Василиса сидела за столиком белоснежно-красного средиземноморского кафе, украшенного цветами и античными вазами, уже в течение получаса, и внимательно изучала решительное лицо красивого белобрысого шведа в ярко синей спортивной куртке, который рассказывал ей о смысле жизни, залихватски откидывая волосы назад.
– В Швеции, знаете ли, все очень непросто теперь, даже, можно сказать, что – сложно, – он смотрел Василисе в глаза, а потом снова их опускал куда-то в землю, как будто бы искал там что-то важное, удивительное, давно потерянное.
– Правда? – Василиса пыталась поддержать никак не начинающийся разговор, лихорадочно соображая, каким будет его исход, и как сделать его, это исход, хоть немного более благоприятным. Было ей неуютно, неловко, от какого-то внутри зародившегося и уже проявившегося в легкой дрожи по всему телу, ощущения, что она не может ни на одну секунду расслабиться, сосредоточиться на чем-то своем. Как будто бы ее жизнь была давно подчинена неведомой силе, которая над ней, над этой жизнью Василисиной, теперь властвовала, и которая ее, эту жизнь Василисину, куда-то постоянно звала, манила, а может быть, просто нагло и бесцеремонно затаскивала.
– А well-designed plan. У меня расписание, – швед говорил по-английски, мягко и медленно, продолжая потягивать свежевыжатый апельсиновый сок, подробно рассказывая Василисе о том, что все события в их семье давно расписаны до мельчайших деталей, по дням, часам и минутам. И если не успеть сегодня отвезти деньги в банк к девяти утра, то полетит все сразу после этих самых девяти часов, и ничего нельзя будет вернуть. Швеция сдохнет, а он еще и потеряет работу, близких друзей, покончит жизнь самоубийством. А если следовать этому графику «до девяти», то все будет замечательно, хотя, все равно, знаете ли, «хуже нет», потому как «женщины все на работе», а «мужья сидят дома с детьми», «пособие за это сидение – бешенное», а «дисциплинировать себя человек не очень-то может», и, вот, «вы не правы», вернее, «вы очень правы», что от религии, достатка, возраста и пола «хоть что-то зависит».
Василиса пыталась понять, что именно было так тяжело в этом разговоре со шведом. Вдруг в какой-то момент поняла, что он вовсе не хотел с ней познакомиться особо близко, даже полюбезничать, пококетничать хоть немного не хотел, он очень, вот, жаждал, чтобы она его как-то развлекла, чем-то задела, тронула, отдала энергию, сколько хватит, ну, сколько не жалко. Будучи деликатным, воспитанным человеком, судя по всему, он совсем не мог дать ей это понять «впрямую», высказать без обиняков. Он был явно заинтересован глотнуть свежего воздуха, который, как он полагал, мог быть незамедлительно доставлен, здесь и сейчас, в лице этой, вот, девушки.
В какой-то момент ей показалось, что он даже прикладывал некоторые шведские усилия к тому, чтобы понять, что именно в ней, в Василисе, его может тронуть на данный момент. Прокручивал в голове возможные варианты импульсов, на которые его мозг мог дать слабину. Пытался настроиться. Ребрышки? Совсем хилые, торчащие в разные стороны, но переходящие в загорелые лопатки все-таки. Брови, несколько широкие, но трогательно стоящие домиком, если ракурс слева. Заметные морщинки, на руках, на щеках, чуть больше придают уверенности ему? Сутулость, тоже неплохо. Ведь это отсутствие продуманности и заботы о себе, явный признак неуверенности или эгоизма, недостаток спонтанности. Опять-таки, плюс. Василиса попыталась придумать, какие еще могут быть изъяны, которые отвратят и одновременно привлекут мужчину или вообще кого-нибудь. Силилась вспомнить. Почему-то в голову пришла мужеподобность. Этого, правда, у нее не было отродясь, но, увы, именно это сыграло бы решающую роль сейчас. Так она подумала. И дело вовсе не в Швеции, но в том, что есть в этой монументальности некоторых женщин какой-то странный и привлекательный атавизм, который отвращает и заводит одновременно, оживляя какие-то совсем неведомые внутренние импульсы.
– И этого нет, господи, Боже мой, – подумала она и почти разозлилась.
– Вы хотите пройтись со мной? – вдруг спросил швед. – Walk…
Василиса вскинула на него глаза, и вдруг вспомнила, что вчера, у лифта, он даже не пытался отрицать, что не хочет помогать перенести вещи, когда не очень молодая русская женщина попросила его в гостинице помочь ей и ее внучке, когда они неторопливо и неловко выбирались из старомодного лифта, вместе с десятью чемоданами:
– А эм сорри, я опаздываю на ужин, – сказал он, и Василису как-то кольнуло, что он так грубо, равнодушно поступил. «Мы все куда-то опаздываем», – подумала она, очень расстроилась, и еще раз внимательно посмотрела на него, чтобы уж точно запомнить, что он холоден, равнодушен, наверное, груб и совершенно ужасен.
