«По сведениям, поступавшим из разных источников» – это не сообщение ТАСС, это говорит живой человек! Почему же не сказать живыми человеческими словами: Как я понял по рассказам, как рассказывали мне разные люди…
Справедливо писал когда-то с гневом и горечью Ефим Дорош:
«По местному радио передают объявления о работе агитпунктов. В конце каждого объявления одна и та же фраза: “После доклада – культобслуживание”. Концерт, надо полагать, или кино. Как-то незаметно в минувшие годы сложился этот холодный, мертвенный язык: “головной убор”, “городской транспорт”, “осадки”… Что это, боязнь конкретности, пускай не осознанная, боязнь подробностей? Тяготение к выхолощенным абстракциям? Любовь к выспренности? Или же стремление привести все к единой норме?»
Спору нет, изредка чисто канцелярские слова и обороты даже нужны – для портрета или речи сухаря-чиновника, для «жанровой сценки» в совершенно определенном духе. Но тем важнее, чтобы весь окружающий текст и речь других людей были совсем иными – живыми, естественными. Вот тогда ярче, отчетливей станет ироническая или осуждающая характеристика.
Взять, к примеру, острый, насмешливый памфлет «Закон Паркинсона», напечатанный когда-то в журнале «Иностранная литература». Вот тут канцеляризмы на месте! От них памфлет еще злей, смешней и беспощадней, это – сознательный прием. Но и «Закон Паркинсона» был бы скучен и однотонен, будь игра построена только на одних канцеляризмах.
Беда, если канцеляризмы присущи самому переводчику, писателю. В огромном, подавляющем большинстве случаев лучше заменить официальное или книжное слово – разговорным, длинное – коротким, сложное – простым, стертое, безликое – конкретным, образным. Этому не так уж трудно научиться даже без постоянной подсказки редактора стороннего – с помощью внутреннего «саморедактора», воспитывая собственное ухо и глаз. И быстро убеждаешься: это вовсе не ведет к упрощению или старомодности, ничуть не бывало! Это лишь очистит и прояснит любую прозу. Напротив, казенные, необязательные слова, слова-штампы всякую фразу только засоряют и запутывают.
Кстати, «раздражение» подчас отдает медициной (раздражение и покраснение кожи!), почти всегда лучше – злость, гнев, досада.
И в романе, особенно не современном, вместо «в соответствии со своим характером» лучше написать «в согласии…».
В переводном рассказе о балованной жене читаем: «К сожалению, это в каждом случае оказывалось сопряженным с очень большими расходами».
Тяжело, скучно, неуклюже – все тот же канцелярит! И еще своего рода языковая алгебра. Ведь словечко это – безличный алгебраический значок. Довольно подставить конкретное значение – и фраза оживет: На беду, всякий раз ее прихоти обходились слишком дорого (стоили огромных денег).
Словесные иксы и игреки, всякие this, that, it, несчетные он и она почти всегда, за редчайшими исключениями, лучше в переводе раскрывать, расшифровывать. Одно дело – писательский прием, своеобразная манера, допустим, Хемингуэя с постоянными «сказал он», «сказал я». Это отлично выразили по-русски наши мастера еще в 30–40-х годах. Но совсем другое дело – особенности чужого языка, чужого строя речи механически переносить в русский перевод, в русскую книгу.
В английском, во французском тексте обычны безликие the man, the woman, cet homme, the person. По законам языка артикль или местоимение обязательны, без них обойтись нельзя: по ним француз или англичанин тотчас понимает, о ком или о чем речь. Русскому существительному этот «почетный караул» вовсе не нужен. И потому в переводе куда лучше, естественней не повторять снова и снова он или буквально – этот человек, эта женщина, а подставить либо имя героя, либо то, что в нем главное (мальчик, солдат, старик, прохожий). И если в подлиннике the creature или l’animal, la bete, вместо животного вообще тоже надо бы подставить что-то определенное – собака, лошадь, кошка.
Чем конкретнее слово, тем лучше, образней, убедительней текст (все равно, оригинальный или переводной) и тем меньше нелепых сдвигов и ошибок.
По-английски можно, в сущности, о любой живой твари сказать creature. Но если зверолов, перечисляя всех, кого поймал, говорит: «животные, например колибри», это чуть смешно. Да, для науки и крохотные пичуги, и змеи – животные, но в рассказе все же лучше что-то другое, смотря по контексту (в данном случае – подопечные, пленники, пассажиры).
