Сквозь дома был виден едва уловимый дождливый закат. Серж стоял на остановке, дожидался троллейбуса, втягивая в себя прохладный воздух улицы, и заодно с удовольствием и полной боевой готовностью разглядывал проходящих мимо него женщин. Несмотря на тот факт, что Серж был избалован женщинами, пресыщен женщинами, и временами ему казалось, что даже самые разные женщины все более или менее одинаковы, сейчас он с определённым мужским азартом смотрел им вслед, и они, казалось, также не без интереса обращали на него внимание. Он знал, что нравится женщинам, видел, как они любуются его узкими бёдрами, как их пленяет его мощная грудь, сильная шея, он затылком ощущал, как эта мужская победоносная красота их притягивает, как она их привораживает. Только на улице Серж чувствовал себя настоящим хозяином жизни, отчего высоко и глупо задирал свой подбородок. Дома всё было не так. Там вечно опекающая мать, обволакивающая своей заботой, будто он какой-то недоразвитый уродился. В театре Аська с Милкой вцепились в него мёртвой хваткой, просто прохода не дают, даже несмотря на его лёгкое, но плохо скрываемое пренебрежение по отношению к ним. Ася, правда, пытается цепляться за него деликатно, со свойственным ей сдержанным благородством, и на том спасибо, а Милка… ну, Милка есть Милка, это отдельная история.
А Серж мечтал встретить недоступную женщину, ускользающую женщину, женщину-видение, женщину-призрак, которую нужно долго и трудно завоёвывать. В чём он как раз видел неиспытанное доселе наслаждение, ибо таких женщин ему пока не довелось повстречать. В долгие ухаживания он вкладывал особый смысл, для него они означали зарождение главного, ещё неиспытанного, неведомого чувства. В этом-то, как ему казалось, была особая прелесть душевного наслаждения, совершенно несравнимая с наслаждением физическим. Он понимал, что такие отношения не имеют ничего общего с обыденной заученной фальшью, которой сейчас все так ловко научились пользоваться.
Подобные юношеские фантазии, конечно же, ничуть не мешали ему обращать внимание на женщин в целом, не сторониться их, но на его лице всё чаще и чаще стала появляться циничная мужская ухмылка. О чём эта бесовская усмешка, было понятно только ему самому да ещё, пожалуй, его ясновидящей матери Софье Павловне.
Наконец-то замёрзший, продрогший Серж увидел вдали приближающиеся огоньки. В троллейбусе было немноголюдно и тепло, усталая кондукторша из последних сил окидывала сканирующим взглядом вошедших, таких же усталых пассажиров. Ей бы очень хотелось, чтоб все поскорей расплатились и ушли, и вообще чтобы весь этот день – впрочем, как и все предыдущие и все последующие – побыстрее уже закончился. В троллейбусе сидели люди с лицами не то чтобы опустошёнными или потерявшими надежду, бедняги, измученные тяжким трудом, но люди как будто слишком уставшие от жизни, с печатью отчаяния в глазах, отчаянием, не маскирующимся этикетом, а, напротив, хорошо читающимся по их вечерним лицам.