Она сидела на пляже уже полчаса, смотрела на море, ощущала тепло песка и солнца, и думала, что, наверное, хотела бы пребывать в этом состоянии всю жизнь, и что недели может не хватить. Отпуск был неожиданным, и бухгалтерская контора, где она старательно работала вот уже десять лет, выделяло столько времени не всегда. В этом году ей просто повезло.
Крит был островом жизни и улыбок. Отовсюду лилась музыка, а танцы продолжались до утра. Приветливые лица в кафе по всему взморью обещали радостные минуты, жизнь искрилась в них, как будто бы острова не коснулась ни одна война, ни одно землетрясение, ни одна трагедия, не считая падения Римской Империи, и того, что было, и правда, ну очень давно. Приветливые, дружелюбные, смешливые, изредка похожие на античные статуи люди ходили взад-вперед, торопливо собирая тенты, зазывая в рестораны и сиюминутно раскрывая по всему побережью бесчисленные зонтики разных цветов, которые тянулись вдоль пляжа, меняя окраску и размер, приветливо кивая послушными смешными головами.
А закаты здесь были такой красоты, что просто сил не было оторваться. Выходила Василиса из гостиницы и сидела на взморье, долго-долго, смотрела на море, как на большущий белоснежный экран в кино. Огромный шар разноцветный каждый вечер садился в воду, пахло сладким, каким-то, действительно, сладким морем, как миндалем на католическую пасху, пряностями на восточном базаре или мамиными ладонями, когда уткнешься в детстве. Песок был желтым, крупным, а галька мелкой, серой. Пена морская шипела, булькала. Возле пляжа стояли две красивые лошади, запряженные в белые кареты. А потом, если два шага в песок горячий, то снова – слева-направо – как на пленке – панорама, небо-море, калейдоскопом смена цвета, зыбь и удары волн. И снова цвета. Синий, бардовый, изумрудный. Тепло. И снова тепло. И только тихо-тихо прибрежная волна дает знать, что море только начинает просыпаться.
Запах был сказочный, солено-сладкий. Перед глазами быстро пробегали картины далекого времени, закрытого прошлого. Широкие палубы лайнера, на который они только что сели в Одессе, покрытые зеленой резиной. Пропитанные солью перила, бело-красные шлюпки, дымка полуоткрытых кают-компаний, где холод ужасный, и снова, снова – на верхнюю палубу, а там – пристань и через несколько минут – пароход отчалит. Средиземное море, Василисина мама в длинном платье, синем, в белых цветах, столько людей вокруг, а разговаривают они неспешно на незнакомом языке, изредка кричат, жестикулируют. Пароход отплывает, громкие протяжные гудки прощания.
А потом снова, но уже на пароме, по дороге в Хельсинки или Таллинн, совсем другое время. Он целует ее, и Василиса понимает, что всегда хотела ото всех убежать, хоть это и тщательно скрывала, хотела остаться в этой каюте надолго. Но пароход вновь отходит, и нужно бежать и махать тем, кто стоит на пристани. Так ждала этого момента, внутренне как-то ждала, но нужно, по какой-то тайной причине, обязательно нужно бежать вверх по лестнице на палубу и махать рукой. Он так сказал или она? Одевается, быстро-быстро, бросает ему в лицо кофту, или что-то еще, что на кровати лежало. В лицо, со всего маху, бросает и мчится себе по лестнице, на всех парусах, огнях. Чуть не упала, там ведь всегда, на пароходах, ступени высокие, не перепрыгнуть даже. Вот и палуба. Видит, что пароход уже стоит к причалу стальным серебряным боком, кричит, что есть силы: «До свидания!» – с отчаянием машет стоящим внизу матерям с детьми и военным. Глупость какая, какого лешего сорвалась-то? Он целует ее в затылок.
Еще что-то вспомнила? Солнце припекало все больше. И больше. Моря ведь бывают разные, так ей недавно рассказывали. На Крите море особое и их, этих морей, целых четыре, кстати. Море здесь не такое как Мертвое, к примеру, где одна жижа, жарко и нельзя плыть, не такое как Красное, совсем теплое, парное, прозрачное. Критское море, что омывает остров с севера, не соленое, не теплое, а такое, как можно только мечтать – в самый раз, с прохладцей, мягко-нежное, и даже мужественное, что ли, решительное. Не хитрое – утопить, задушить, заманить течениями, а дружеское, хоть и строгое. Тело становится податливым, как будто бы сама превращается в рыбу, которая не живет под водой, дыша жабрами, а плавает вместо тела, шевеля послушным хвостом как во сне. Такое ощущение, что какое-то создание другое внутри просыпается, ну, женщины знают, ведь у них приятие себя важнее всего иногда. Как чувствуешь себя, так и живешь. Для мужчины, в общем-то, тоже, также, иногда бывает. Именно поэтому, вдруг подумала Василиса, швед с ней так старательно и разговаривал, беседу вел.