Незачем, к примеру, the planet’s early life переводить «древние представители органической жизни». Это без всякого ущерба можно передать проще и короче: первобытные твари или существа, на худой конец – организмы. Ни к чему казенное «человек учился использованию сил природы» (отглагольное существительное, два родительных падежа кряду!). Лучше – учился обуздывать, покорять эти силы. Тем более что и в подлиннике не стандартное, бесцветное use, а более живое, образное harness.
Обычное английское human being в переводе лучше заменять естественным человек, и напрасно порой допускают уродливую кальку «человеческое существо»! Лишь очень редко, в произведениях старой классики, уместно какое-нибудь (может быть, даже прелестное) создание.
«Есть одна особа – она добра, чиста, преданна, она любила бы меня». Это перевод одного старого романа. В подлиннике даже не person, просто one. И куда вернее, естественней по-русски: Есть одна чистая душа – добрая, преданная…
«Седая, исхудавшая, беспомощная фигура» – сказано о старике, и хочется эту «фигуру» расшифровать, обратить некий икс в конкретный образ. Допустим, нельзя просто «старик» – рядом «состариться» (впрочем, можно заменить: одряхлеть, прожить свой век). Но в полном согласии со стилем автора можно найти иную замену, пусть даже «тень», только бы не переносить из чужого языка бесцветное, обобщенное figure.
Или: «Фигура женщины поместилась в карету» – право же, лучше бы сама эта женщина уселась в карету. Без словесной алгебры стало бы живее, зримее.
А сколько этих фигур, уже не навязанных иноязычным подлинником, наши авторы пускают разгуливать по страницам отечественной прозы!
Еще один распространенный алгебраический значок, обычный штамп и живучий паразит нашей речи – расхожее словечко вещь. «Я тебе скажу одну вещь» – а верней бы: вот что я тебе скажу (если за этим следует что-то конкретное), либо, напротив: я тебе кое-что скажу. В перевод эти вещи попадают еще и по милости французского chose, английского thing. А куда как лучше получается без этой пустопорожней скорлупки.
«Странная вещь, до чего она меняется…» – так в хорошем переводе думает о женщине герой одного хорошего романа.
Не лучше ли: Странно (или – как странно, вот странно), до чего она меняется…
А в плохом переводе встретишь и такое: «Похороны на море не входят в число радующих зверолова вещей».
Или человек кричит со сна. «С ним и после бывали такие вещи». А почему не: бывало такое, так бывало.
Старик думает о смерти: «Одна вещь печалила его в предчувствии конца». А по-человечески было бы: Только одно его печалило.
Даже когда «вещи» употреблены в не столь отвлеченном и обобщенном смысле, они отнюдь не украшают художественную прозу и лучше обойтись без них.
Героиня одного романа, как уверяет переводчик, «пела восторженные дифирамбы» другой, которая «была так очаровательна и так превосходно умела носить вещи». А здесь по смыслу, по интонации верней бы: первая восхищалась второй, превозносила ее (хвалы эти произносятся не в лицо, а за глаза) – она… так хорошо одевалась!
Французское qualite, английское quality часто переводят первым по словарю значением – качество, а оно гораздо чаще означает достоинство. Мать мечтает, чтобы сынишка «унаследовал все качества отца, не будучи…» – она не договорила, отец малыша погиб слишком недавно, она еще не смеет вслух заговорить о его слабостях, но видеть в сыне хочет явно не все отцовские качества, а именно достоинства.
«Я слыл человеком щедрым и действительно был таковым». А надо бы: так оно и было, и это была правда, и в самом деле скуп не был.
Или: «В этой сфере (герой) хочет быть единственным, и он им остается». А по-русски естественней: и ему это удается (либо – и добивается своего).
– Непременно пойди навести мать.
– Да, я это сделаю.
Опять ответ буквальный, дословный.
Англичанин не повторит один и тот же глагол дважды, а на второй раз заменит его универсальным to do. Но по-русски говорят: Да, я пойду, а лучше – да, конечно (непременно). И однако опять и опять, даже в очень современной прозе, где нужна особенно свободная, непринужденная интонация, читаешь все то же:
«Возьми (пленника) себе. Храни его хорошенько». И в ответ буквальное, скучное, вымученное: «Я это сделаю». А в согласии со всем тоном рассказа, с нравом говорящего надо куда непринужденнее: «а как же!» (или – «еще бы!»).
Словесная алгебра присуща отнюдь не только переводу, она тоже признак канцелярита, ее сколько угодно и в наших журналах, газетах, книгах. И она всегда портит, сушит, обесцвечивает любой разговор и любую повесть.
Влюбленные повздорили. После размолвки, оставшись один, влюбленный юноша старается понять: как это случилось? Думает он об этом так: «Мы совершили ошибку, и вот ее неизбежный результат».
