И все тогда сошлось! Антиквар оказался милейшим человеком, охотно, не вздымая цены, объяснил, что сия книга есть мистическая лапидария, то есть учение о камнях. И текст сразу показался понятным, потому что, заглядывая в учебники барина, Гаврила очень преуспел в латыни. Здесь все было дивно, и то, что буквы складывались в понятные слова, и то, что слова эти были таинственны.
Уже потом с помощью того же антиквара приобрел Гаврила по сходной цене прочие старинные трактаты – лапидарии, среди них и «правоверного гравильщика Фомы Никольса».
Пора было прицениваться к драгоценным камням. Стоили они очень дорого, но покупка сама за себя говорила – не столько потратил, сколько приобрел! Нельзя сказать, чтобы он совсем забыл старое ремесло, стены лаборатории по-прежнему украшали букеты сухих трав, в колбах дремали пиявки, а на полках громоздились в банках самые разнообразные компоненты для составления лекарств, но лечил он сейчас людей более из человеколюбия, чем по профессии, то есть за большие деньги. Брал, конечно, за лечение, но очень по-божески.
И философия у него появилась другая. Он вдруг отчаялся верить в прогресс, как в некий эликсир счастья, и решил, что идти надо отнюдь не вперед, осваивая новое, а назад, вспять, вспоминая утраченное старое. Камни… это высокое! И великий врач Ансельманом де Боот об этом же говорит.
«Учение о камнях суть два начала – добра от Бога и зла от диавола. Драгоценный камень создан добрым началом, дабы предохранить людей от порчи, болезней и опасностей. Зло же само оборачивается, превращается в драгоценный камень и заставляет верить человека больше в сам камень, чем в его доброе начало, и этим приносит человеку вред». Может, и запутанно изложено, но Гаврила этот узелок развязал.
Гаврила любовно отер кожаный переплет старинной лапидарии, раскрыл ее на пронумерованной закладке и сел к свету. Сегодня он хотел обновить свои знания о сапфирах. Сапфир, как вещали лапидарии, предохранял его обладателя от зависти, привлекал божественные милости и симпатии окружающих. Сапфир покровительствовал человеку, рожденному под знаком Водолея, а поскольку Гаврила появился на свет десятого февраля, то надо ли объяснять, как необходим был ему этот камень.
С легким вздохом Гаврила открыл ключом ящик стола, потом снял с груди другой ключик и отпер заветную шкатулку. В ней на бархатных подушечках, каждый в своей ячейке, лежали драгоценные камни. Здесь были рубины, аметисты, алмазы, изумруды и аквамарины, все эти камни он купил легко, по случаю, а сапфир искал долго. В Германии сей камень так и не дался ему в руки. Нашел он его дома, в Петербурге, на Гороховой, у ветхого старичка, который давал деньги в рост. Торговались чуть ли не месяц, и все никак. По счастью, старика вдруг разбила подагра.
Читавший лапидарии знает, что нет лучшего средства от подагры, чем сардоникс, полосатый камень. Но сардоникс в Гавриловой коллекции был плохонький, так себе сардоникс, полосы какие-то мелкие, и отшлифован камень был кое-как, словно наспех. Словом, не желая рисковать, Гаврила сварил старику потогонно – мочегонное питье, приготовил мазь и сам ходил ставить компрессы. Ростовщику полегчало. Старикашка попался умный, он знал, что подагра не излечивается до конца, а только подлечивается, и в надежде и дальше использовать лекаря сбавил цену за сапфир почти вдвое, хотя и эта цена была разорительна.
Камень, мерцая, лежал на странице книги. Старикашка клялся, что родина сапфира Цейлон, и категорически отказывался сообщить, кто владел им ранее. Судя по богатству красок и света, сапфир мог принадлежать самым высоким особам. Кто знает, может, украшал он скипетр самого царя Соломона. По преданию, тот сапфир имел внутри звезду, концы которой слали параллельно граням шесть расходящихся лучей.
Вернулся кучер Лукьян и отрапортовал под дверью, что барин отправил карету сразу же, как мост через Неву переехали, дескать, до Белова потом дойдет пешком, там и идти-то всего ничего, а завтра, мол, пришлите карету к бывшему дому Ягужинского, что на Малой Морской.