А что было-то? Да было, и было. Было как в кино. Как «Смерть в Венеции», в котором мальчик молодой, и тот, другой, в возрасте, замертво падает, гибнет от чувств. Или как в «Даме с собачкой», но это, уж, даже, как-то, очень будет однообразно пересказывать, как и то, что бывает на море.
И как там хорошо бывает! И как теперь так не бывает. А если бывает, то не сейчас. Но обо всем об этом ведь все равно на море забывается. «Обо всем» это, непременно, конечно, «несчастный муж и не менее несчастные дети». Либо, наоборот, там, на море, обо всем – вспоминается. Как вспомнится! А времени как будто бы и не было. И не будет. И – нет. Его, этого времени и не существует вовсе. И живет человек, хочет – в детстве, хочет – в юности. Да, где угодно, в общем-то. А Крит ведь венецианский, в 16-м веке здесь все-все было, как в Италии, как в Римской империи. Хорошие дороги, илом, дебрями веков пахнущие люки. Сказочный остров гиен и чудовищ, богов и героев. Палаццо, в которых каменные полы и турецкие полукруги на окнах, как будто бы спишь не в комнате с видом на море, а в шатре. Балкончики маленькие, а келья гостиничная покрашена в зеленый салатный цвет. Кофе, крепкий, ароматный, по утрам, из окна запах доносится. Ряд кафе покрытых зеленью вдоль моря тянется, вдоль пляжа. Как на картинках девятнадцатого века, снятых во Франции, в особой скрытой от глаз студии на Монмартре, черно-белых, с настроением. Можно запросто просидеть и «проглазеть» на проходящих мимо хоть весь день, потягивая этот самый кофе.
А как это бывало?
Бывало! Было, всегда, как бывало у Василисы. И вены она резала, и письма она писала, и глупости разные себе представляла. И о возрасте забывала. И такого она понаделала, что очень странно, что до сих пор она в другой город-то и не переехала!.. Со шведом она встретилась на следующий день случайно, в магазине, маленькой лавке на углу средневековой улицы, с миллионом вазочек на полках, расписными тарелочками, надувными мячиками, разноцветной одеждой и кожаными изделиями. Он с готовностью пошел ее провожать. Долго гуляли по городу, пока огромное солнце постепенно садилось, меняя цвет воды и неба каждую минуту своего пребывания во вселенной. Молчали. Когда молчат, как-то все проще становится, даже – легче. Что-то внутри такое появляется, важное, нежное, что-то особенное такое.
Она до сих пор не могла понять, почему он ей все-таки так понравился. Все, что он говорит, было удивительно странным, неловким, скучным. А все же показался-таки знакомым. Показался знакомым он ей неожиданно, но ей Богу, очень знакомым! Потом его целый день не было, а потом он опять появился. Снова рассказывал о Швеции, о том, что когда-то в юности был влюблен в девушку, и она его ужасно приревновала, а когда приревновала, то ударила ножом в грудь. Он даже показывал Василисе след от того памятного удара.
В последний день они сидели вместе за столиком, и Василиса вдруг почувствовала в себе невероятную силу внутреннюю, такое ощущение счастья, которое давно-давно не испытывала. Она вдруг с легкостью представила, что могла бы прожить с этим шведом всю свою жизнь, которая, да-да, очень непростая была бы, но очень счастливая. Она представила, что они легко могут жить в большом доме, деревянном, воспитывать детей, рассказывать друг другу о событиях прошедшего дня. Что все будет так мирно, так хорошо, что он будет вовремя приходить домой, никогда не будет ей звонить, когда она встречается с подругами, приносить ей на Новый Год билеты в какие-то дальние страны, на самолет, и опять на – море, всегда будет море вокруг, запах цветов и шум волн! Так вот и представила Василиса их жизнь, так вот и сидела, счастливая вся, кровь по венам, и грудь по удару в секунду. Она сидела и смотрела на него, этого шведа высокого, славного, понимая, что ждет от него одну единственную фразу, глупую какую-нибудь фразу, как, например… А эту фразу он никогда ни за что не произнесет, потому что не болван же он полный, в конце-то концов!