Серж, не обращая особого внимания на окружающих, уселся на двойное сиденье из коричневого, сильно потрёпанного дерматина, засунув руки поглубже в карманы брюк и запрятав подбородок и всю нижнюю часть лица в высокий воротник куртки. Ему хотелось и отдохнуть, и отогреться. Троллейбус с глухим скрежетом медленно тащился по освещённому проспекту, городские мерцающие фонари сначала плыли ему навстречу, а поравнявшись, на мгновение замирали и потом разбегались в разные стороны. В тепле троллейбуса Сержа разморило, появилась лёгкая осоловелость от привычной езды по одной и той же дороге, и ему захотелось спать. Он поуютнее укутался в свою куртку из искусственного меха, прижался головой к прохладному запотевшему стеклу и быстро задремал. Перед глазами тут же возникла женщина в тёмном платье с выпуклыми пуговицами на полной груди и почему-то белыми босыми ногами. Она медленно наклонила своё свежее молодое незнакомое лицо к лицу Сержа, а затем, проведя кончиком пальца по его щеке, осторожно прикоснулась к ней пухлыми губами. Серж испытал чарующее восхищение, смешанное с жадным мужским любопытством к её волнующим формам. Горячая волна прошлась по его телу, от затылка до пяток, мурашки так и побежали по голове. Ему тут же захотелось ощутить на себе всю тяжесть её крепкого, упитанного тела и в тишине уснувших мыслей, но пробудившихся желаний погрузиться в теплоту её женских объятий и поскорее позабыть давно опостылевшую балетную худобу вместе с костлявой утончённостью его нынешних подруг. Он даже почувствовал лёгкую ломоту в шее и спине и, предвкушая наслаждение, собирался протянуть руку, чтобы половчее и покрепче обнять девушку. Но тут же так некстати проснулся. Девушка исчезла, а всё его тело ломило от неудобного положения. В первое мгновение пробуждения Серж растерялся, щека ещё чувствовала поцелуй и оттого горела, а ему самому не хотелось отрываться от сладостных фантазий. Он снова сомкнул веки, чтобы увидеть её ещё раз, но вместо прелестной незнакомки появилось просящее, умоляющее лицо Аси Петровской. Серж быстро открыл глаза, спать ему резко расхотелось. Сегодня он опять сам себе пообещал наконец-то ей позвонить или даже забежать к ней на часок перед сном, и опять, кажется, обманул. Не её обманул, нет, он обманул самого себя. Ася, конечно, не первой свежести невеста, это понятно, но когда он её ласкает, в ней проступает что-то очень настоящее, волнующее, цепляющее за душу, что-то такое неподдельное, чего он никогда не встречал у других женщин. И ему это нравится. Жаль, что она не родилась лет на двадцать позже. Возможно, тогда у них бы вышла чудесная love story[5].
Если бы у него, у Сержа, были силы и время, то он обязательно испытал бы сейчас к себе нечто похожее на отвращение, но ему было всегда недосуг, к тому же эти чёртовы репетиции выматывают так, что и сил катастрофически недостаёт. Он научился прощать себя. Он ведь не образец совершенства, и потому незачем себя казнить. И ему захотелось вдруг, чтобы Ася Петровская его пожалела, чтоб она его утешила, потому что в её утешениях, в её объятиях можно и спастись от терзаний совести, и оправдаться, и потеряться во времени, и не слышать и не видеть ничего, как в материнской утробе. И рука Сержа, как бы сама по себе, проворно достала телефон из кармана куртки и набрала её номер:
– Ася, до утра я свободен. Угостишь чашкой кофе? – и, не услышав мгновенного радостного ответа, он спросил уже более настойчиво и почти раздражённо: – Ну так примешь или нет?
Уже октябрь. Лето давно сошло на нет, закончилось, а Женька никак не могла взять себя в руки и заставить трудиться в театре. Она брела по переполненному проспекту по направлению от балетной сцены, сама не зная куда, то и дело натыкаясь на извивающиеся реки прохожих. Город ломился от спешащего многолюдства. Всякие разные лица – бледные и загорелые, молодые и старые, бодрые и усталые – мелькали перед глазами. Все чем-то заняты, у каждого свои дела, свои мысли, разговоры. «Ну хоть бы кто-нибудь с интересом посмотрел в мою сторону», – думала Женя, и от этого одиночества среди людей, среди толпы делалась озлобленной. В унылом однообразии осеннего ветра лихорадочно вспыхивали ледяные вывески магазинов и ресторанов. В зеркальной витрине она поймала своё отражение, остановилась и стала разглядывать. Прямая как стрела, тонкая, долговязая девица двадцати лет. Каштановые волосы стянуты в тугой пучок, широкие плечи, короткое коричневое пальто из шотландки под цвет волос (немного великовато и висит как на вешалке, но сейчас в моде лёгкая небрежность), плотно облегающие джинсы, белые кроссовки на босу ногу (холодно, правда, но зато как шикарно!). Ей показалось, что она неплохо выглядит сегодня, но вместо удовольствия или симпатии почувствовала только сострадание к себе. Как мало, в сущности, она себя знает, если не считать внешность, выученную до миллиметра, то она с собой почти незнакома. Суждено ли её нерождённой радости появиться на свет, взять верх над тусклой беспросветностью? Или ей и дальше придётся прозябать среди неприступных дебрей большого света. Никто не возлагал на неё никаких надежд, никому не было дело до её балетной карьеры, и это досадно. Да она и сама, по правде сказать, не слишком верила в свой талант. Она вздыхала со смешанным чувством жалости к себе и озлобленности на весь свет. «Главная роль опять досталась этой ехидной, высокомерной выскочке. Платон слушается её, волочится за ней как собачонка, Серж её любовник. Мышьяк по ней давно плачет, ну или чем там ещё можно отравить ненасытную крысу. Именно крысу, она из-под носа утащила Платона». Мысль о мышьяке определённо нравилась Евгении, она её будоражила, приводила в восторг и даже наполняла жизнь своеобразным смыслом. Женя вспоминала ядовитое снадобье, приготовленное по приказу Екатерины Медичи и упакованное в баночку для губной помады. Красавица красит губы, затем их облизывает, и готово дело. Правосудие свершилось. А как прикажите выживать в мире, где нет справедливости? «И что Платон в ней нашёл? Почему мужчины нежно любят только тех женщин, которые их жестоко наказывают, которые делают им больно, и совсем, совсем не замечают других, способных их осчастливить? Если бы он только отрезвел от этого своего дурмана и увидел меня, всё могло бы сложиться по-другому. Почему одним всё, а другим ничего. Это нечестно», – хлюпала озябшим носом Женя Васильева.
