– «По моему дому бегает призрак, и он запрещает мне общаться с мужчинами. Так что нам суждено быть только друзьями. – Послушай, бэби, одно твое слово, и я сражусь с самим чертом! Я всю жизнь проведу у твоих ног! Я откажусь от всех своих желаний и буду выполнять только твои! Твои желания станут моими! – Оставьте меня, я не желаю вас слушать, вы больны. – Да, бэби, я буду болеть до тех пор, пока ты не согласишься стать моей. Это единственный выход для нас обоих!»
– Ну что ж за дурацкие реплики! Не слова, а какая-то кислая отрыжка, – недовольная сценаристом, ворчала себе под нос раздраженная Инга. Она шумно спустилась по лестнице, влетела в огромную светлую столовую, рухнула на стул с высокой спинкой, швырнула листы с текстом на белый овальный стол и по-мальчишески вытянула ноги.
Столовую мягко заливал солнечный свет, она выглядела изысканно, как и все в доме. Это было чудесное, радующее глаз пространство, с бело-бежевыми стенами, отделанными широкими дубовыми панелями, арочными окнами, выходящими на идеально ровную лужайку перед домом. Именно из этих окон открывался поистине волшебный вид на равномерно разбитые осенние клумбы с сиреневыми и белыми гиацинтами, на широкий полукруг высоких коричневых сосен и на шумящее серо-синее пенистое море.
– Бред сивой кобылы! Пустобрехи, борзописцы! Неужели им не надоело это эпигонство? Лично мне – до смерти!
В кресле у противоположной стены, рядом со старинным резным буфетом, похожим на музейный экспонат, сидел молодой человек со скрипкой и смычком в правой руке и смотрел Инге прямо в лицо. Казалось, он не расслышал ее последних слов или деликатно сделал вид, что не расслышал. Инга неловко вскочила со стула, поправляя растянутый домашний свитер. Возмущение и обида испарились, сменившись легким замешательством. Ей стало неловко, и она попыталась засмеяться как можно непринужденнее, но вышло не слишком правдоподобно:
– Простите за грубость, я думала… – она начала было оправдываться, показывая рукой в сторону двери, но вовремя спохватилась, – а вы, собственно, кто такой?
Молодой человек поднялся со стула и, глядя на нее сквозь черные ресницы, скромно сказал:
– Видите ли, я здесь с гастролями, и мой отец… мой отец пригласил меня погостить у него… то есть у вас… то есть остановиться не в отеле, а в вашем доме… Он привез меня полчаса назад, открыл мне дверь и велел располагаться, а сам ненадолго уехал по срочному делу… Видимо, он вас не предупредил, я не знал какую комнату могу занять, и… и я счел возможным здесь порепетировать… но, если… это неудобно…
– Так вы Ипполит? – растерялась Инга. Он кивнул, и тут же прервал свои бессвязные извинения, но затеребил колки на скрипке.
Инга машинально улыбнулась и внимательно на него посмотрела. Хоть он был еще совсем молод, в его юношеском облике просматривалось что-то очень мужественное, никак не вяжущееся с тонкими белыми пальцами, держащими скрипку с такой бережливостью, какую только можно себе вообразить. Его черные волосы волнами ниспадали на очень бледное удлиненное лицо и бледную шею. Вскинутые брови придавали продолговатому юношескому лицу с острыми скулами удивленное выражение. Карие, немного раскосые глаза рассеянно блуждали по столовой. Это были престранные, но обворожительные глаза. Это были глаза молодого человека с отстраненными грустными зрачками старца, познавшими жизнь и потому уставшими. Это выглядело и досадно, и восхитительно. Он стоял прижимая к груди скрипку, и Инге показалось, что сквозь него просвечивает солнце. Она разглядывала его не стесняясь, как разглядывают картину. Никогда прежде Инга не видела столь простой, столь изящной, чарующей грациозности. Что-то всколыхнулось в ее душе, какая-то легкая сладостная жуть, какая-то боль и зависть, выходящие за пределы ее повседневных ощущений. В глубине сознания внезапно мелькнула неясная мысль, она блеснула, как маленькая рыбка в мутной воде, и тут же уплыла на дно. Инга пыталась выудить мысль, но тщетно. Вероятнее всего, эта исчезнувшая мысль была еще слишком мала, вероятно, ей необходимо подрасти, набрать вес, чтобы ее можно было уловить в потоке сознания Инги Берг.