Была Василиса в некотором смысле, хоть и без фантазий особых, но зато далеко и ездить не нужно, особенно во Францию, или, там, в XIX век, на ковре-самолете. Швед потом, кстати, как-то очень воодушевился, в одночасье вещи собрал и приехал на пароме, в Хельсинки за Василисой. По телефону мобильному ее вызывал-вызывал, даже прислал что-то там такое срочное с курьером, чтобы она до Хельсинки доехала, то есть практически насилу доставил ее туда поговорить и обсудить ситуацию. Признался в любви, с еще большим пылом, сообщил, что бросил там, у себя в Швеции, практически все, включая мать с фамильным поместьем. Когда Василиса этой истории, наконец, поверила, он благородно отпустил ее обратно, в Петербурге, а потом предстал перед ней, аж, через сорок восемь часов, по ее отъезду из Хельсинки и приезду в Петербург. Предстал во всей своей красе, прямо напротив ее дома, под балконом, на Ново-черкасской улице, где и предложил, то ли выйти за него замуж, то ли еще что-то не менее серьезное, и не менее романтичное. Василиса долго не думала, но предложения не приняла, и домой шведа не пустила. Почему? Испугалась она. Смалодушничала. Не на шутку испугалась, так как поняла вдруг, что в любой момент своей жизни и, правда, может она потерять голову. Испугалась, потому что и не знала, что же с этой, вот, потерянной вдруг головой, поделать. Да и менять все разом она совсем не собиралась, оказывается. В общем, совсем она запуталась.
Вручить ему, прямо сейчас, душу, время, память, прошлое? Ему, и только ему? Отрезать, вырезать ластиком все то, что с ней было и так старательно, терпеливо жило – раньше? Заново изобрести, стало быть? Боролись, все боролись в ней разные чувства, эмоции, сталкивались как воины на бранном поле, как костяные бильярдные шары на зеленом бархате. Одно она понимала хорошо, что даже, если и не способна она была на тот момент на решительные действия, все равно, вот так, вот, вновь и вновь ощущала, что сидит он, напротив нее, болтает всякое-разное, а она, вот, знает, все равно, несмотря на все сомнения, знает, что это – «то», действительно, – «то». Потому как человек это «то» и не выбирает сам, и оно этим «тем» потом и – является. Если вдруг свалилось – в одночасье. Если вдруг судьба подарила.
– Дико плохая память у тебя, – вообще ее – нет. – Василиса в который раз проговаривала эти слова «про себя», пытаясь пригладить его белобрысую шевелюру, которая вновь и вновь выбивалась из-под ее руки.
Потом она долго смотрела в окно, слушая, как поют цикады, всматривалась в темноту, пытаясь разглядеть приветливый месяц, проступающий сквозь облака, которых на Крите, ведь, никогда и не было вовсе. Там триста дней в году солнце, и никогда нет дождя.
«Мы гуляли тогда вдоль этого берега, шли с тобой вместе. Ты помнишь? Гуляли, и я еще заболела ужасно, у меня была ангина Мы купили тогда специальное лекарство от простуды, но оказалось, что оно от чего-то еще, от сердца, что ли. Казалось, что я не встану с кровати никогда, а потом я вдруг взяла и поправилась», – она проговаривала это все, в который раз проводя рукой по раковинке ушей и волосам, так красиво и коротко подстриженным у самой шеи.
– Что ты делаешь? – спросил швед.
– Я пытаясь рассказать тебе о себе все-все, что знаю и все-все, что помню, но, видишь ли, если я буду тебе об этом рассказывать, то придется лежать так три дня и не вставать. Ведь люди рассказывают друг другу о себе, каким-то другим образом, ведь, правда?
– Шведки всегда так делают…
– Шведки?
– Нет, а почему ты спросила?
– Мне показалось, что ты сказал «шведки»…
– Тебе показалось…
Василиса и сама не знала, почему тогда ему поверила, когда он стал эти свои истории рассказывать, про время, про давление, про то что «ни одной секунды». Она совершенно не знала, что было правдой, а что неправдой, не была она уверена и в том, что они потом встречались в Хельсинки или в Петербурге. Наверное, только на Крите, все-таки. Может быть, не сейчас, а когда-то давно. Год назад, или два. Или десять.
«Ты люби меня долго-долго, хорошо? Просто, вот, ничего не делай. Не говори, не молчи, не гуляй, не разговаривай. Просто будь, вот с этой морщинкой на щеке, будь с этим, вот, улыбчивым ртом, когда засыпаешь. И чтобы запах тот же, прислониться и почувствовать, и чтобы…» – она снова пыталась ему рассказать что-то о себе и не могла…
О проекте
О подписке