, такая свеженькая, словно занимающееся утро, и устроим для себя сезон веселья и тихой радости.
Смычки ударяют по струнам скрипок, вздыхают гобои. Дай же руку, славный, застенчивый Новый год, – не забудь только о ревматизме своего колена, – давайте встретим его, когда радостные колокола провозглашают очередной дебют под номером 1896.
Последний день уходящего года обычно проводят, откладывая про запас как можно больше того, что может пригодиться на следующий день для торжественных клятв.
Куда легче отказываться от чего-то, когда у тебя всего полным-полно. Как просто в Новый год, сразу после праздничного обеда, когда в голове полно важных решений, а в желудке – индюшатины, опуститься на колени и торжественно поклясться, что больше никогда не притронетесь к пище. Человек, который утром в славный день Нового года стоит, дрожа от страха, на середине стола, а змеи с ядовитыми ящерицами весело играют на полу в жмурки, без особого труда способен отказаться от кубка с переливающимся напитком. Темно-красный, с пупырышками-заклепками медного цвета, орган вкуса, известный всем медикам-профессионалам под названием «нью-йоркский язык», – он является большим стимулом для любой реформы.
Прекрасная, похожая на сирену сигара, подаренная на Рождество, на которую любо-дорого глядеть, стоит ее зажечь, начинает сворачиваться, словно змея, жалить нас, вырывая у нас клятву покончить с Леди Никотин раз и навсегда.
Когда мы пытаемся сесть в кресло-качалку на малиновую подушку с ручной вышивкой, подаренную нашей тетушкой-девицей, и, соскользнув с нее, приземляемся на пол на позвоночник, то мы готовы опуститься на колени и, зажав кинжал между зубами, торжественно поклясться самими небесами, что больше на эту треклятую подушечку никогда не сядем.
Когда мы выходим на улицу в галстуках, подаренных нам женой, а какой-то бездельник на углу спрашивает: «Это что еще такое?», а разносчик газет вопрошает: «Что это у вас за штуковина?», то стоит ли удивляться, что мы проклинаем привычку носить галстук, как самого отъявленного врага человечества, и утром в день Нового года торжественно клянемся отказаться от галстуков навсегда?
Когда мы прощаемся и, сцепив зубы, бредем домой в рубашке, сшитой прекрасными ручками нашей партнерши по супружеской печали, то чувствуем, что воротник на ней гораздо уже того, который был у ныне покойного, оплакиваемого всеми Гэрри Хейворда, а нижний конец рубахи короче любой популистской передовицы, а грудь вся в складках, которые топорщатся, как на фартуке цветного повара в День эмансипации, рукава волочатся по полу, а вам при этом говорят: «Ах, как хорошо, мой дорогой, именно этого я добивалась», то стоит ли удивляться, что мы клянемся именами Господа, Авраама и Якова под звон нью-йоркских новогодних колоколов, что никогда не будем носить вещь, сделанную руками той половины обитателей земли, которая усаживается на пол, чтобы надеть туфли, а туловище мужчины использует как удобную мусорную корзинку для разорванных, полусгнивших простыней?
Ах, сколько же восторженных клятв мы даем в день Нового года!
Когда бесцельно бредешь по улицам Хаустона в последний день старого, 1895 года, то немногие сценки и звуки привлекают внимание, передавая дух времени, а едва прослушивающийся пульс указывает на общий тонус рода человеческого.
Уже около шести вечера, и по тротуарам движется оживленная толпа. Вот идет красивая маленькая продавщица, такая стройная, такая опрятная, как на картинке из журнала мод. На ее широкополой шляпке колышутся перья, а ее низкие каблучки весело стучат по асфальту: тик-так-тик-так. Веселая, жизнерадостная, смешливая, она идет ужинать и, кажется, весьма этим довольна и счастлива. Проходя мимо витрин ювелирного магазина, она бросает на них косые взгляды. Вероятно, надеется, что в один прекрасный день на ее белоснежном пальчике появится один из выставленных там сияющих бриллиантов. Губки у нее изгибаются, на них появляется многозначительная улыбка. Она думает сейчас о красивом, элегантно одетом мужчине, который очень часто подходит к ее прилавку в большом магазине, где она работает, чтобы купить у нее товары. Какой он величественный, великолепный, какие у него говорящие глаза, какие чудные усы! Она не знает, как его зовут, но не беда, зато она знает, что он интересуется товарами, которые она продает. Какой у него мягкий голос, когда просит назвать цену того или этого товара, и с каким романтическим, глубоким чувством он говорит, что «если на небе будет много облаков, то наверняка пойдет дождик». Интересно, где он сейчас? Она заворачивает за угол и там нос к носу сталкивается с ним. Она вскрикивает от неожиданности, но затем лицо ее твердеет, а в глазах появляется холодок.