Гаврила никак не отозвался на это сообщение, в апартаментах было тихо. Кучер подождал, прислушался, потом поклонился двери и пошел спать.
А Гаврила тем временем клял шепотом проклятого Лукьяна, что спугнул тот синие лучи. В какой-то миг и впрямь показалось камердинеру, что видит он астеризм и три оптические оси… И вдруг:
«Гаврила Иванович, выдь, что скажу…» Олух, уничтожил лучи! А может, к беде? Камень-то, он живой, он от человеческой глупости и подлости прячется.
Он подышал на сапфир и спрятал его в шкатулку. Надо бы сделать амулет в достойной оправе и носить его на груди, чтоб получать милости и симпатии от окружающих. Гаврила усмехнулся. Какие ему симпатии нужны, от женского полу пока и без камней отбою нет. Или надо, чтоб кучер Лукьян, дурак горластый, ему симпатизировал? А милостей от Никиты Григорьевича ему и так достаточно, дай им Бог здоровья, голубям чистым…
10
Саша прождал Никиту до самого вечера, а потом махнул на все рукой и отправился во дворец к жене.
– Сашенька, голубчик, да как ты вовремя! Государыня сегодня спала до трех, а потом в Троице-Сергиеву пустынь изволила уехать. Меня с собой хотела взять, но я сказалась больною, мол, лихорадит. Теперь меня и ночью в ее покои не позовут. Государыня страсть как боится заразиться, – говорила Анастасия, быстро и суетливо передвигаясь по комнате.
Она выглянула в окно – не подсматривают ли, зашторила его поспешно, подошла к двери, прислушалась, открыла ее рывком, позвала горничную Лизу, что-то пошептала ей и наконец закрылась на ключ.
Саша поймал ее на ходу, прижал к себе, поцеловал закрытые глаза. От Анастасии шел легкий, словно и не парфюмерный дух, пахло малиновым сиропом.
– Может, поешь чего? – шепнула Анастасия.
– Расстели постель.
По-солдатски узкая кровать стояла в алькове за кисейным, пожелтевшим от времени балдахином. И кровать с балдахином, и атласные подушечки, украшавшие постель, и шитое розами покрывало было привезено Анастасией из собственного дома и входило в необходимый набор дорожных принадлежностей, таких же, как сундук с платьями, ларец с чайным прибором и саквояж с драгоценностями, кружевами и лентами.
Жизнь Анастасии, как и самой государыни, вполне можно было назвать походной. Елизавета не умела жить на одном месте. Только осеннее бездорожье и весенняя распутица могли заставить ее прожить месяц в одних и тех же покоях. В те времена дворцы для государыни строились в шесть недель, и поскольку стоили они гораздо дешевле, чем вся необходимая для жизни начинка, как-то: мебель, зеркала, канделябры и постели, то все возилось с собой, и не только для государыни, но и для огромного сопровождающего ее придворного штата. Не возьми Анастасия с собой кровать, и будет спать на полу, не возьми балдахина, и нечем будет отгородиться от дворни, которая ночует тут же на соломе: иногда в комнату набивалось до двадцати человек.
Кто-то резко постучал в дверь. Анастасия тут же села в кровати, прижала палец к губам. Послышался оправдывающийся голос Лизы:
– Барыня больны, почивают…
– Тебя кто-нибудь видел? – шепотом спросила Анастасия мужа, прижимая губы к его уху.
– Может, и видел… Что я – вор? Чего мне бояться?
– Шмидша проклятая, теперь государыне донесет…
Шмидшей звали при дворе старую чухонку, женщину властную, некрасивую до безобразия и беззаветно преданную Елизавете. Лет двадцать назад чухонка была женой трубача Шмидта, по молодости была добра, а главное до уморительности смешна, за что и была приближена к камер-фрау – шведкам и немкам из свиты Екатерины I.
Сейчас она состояла в должности гофмейстерины, то есть была при фрейлинах – спала с ними, ела, ходила на прогулки и, как верная сторожевая, следила за каждым шагом любого из свиты государыни.
За дверью уже давно было тихо, а Анастасия все смотрела пристально на замочную скважину, словно вслушивалась в глухую тишину.
– Ну донесет, и черт с ней, – не выдержал Саша. – Что мы – любовники?