Ничего страшного, она подождёт, она сумеет. Радость ведь нельзя запланировать, выносить и родить, она появляется на свет неожиданно, – говорят, она появляется именно тогда, когда утрачена всякая надежда. А до тех пор придётся смотреть на это мутное плаксивое однообразие большого города, затянутого тусклым туманом, – серое однообразие, которое никогда-никогда здесь у них не заканчивается. «Господи, – шевелила губами Женька, – как же они живут-то тут, эти серолицые люди, не зная, что такое чистый белый снег, даже не подозревая о прозрачном воздухе, зелёных полях и искрящемся небе цвета спелой антоновки. Они не знают, как по-настоящему пахнут листья, потому что здесь, в этом городе, листья пахнут бензиновой пылью. Им здесь знакома только бесконечная мутно-серая дымка над головой, мутные лужи под ногами, вперемешку с мутным дождём и снегом… Так, если я в ближайшее время не решусь на это, то сойду с ума… или умру во всей этой мутной хлипкости».
В её родной захолустной Алексеевке Женя была несчастна вместе с матерью, так что туда возврата, скорее всего, нет. Главное – не перейти грань отчаяния, главное – найти какое-то утешение. Но какое и в чём? Ни с какой стороны у неё нет поддержки – ни в дружбе, ни в любови, ни в религии. Она даже не представляет, что это такое, особенно после того, как их с мамой бросил отец- предатель. В театре она никому не интересна, никто её больше не ободряет, верить теперь не во что, надеяться тоже не на кого, лишь на саму себя. Да, исключительно на саму себя. А это уже и есть определенно кое-что. Она не подведёт саму себя, нет-нет, она не какая-нибудь там заблудшая овца, то есть, конечно же, душа; она обязательно пройдёт этот межевой столб и сумеет заполучить положенную ей награду.
Женя ведь ухала из родного города, чтобы не видеть измученную мать с её пустыми страданиями, чтобы хоть как-то преуспеть в этой сложной, хитроумной жизни, бросить ей вызов, обвести вокруг пальца, обмануть её или переманить на свою сторону. Переманить… но тут уж как получится… и, наконец-то, выделиться из серой толпы в её сумасшедшем водовороте. Справедливость обязательно восторжествует. Женька питала определённые надежды на случай, который поможет ей, заставит поскорее забыть о том, что произошло в Алексеевке. Или…
Наутро в коридорах, гримёрных и балетных классах хореографического царства бушевало, или, лучше сказать, клокотало, праведное возмущение. Сегодня Ася Петровская была очаровательна в бежевом брючном костюме из тонкого джерси и с длинной ниткой чёрного жемчуга, завязанной узелком на груди. Она с непринуждённой естественностью нарочно прохаживалась мерным уверенным шагом туда-сюда по нескончаемому коридору, окидывая пространство взглядом хищной птицы и внимательно вслушиваясь в утренний гомон своих подопечных.
– Я просто уверена, что Жизель будет такой же кощунственной, как и сама Милена, – долетали до чуткого уха Аси чьи-то убийственно-красноречивые, возбуждённые речи из женской гримёрки.