На руке у мужчины громадная корзина, из которой торчат похолодевшие, раздвинутые в отчаянии ножки индейки, которая совсем недавно распростилась со своей душой. Ярда на два за ним – хвост из сельдерея, зеленый турнепс, цветная капуста и желтоватый ямс удобно устроились, словно в гнездышке, у него в корзине. На лице – невообразимое смущение, на нем отражаются красноватые сполохи нечистой совести, в его глазах с романтическим оттенком она читает старую историю о только что женившемся холостяке, а за руку он ведет маленького мальчика с приплюснутым носиком.
Она вскидывает свою красивую головку и, глупо склонив ее набок, громко бросает про себя только одно слово: «Женат!» – и тут же исчезает.
Он перекладывает печальный, холодный трупик индейки на другую сторону корзины, хватает своего мальчонку с приплюснутым носиком, проносит его пару шагов по воздуху, а сам в это время дает торжественную клятву, что больше никогда не пойдет в супермаркет в течение всего радостного и счастливого нового, 1896 года.
Канун Нового года.
Гражданин беспокойно меряет шагами свою гостиную. Вероятно, он чувствует, что развязка близка, ибо лицо у него напряжено, его руки нервно то сжимаются, то разжимаются, он их то и дело сцепляет за спиной. Он чего-то напряженно ждет. Вдруг дверь отворяется, и в комнату входит их семейный доктор, он все время улыбается и вид у него какой-то праздничный. Гражданин направляет на него вопросительный взгляд.
– Все прошло отлично, – сообщает ему доктор. – У вас тройня, все мальчики и все превосходно себя чувствуют.
– Тройня? – переспрашивает в ужасе гражданин. – Тройня!
Он опускается на колени и, словно в лихорадке, восклицает:
– Завтра – Новый год, а сегодня я торжественно клянусь, что…
Слышится веселый перезвон новогодних колоколов, словно аккомпанирующих принятому им решению.
Люди приходят, люди уходят.
В магазинах, выставивших на продажу последние свои рождественские товары, можно увидеть то сословие людей, которые на Рождество получают подарки, а сами ничего не дарят, и теперь они пытаются, пусть и поздно, загладить свою вину, чтобы исправиться к Новому году. Новогодний подарок – это, конечно, форменный обман, в нем столько же душевной теплоты, сколько в похвалах на страницах «Нью-Йорк сан».
Две дамы стоят у прилавка в магазине распродаж, ведут оживленную беседу, правда, в низком, злопыхательском тоне.
– Она прислала мне на Рождество, – говорит одна, – маленький старый никелевый подносик для визиток, а мне известно, что купила она его в лавке у одного афериста. Клянусь Господом, я и не думала ничего покупать для нее, но теперь-то мне нужно сделать ответный жест – что-то послать и ей за эту старую вещицу, но только не знаю, что именно выбрать для нее. Нужно подумать… ах, да! Теперь я знаю. Говорят, она была горничной в отеле «Святого Людовика» до того, как вышла замуж. Так я пошлю ей вот эту маленькую серебряную булавку с маленькой метелкой на ней. Интересно, хватит ли у нее ума понять мой намек?
– Надеюсь, что поймет, я даже уверена в это, – сказала другая. – Я вспомнила в связи с этим, как Джордж подарил мне на Рождество красивое новое манто, а я совсем забыла о подарке для него… Сколько стоят вон те роговые застежки для воротничка?