А дело-то происходит в середине XVIII века, и герой романа – хоть и грамотный, но простодушный юнец, притом недавно из деревни. Отчего же он так странно выражается?
Да оттого, что у автора-англичанина есть слово result. И переводчик, возможно, рассудил: зачем это слово переводить, существует же оно и в русском обиходе. А возможно, и не рассуждал, а попросту механически перенес этот самый результат в русский текст.
А результат ни ко времени, когда развертывается действие романа, ни к обстоятельствам (ссора влюбленных!), ни к характеру героя никак не подходит. Куда правдоподобней в устах этого героя прозвучало бы: и вот к чему она (ошибка) привела, и вот что из этого вышло.
Тот же юноша (весь роман написан от его лица) говорит: «Я долго бродил в одиночестве и читал сам себе нотации». Пожалуй, он еще мог бы читать себе нравоучения, а в согласии с его характером и с эпохой вернее: сам себе выговаривал, осыпал себя упреками.
А вот другая книга, где тоже рассказ идет от первого лица, то есть требует особенно естественной, непринужденной интонации, да и герой-рассказчик еще моложе – совсем мальчишка, ему всего 14 лет, и время еще более раннее – XVI век… И однако в переводе он изъясняется то как современный архитектор, то как музыкальный критик: «Планировка города» – там, где можно хотя бы: расположение улиц. «Я хорошо помнил… модуляции ее голоса», а можно: переливы или – как звучал ее голос.
«Я… провожу рекогносцировку» – говорит не военный, а одна женщина другой о своих попытках нащупать почву, разузнать, как бы той помочь.
В романе о жизни венгерской деревни, притом деревни не современной, а XVII века, герой выражается так: «Перед лицом компетентных судей… я изложу оправдывающие меня моменты».
«Ситуация развивалась по инерции» – и это о любви…
Читаешь такое – и уже не веришь ни авторам, ни героям, ни их чувствам. Потому что слышишь не крестьян Средневековья, не романтических юнцов – современников Шекспира или Наполеона, не живых мальчишек и девчонок, а заседание вполне современного месткома. Ведь все это чистейший, классический канцелярит. И обилие чужеродных иностранных слов – быть может, самая верная его примета, поистине самый «характерный симптом».
Не собираюсь, подобно ретроградам начала прошлого века, объявлять гоненье на все иностранное и вступаться за «мокроступы». Со школьной скамьи нам памятны строки из «Евгения Онегина»:
Она казалась верный снимок
Du comme il faut… (Шишков, прости:
Не знаю, как перевести.)
И еще:
…Всех этих слов на русском нет;
А вижу я, винюсь пред вами,
Что уж и так мой бедный слог
Пестреть гораздо б меньше мог
Иноплеменными словами,
Хоть и заглядывал я встарь
В Академический словарь.
Мораль, как говорится, ясна: иноплеменные слова и речения не грех вводить даже в самую высокую поэзию. Но – с тактом и с умом, ко времени и к месту, соблюдая меру. Ведь и сегодня многое, очень многое прекрасно можно выразить по-русски.
Общеизвестно: когда-то иностранные слова, особенно с латинскими корнями, приходили в нашу страну вместе с новыми философскими, научными, техническими понятиями и явлениями, для которых в русском языке еще не было своих слов. Многие прижились и давно уже не воспринимаются как чужие. Но еще Петр I, который так рьяно заставлял домостроевскую Русь догонять Европу во всех областях, от кораблей до ассамблей, вынужден был запрещать чрезмерное увлечение иностранными словами. Одному из своих послов царь писал: «В реляциях твоих употребляешь ты зело много польские и другие иностранные слова и термины, за которыми самого дела выразуметь невозможно; того ради впредь тебе реляции свои к нам писать все российским языком, не употребляя иностранных слов и терминов». Век спустя на защиту родного языка встает В. Г. Белинский: «Употреблять иностранное, когда есть равносильное русское слово, значит оскорблять и здравый смысл, и здравый вкус». Пройдет еще век, и на ту же тему В. Маяковский напишет «О фиасках, апогеях и других неведомых вещах»:
Чтоб мне не писать впустую оря,
мораль вывожу тоже:
то, что годится для иностранного словаря,
газете – не гоже.
Казалось бы, если газете негоже, то художественной прозе и поэзии уж и вовсе не к лицу. Но именно от газет (а затем и от радио, еще позже – от телевидения) пошло все шире, все напористей и в обыденную жизнь, и в литературу то, что годится лишь для иностранного словаря, для сугубо специальных статей и ученых трудов.
Не только в газетных статьях и очерках, но и в рассказах, и в романах счету нет этим самым интуициям, результатам и моментам, всевозможным дефектам, фиаскам и апогеям.