«Батюшки, какие слова-то мы, оказывается, знаем», – ехидно подивилась Петровская, продолжая вышагивать и заинтересованно слушать.
– Да, Аська промахнулась, это точно! Жизель выйдет странной. Вот если бы я танцевала, я бы не делала её слишком робкой, и только не провинциалкой, нет, нет. Ну, вот я из Алексеевки, уж куда провинциальнее, так у нас робких вообще нет. У нас все боевые, а если что, так и постоять за себя могут. Моя Жизель была бы настоящая городская девушка, с эдаким налётом независимости. А что? По-моему, это так привлекательно.
От подобных бесцеремонных разглагольствований о глубинных замыслах сценической драматургии Ася, не выдержав, скривилась, словно съела лимон, но не ушла. «Как славно и как скучно начинается день», – думала она.
– А если бы я в главной выступила, то мой пузан из стоматологической поликлиники мне бы сразу «Мерина» купил, – сладким голоском похвасталась совсем юная Лера Ильина, – он прям так и сказал: «Мерина куплю, если спляшешь».
– Какой пузан?
– Ну, я зубы лечила в поликлинике зубной, – с певучей томностью продолжала девушка, – а доктор ихний, как меня увидал, так и сразу обомлел и ноги у него прям подкосились. Говорит, что влюбился в меня с первого взгляда. На Мальдивы звал. Интересно, откуда у зубного врача деньги? Старый, правда, лет под сорок, как наша Аська, но видно, что разбирается в настоящей красоте, раз ко мне прилип как банный лист.
– Может быть, у них есть негласная договорённость, давать главные роли только Милке?
– Девчонки, я, правда, немного стыжусь с этим пузаном по улицам ходить. Он ведь такой весь обрюзгший, изо рта болезнью пахнет, но зато с деньгами, – продолжала рассуждать сама с собой Лера, – ладно уж, всё лучше, чем ничего. А что делать, если красавчики на меня внимания не обращают? А пузанчик мне в любви на каждом шагу объясняется, ну и я ему соответственно тоже, жалко, что ли. Пусть порадуется, человек ведь все-таки, не скотина. А «Мерина» жалко. Ой как жалко, девочки!
– Да хватит тебе со своим «Мерином». Чего пристала-то? Мы ведь о святом, об искусстве, а ты заладила: всё пузан да «Мерин», – не выдержав, с укоризной и раздражением бросил кто-то из девушек.
– А я о чём? Так ведь и я о святом! – не поняла Лера. – А ты бы лучше свои наливные прыщи повыдавила, чем на меня огрызаться.
– Слушайте, девчонки, не ссорьтесь вы, сюжет ведь ничего особенного. Подумаешь, бедная селянка, обманутая переодетым графом. Сумасшествие, смерть, ну, что ещё, загробное прощение. Ничего нового, всё банально. Любая из нас станцевала бы лучше неё. Мы здесь все, можно сказать, поглощены искусством, а главных партий никому не дают, – шумели голоса.
– Боюсь, ваша страсть к искусству несколько преувеличена, девушки, – Ася услышала очень низкий и очень спокойный голос Платона Кантора, – а воображение ваше, увы, не знает границ.
– В чём, в чём, а уж в искусстве мы разбираемся, Тоник, – ответил кто-то из пока не состоявшихся балетных прим.
– Дамы, я завидую вашей уверенности, но ваши жалкие рассуждения на эту тему лично у меня вызывают улыбку, в сочетании с лёёёгггоньким раздражением, – съязвил Платон. – Это сложная роль, и она под силу только Милене, и вы это знаете, и ничего тут не поделаешь.
– Молчал бы лучше. Неудачник. Скоро свечку у Милкиной койки держать станешь. Сам танцевать не умеешь, лажаешь на каждой репетиции. И не стыдно?
– А у меня нет таланта, – затухающим голосом говорил Платон, стараясь «койку» пропустить мимо ушей, – и это факт. Но в отличие от вас я могу открыто говорить об этом, без всякой стыдливости. Да, я бездарность, а ваши громкие рассуждения напоминают мне свистящий чайник. Много шума из ничего.
– Пошёл вон, лузер, дублёр-любовник с единым проездным в общественном транспорте! Ах, как круто! В наше время быть нищим – это несексуально! Неудачники нас не возбуждают! – хором закричали девчонки, явно несклонные сегодня к патетике.
О проекте
О подписке