– Пятнадцать центов за дюжину, – отвечает продавец.
– Погодите, дайте подумать, – говорит, словно раздумывая, леди. – Да, я их возьму. Джордж всегда так добр ко мне. Дайте, пожалуйста, три застежки.
«Viva el rеу; el res esta memento!»[2]
Испанская фраза куда, на наш взгляд, лучше избитой французской, и она верна, хотя и старательно пересмотрена одним из самых надежных дилеров, связанных с таким яством, как толченая кукуруза с мясом и красным перцем. Старый год уходит, давайте встречать Новый. В счастливых домах Хаустона обитатели в легком танце проводят последние часы под пучками остролиста и омелы на стенах, а за ними, за этими стенами, собираются те, кто наследует нужду, нищету и заботы, те, которым Новый год не сулит ни большой радости, ни надежды.
Два молодых человека бредут по тротуару на Престон-стрит. Один поддерживает другого под руку, ведет его. Тротуар кажется средоточием лощин и излучин, он извивается среди пригорков, впадин и запутанных лабиринтов. Один из молодых людей думает, что он умирает. Другой в этом не очень уверен, но надеется, что его приятель не ошибается. Оба они – большие друзья по старому году, и им невмоготу видеть, как быстро он проходит, как бы им хотелось собрать все свои беды и печали в один мешок и бросить его в воду, утопить.
– Прощай, мой дорогой друг, – говорит тот, кто умирает. – Уходи, оставь меня умирать здесь, в этой безграничной прерии. Песок жизни высыпается, как и все остальное. Этот цыпленок с салатом сделал свое черное дело. Теперь я больше никогда не увижу ни мамочки, ни папочки.
– Боб, – говорит ему другой, – ты настоящий идиот. Не смей умирать. До этого города Хаустона осталось не больше десяти миль. Мы находимся на ипподроме Гарвея Вильсона и идем по кругу. Неужели твоя мать не воспитала тебя для страны?
– Нет, не могу, старик. Все мои конечности холодеют. В глазах у меня темнеет, весь мир ускользает от моего взора. Почему бы мне не помолиться, старик, до того, как последняя искра жизни погаснет во мне? Почему бы тебе не сказать: ложись и усни, а, Джим?
– Не будь дураком, Боб, пошли. Как только дойдем до города Хаустона, там выпьем.
– Джим, я уже мертвец. Я был злым человеком, много врал, играл в покер. Для такого человека, как я, больше нет порядочного, честного общества. Я был порхающей бабочкой и загубил сердца семидесяти пяти любящих созданий. Послушай, Джим, я слышу, как поют ангелы, как они играют на арфе, я вижу яркий небесный свет, вижу, как все цвета радуги отходят от золотых ворот. Неужели, Джим, ты не слышишь этот сонм поющих ангелов, не видишь яркого света Нового Иерусалима?
– Боб, ты – законченный идиот, разве ты не знаешь, что это поет Армия Спасения, а свет – это электрические лампочки «Эд-Киама». Теперь я знаю, где мы. В следующем квартале есть пять салунов.
– О, Джим, ты спас мне жизнь. Ну, давай сделаем еще одно усилие, перед тем как я умру, и попроси бармена бросить в мой стакан побольше льда.
Полночь близится не спеша, и, хотя некоторые встречают приход Нового года веселым разгулом, другие уносятся в страну мечты и позволяют ему приближаться тихо, без громких оглашений.
Леди, которым за тридцать, с мрачным видом склоняются с безжизненным блеском в глазах над статьей в «Воскресной газете», в которой рассказывается, как нужно бороться с морщинами, и лишь печально покачивают головами, когда читают, что знаменитая французская красотка мадам Бонжур сохранила красоту и молодость до ста десяти лет, так как постоянно пользовалась бальзамом «Бункер Банко».
Новый год приближает для них печальную перспективу обнаружить еще один седой волосок или вороний черный кружок под глазом.
Для всех не очень заметных людей приход Нового года – это лишь продолжение Рождества, и они переворачивают еще один лист в книге своей жизни спокойно, без дурных предчувствий.
Счастливого Нового года всем!
1896
О проекте
О подписке