– Вот именно, что любовники, – сказала она тихо и засмеялась размягченно, уткнувшись куда-то Саше под мышку… – Был бы ты больной или старый, я бы не так боялась. А сегодня государыня в гневе… мало ли. У нас днем история приключилась, но об этом потом…
– Обо всем потом, – согласился Саша.
Дальше последовали поцелуи, объятия и опять поцелуи.
– Господи, да что это за кровать такая скрипучая и жесткая! Как ты на ней спишь? – ворчал Саша.
– Плохо сплю, – с охотой соглашалась Анастасия. – И сны какие-то серые, полосатые, как бездомные кошки. Скребут… Я сама, как бездомная кошка. Домой хочу!
Последняя фраза Анастасии была криком души, так наболело, но скажи ей завтра, мол, возвращайся в свой дом, хочешь в Петербурге живи, хочешь в деревне, но чтоб во дворец ни ногой, Анастасий наверняка смутилась бы от такого предложения. Как ни ругала она двор, и приживалкой себя величала, и чесальщицей пяток, и горничной, это была жизнь, к которой она привыкла и в которой уже находила смысл. В дворцовой жизни был захватывающий сюжет и элемент игры, сродни шахматной, каждый шаг надо было просчитывать. От верного хода – радость, от неправильного… большие неприятности, но ведь интересно!
Месту при дворе, которое занимала Анастасия, дочь славного Ягужинского и внучка не менее славного Головкина, завидовали многие. Приблизив к себе дочь опальной Бестужевой
note 2, государыня как бы подчеркивала свою незлобивость и великодушие. Пять лет назад она собственной рукой подписала указ о кнуте и урезании язычка двум высокопоставленным дамам – Наталье Лопухиной и Анне Бестужевой. Но дети за родителей не ответчики: Елизавета не только любила выглядеть справедливой, но и бывала таковой.
Первый год жизни во дворце был для Анастасии сущим адом. Наследник, щенок семнадцатилетний, вообразил себе, что влюблен
note 3 в красавицу – статс-даму. Правду сказать, любовью, флиртом с записочками, вздохами был насыщен сам воздух дворца, не влюблялись только ущербные, и Петр Федорович, накачивая себя вином, поддерживал себя в постоянной готовности, но по странному капризу или душевной неполноценности, когда и понять-то не можешь, что есть красота, он благоволил к особам самой неприметной внешности, а иногда и вызывающе некрасивым: Катенька Карр была дурнушкой, дочка Бирона– горбата, Елизавета Воронцова просто уродлива. Так что Анастасия в этом ряду была странным исключением, и оставил Петр свои притязания не только из-за строптивости и несговорчивости «предмета», но и из-за внутреннего, скорее неосознанного убеждения, что красавица Ягужинская, богиня северной столицы, – ему не пара и рядом с ней он будет просто смешон. Потом наследник болел, венчался, завел свой двор. Его нежность к Анастасии стала далеким воспоминанием, но и по сей день на балах и куртагах он любил фамильярно – дружески показать ей язык или вызывающе подмигнуть, мол, я-то, красавица, всегда готов, только дай знать.
Елизавета не одобряла откровенных ухаживаний наследника за своей статс-дамой, тем не менее пеняла Анастасии, что та неласкова с Петрушей. «Экая гордячка надменная, – говорила она Шмидше, – кровь Романовых для нее жидка!» Шмидша не упускала случая, чтобы передать эти попреки Анастасии с единой целью: озадачить, позлить, а может быть, вызвать слезы.
Сама Елизавета легко находила оправдание нелогичности своего поведения. Все видят, что Петруша дурак, обаяния никакого, но показывать этого – не сметь! Так объясняла она себе неприязнь к Анастасии.
Была еще причина, по которой Елизавета имела все основания быть строгой со своей статс-дамой – ее неприличный, самовольный брак. Когда после прощения государыни Анастасия вернулась из Парижа в Россию, государыня немедленно занялась поиском жениха для опальной девицы. Скоро он был найден – богатейший и славный князь Гагарин, правда, он вдовец и чуть ли не втрое старше невесты, но это не беда. «Прощать так прощать, – говорила себе Елизавета, – пусть все видят мое добросердечие, а то, что она с мужем за Урал поедет, где князь губернаторствует, так это тоже славно – не будет маячить пред глазами и напоминать о неприятном».