Оказывается, сын ее мужа такой необыкновенный красавец. «Вот дерьмо! А ведь это же мой пасынок!» – со странным смущением подумала Инга, словно это было для нее откровением. Такая, на первый взгляд, банальность вызвала священный ужас, как будто разглядывать этого молодого человека и говорить с ним – настоящее святотатство. Однако с появлением Ипполита огромная белая столовая вдруг расширилась, стала еще светлей и ярче, и чем больше становилось пространство, тем острее Инга чувствовала внутреннюю панику, тем сильнее билось ее сердце и стучало в висках. Ингу охватило необъяснимое внутреннее волнение, но она стояла не шевелясь, будто бы ничего не произошло, и старалась держаться равнодушно. По счастью, через несколько мгновений внезапное волнение прошло, только сердце все еще учащенно билось и стучало в висках. «Интересно, есть ли у него женщина?» – пронеслось в голове за одну секунду. Далее подало голос беспредельно-мучительное женское любопытство, которому захотелось узнать все о прошлом молодого человека – где жил, с кем встречался, о чем размышлял, и, наконец, чем дышит его сегодняшний день.
– Пойдемте на гостевой этаж, – как можно спокойнее сказала Инга, – я покажу вам вашу комнату.
Ипполит Сотников рос довольно замкнутым ребенком. Скрипка увлекла его в раннем детстве, еще до развода родителей. Когда же родители расстались, мать повела себя странным образом: она, то ли не пожелав обременять себя самостоятельным воспитанием ребенка, то ли в укор бывшему мужу, то ли руководствуясь еще какими-то соображениями, определила мальчика в музыкальный колледж в Лейпциге. Там-то его скрипка как раз и пригодилась, там-то он с ней в обнимку и провел остатки своего детства и всю юность.
Музыкальный колледж был дорогой и престижный, и жилось в нем вроде бы неплохо, однако маленький Ипполит чувствовал себя довольно одиноко. Он долго приглядывался к людям, к порядкам, к предметам, узнавал, что такое подневольные отношения, а когда узнал, то начал потихоньку отгораживаться, отдаляться, замыкаться в себе и в своей скрипке. Ее он считал существом абсолютным, сверхъестественным и даже некоторым образом божественным, а потому и достойным полного доверия. Сама учеба давалась мальчику легко, однако жизнь в колледже легкой не казалась. Отец по нескольку раз в год навещал его, но на время каникул из колледжа не забирал, зато деньги на содержание выдавал быстро, регулярно и без ограничений. Мать приезжала часто, но всегда с равнодушным лицом, с сыном была любезна, но слишком сдержанна, останавливалась в дорогом отеле и все время куда-то спешила. Вся ее любовь и забота сводилась к стандартным родительским вопросам, которые она то и дело задавала: «Как он поел? Как отметки? Не болен ли он? Не пора ли ему делать уроки? Не провалит ли он очередные и очень важные экзамены?» Отметки… Экзамены… Как будто это имело значение, как будто это было главным для нее в жизни сына. Случилось так, что матери было безразлично, что у мальчика в душе, а что на сердце, словно ребенок появляется на свет бездушным, бессердечным, бесчувственным и обретает душу, сердце, чувства лишь тогда, когда становится взрослым. Так к чему задавать ненужные вопросы? Не стоит тратить время и интересоваться подобными пустяками.
В местных магазинах мать делала бесчисленные покупки, а потом хлопала сына по плечу и со счастливой улыбкой уезжала домой. В сущности, она держала Ипполита на почтительном расстоянии, пресекая в нем малейшее проявлении нежности или детской непосредственной доверчивости, подавляя в нем малейшие признаки чувствительности. Поначалу он не сильно огорчался, поскольку не имел понятия, что жизнь может быть иной, но потом, видя, как другие отцы и матери обращаются со своими чадами, грустил. Вид чужой любви больно вонзался ему в сердце.