Особенно легко эта словесная шелуха проникает в перевод. Переводчику непозволительно забывать простую истину: слова, которые в европейских языках существуют в житейском, повседневном обиходе, у нас получают иную, официальную окраску, звучат «иностранно», «переводно», неестественно. Бездумно перенесенные в русский текст, они делают его сухим и казенным, искажают облик ни в чем не повинного автора.
И вот скромные домашние хозяйки, трехлетние карапузы, неграмотные индейцы, дворяне, бюргеры, бедняки, бродяги, легкомысленные девчонки – все без разбору, во все века и эпохи, при любом повороте судьбы, в горе, радости и гневе, объясняясь в любви, сражаясь и умирая, говорят одним и тем же языком:
«Передо мной встает проблема…»
«Это был мой последний шанс…»
«В этот роковой момент…»
И читатель не верит им, не видит и не ощущает ни радости, ни горя, ни любви. Потому что нельзя передать чувство языком протокола.
Вот тут и должен стоять на страже редактор! Нет, не писать за переводчика, а просто отметить слова-канцеляризмы грозной редакторской «галочкой» на полях. Ведь любому грамотному человеку нетрудно самому избавиться от этих словечек, найти простейшую замену:
«Передо мной трудная задача…»
«Это была моя последняя надежда…»
«В эту роковую минуту…»
Нет, право же, трудно сочувствовать героине современного романа, если, огорченная неладами с любимым человеком, она не пытается понять, что произошло, а начинает анализировать ситуацию. Пожалуй, читатель не посочувствует, а усмехнется или зевнет. И как легко вовсе обойтись без этой самой ситуации! В крайнем случае довольно сказать – обстановка, положение. Не надо анализировать, можно оценить, взвесить, обдумать.
И в минуты сильного волнения, внезапного испуга или горя куда вернее человеку потерять не контроль (controls), а власть над собой, самообладание, утратить хладнокровие, даже – потерять голову!
Если о герое сказано, что once more he was optimistic, перевести надо не «он вдруг опять загорелся оптимизмом», а хотя бы: он снова воспрянул духом. Неуместно во внутреннем монологе: он на все смотрит слишком пессимистически. Вернее – смотрит слишком мрачно, все видит сквозь черные очки…
И очень плохо – «он ощутил глубокую депрессию». В подлиннике-то depression, но по-русски все-таки уныние, а еще лучше просто: он совсем пал духом.
Женщина в трудную минуту немногими обыденными словами резюмировала то, что было у нее на душе, а надо бы: выразила, высказала.
Человека, одержимого мучительной, неодолимой страстью, на миг «охватило чувство какой-то экзальтации». Право, ничуть не менее выразительно прозвучал бы самозабвенный восторг.
«Теперь, вооруженная… любовью, она прекрасно видела все возможные ходы, все соблазны и альтернативы. Интуиция подсказывала ей…» Неужели о чувствах, о глубинных душевных движениях не лучше сказать: она видела все соблазны и распутья, чутье подсказывало ей…
«Но с годами такого рода импульсы значительно потеряли в силе», – говорит старик, которому не грех бы выразиться проще: Но с годами такие порывы почти утратили надо мной власть.
Другой герой действует, «повинуясь внезапному импульсу». Не лучше ли – побуждению, порыву или даже просто – неожиданно для себя?
Или вот о взаимоотношениях сестры с братом: «Выслушивая его проекты, она всегда умела подсказать какую-нибудь дополняющую или улучшающую их деталь». А вернее: Что бы он ни задумал, она всегда умела подсказать какую-нибудь мелочь, от которой его планы становились еще полнее и лучше.
Из разговора тех же сестры с братом о старике-отце: «Все же нам следует относиться к нему с максимальной снисходительностью, в последнее время я замечаю в нем разительную перемену».
Не естественней ли живому человеку сказать: «Нам надо быть как можно снисходительнее к нему, в последнее время он очень переменился»?
Мать боготворила новорожденного сына: «Видимо, он был для нее компенсацией за все, что она утратила». А по-человечески верней бы: он был для нее наградой, он вознаградил ее за все, или, наконец, – возместил ей все, что она утратила.
«Поговорить с ним было единственной компенсацией», когда можно: только разговоры с ним и вознаграждали…
«Как чудесно он реагировал…» на улыбку любимой женщины – так передается в современном романе мысль женщины о любимом человеке! Верней бы: как чудесно он отзывался, откликался на ее улыбку.
Счету нет оборотам вроде «отреагировал на ее слова» вместо – откликнулся, отозвался
О проекте
О подписке