И вдруг Елизавета с негодованием узнает, что оная девица уже супруга – обвенчалась тайно с каким-то безродным, нищим гвардейцем. Это не только глупо и неприлично – это неповиновение! Шмидша нашептала странные подробности этого брака. Оказывается, он был состряпан не без участия канцлера Бестужева. Может, здесь какая-то тайна? Елизавета порасспрашивала Бестужева, но если канцлер решил быть косноязычным, его с этого не спихнешь. Мекая и разводя руками, он сообщил, что-де любовь была, а он-де не противился, потому как юная его родственница не могла рассчитывать на приличную партию.
Ладно, дело сделано, и будет об этом. Анастасии ведено было жить при государыне, но мужу строжайше запретили появляться в дворцовых покоях жены. Приказать-то приказали, а проследить за выполнением почти невозможно. Уж на что Шмидша проворна, но и тут не могла уследить за посещениями Белова. Мало-помалу, шажок за шажком добивалась Анастасия признания своего супруга. Сейчас Саше позволено приезжать к жене, но тайно, не мозоля глаза государевой челяди, чтоб не донесла лишний раз и не вызвала неудовольствия государыни. Никак нельзя было назвать Анастасию любимой статс-дамой…
А потом вдруг все изменилось. Елизавета не воспылала к Анастасии нежностью, та по-прежнему не умела угодить, рассказать цветисто сплетню, но была одна область, бесконечно важная для государыни, в которой Анастасия оказалась истинно родной душой. Этой областью были наряды и все, что касаемо для того, чтобы выглядеть красавицей.
Стоило Анастасии бросить мимоходом: «Жемчуг сюда не идет, сюда надобны… изумруды, пожалуй», – как немедленно приносили изумрудную брошь бантом или в виде букета, и Анастасия сама накалывала ее на высокую грудь государыни.
Ни к чему Елизавета не относилась так серьезно, как к собственной внешности. Может быть, это сказано не совсем точно, потому что серьезно она относилась к вопросам веры, к милосердию, к лейб-компанейцам, посадившим ее на престол, а также к политике, которая должна была ее на этом престоле удержать, очень серьезным было для нее понятие «мой народ», но вся эта серьезность была вызвана как бы вселенской необходимостью, а любовь к платьям, украшениям, туалетному столу и хорошему парикмахеру – это было истинно ее, необходимое самой натуре. Может быть, здесь сказался вынужденный отказ от этих радостей, когда она при Анне Иоанновне вела более чем скромный образ жизни, поэтому и принялась наверстывать упущенное с головокружительной быстротой.
Елизавета, как никто при дворе, была знакома с парижскими модами, и Кантемир, поэт и посол во Франции, до последнего своего часа перемежал страницы политических отчетов подробным описанием модных корсетов, юбок и туфель. Ни один купец, привозивший ткань и прочий интересный для женщин товар, не имел права торговать им прежде чем предъявит его первой покупательнице – императрице. Елизавета любила светлые ткани, затканные серебрянымии золотыми цветами. Надо сказать, они шли ей несказанно. Но вернемся к Анастасии. Как только Елизавета узнала, что в ней есть вкус и тонкость, и умение достичь в одежде того образца, который только избранным виден, она в корне изменила к ней свое отношение. Отныне Анастасия всегда присутствовала при одевании императрицы, за что получала подарки и знаки внимания. Тяжелая это должность – «находиться неотлучно».
Конец ознакомительного фрагмента.
notes
Note1
Капли от простуды и прочих хворей придумал не однофамилец нашего канцлера, а он сам в бытность свою в Копенгагене. Изготовлены эти капли, получившие впоследствии название «золотого эликсира», были совместно с химиком Дамбке. Почему из этих двух имен судьба поместила на этикетку именно Бестужева, остается тайной до сих пор.
Note2
Здесь необходимо дать пояснение, чтобы бедный читатель не рыскал по страницам в поисках объяснения – почему мать Анастасии Ягужинской зовется Анной Бестужевой (в девичестве Головкиной) и каким боком последняя приходится родственницей канцлеру. Анна Бестужева была первым браком за Павлом Ягужинским, а вторым за Михаилом Бестужевым, братом канцлера Алексея Петровича Бестужева.
Note3
В те времена все при дворе знали, что любовь наследника сводится только к поцелуям да подмигиваниям, потискает фрейлину где-нибудь под лестницей и ходит гоголем, как дон Хуан.