С годами Ипполит начинал понимать, что мать не принимает его сыновней любви. Изо всех сил он старался не думать о матери, но тем не менее всем своим наивным существом тянулся к ней. Каждый день он скучал по ее лицу и по голосу, по домашнему быту и запахам, по уютным домашним мелочам, которых обыкновенно не замечаешь в повседневной жизни, но стоит их лишиться, как они приобретают особую прелесть, то и дело всплывая в памяти. Какое-то время он сердился и на мать, и на отца, мысленно укорял их за то, что он выдворен из семейного гнезда, что лишен родительской ласки и любви. А после понял, что безусловная материнская любовь, дарованная каждому человеку от рождения до самой смерти, – это всего лишь вымысел благочестивых дамских романов, что в жизни все совсем не так. Сердце мальчика часто щемило от тоски. Позже он уже не ждал материнских визитов, но, когда она все же приезжала, у него не возникало желаний прогнать ее или крепко обнять – ему вдруг стало все равно. Мать свою он простил, одиночество принял, про отца почти забыл и поплыл, поплыл, как младенец в колыбели по течению Нила.
Рос Ипполит грустным мечтателем, пытавшимся полюбить свое одиночество, пытавшимся полюбить свою тюрьму. После развода родителей робкое лицо мальчика, действительно, редко озарялось счастливой улыбкой. Это был скромный и застенчивый мальчик, физически не слишком развитый, с узкой и тонкой костью под ослепительно белой кожей. Как и многие дети в таком возрасте, он нимало не заботился о своей внешности, словно не замечал ее, оттого-то его тонкие щиколотки и запястья всегда сиротливо болтались в непомерно широких и коротких рукавах и штанинах. Вечерами он любил бродить в одиночестве по брусчатке Лейпцига мимо чужих домов, местами огороженных шпалерами и окаймленных живыми изгородями, мимо домов с потрескивающими и искрящимися каминами, у которых собираются и родители, и дети. О собственном доме он как будто уже не скучал. Почти не скучал. Ему нравилось бродить, вдыхать аромат пряного дягиля и разглядывать, как кружат птицы в лучах заходящего солнца, как сохнут на солнце травинки и вьется вечерняя мошкара у водосточных желобов. Мечты его по большей части были сотканы из воздуха и дождя, солнца и облаков, печали туманов и тишины ночи, из сорванных ветром листьев и волшебства рождения утра. Теперь его восприимчивое ухо стало улавливать то, что не способен уловить простой человеческий слух, казалось, он слышит, как перешептываются бабочки на цветах или шелестит трава.
Юный изгнанник рано начал фантазировать о таинственном мире любви, о трогательной любви к бледным непорочным девам или о пылкой страсти к развязным куртизанкам, но при этом оставался одиноким. Ипполит Сотников, впрочем, как и все мужчины, любил не какую-то реальную женщину, существующую в действительности, а некий образ, то и дело возникающий в его мозгу. Удобный выдуманный образ, и, что крайне важно, образ, находящийся всегда в его распоряжении. Изголодавшийся по человеческому теплу, горя желанием приласкаться, с неиспытанным доселе наслаждением он забирался в непроходимые дебри упоительных мечтаний, терпя крушение или покоряя Олимп.
Коротко говоря, девушек он, бесспорно, обожал, но обожал их издали, он ими грезил, но не позволял себе даже легких, ни к чему не обязывающих приключений, которые обычно заменяют молодым людям настоящую любовь. На настоящих же женщин Ипполит смотрел с боязливым сомнением, с опаской и недоверием. Если же сами женщины с ним заговаривали, то он конфузился, приходил в замешательство, и его бледное лицо тут же предательски заливала краска. Очень долго молодой человек не мог преодолеть робость, он прятал ее в вынужденном благонравии и смирении, а потому много времени проводил один. К этому следует добавить, что Ипполит, как и все одинокие дети, был умственно развит куда сильнее своих сверстников.
Откровенностей своих мальчик никому не навязывал, а всю наивную нерастраченную сентиментальность, всю мучительную потребность высказаться, обостренное чувство любви, беспокойно бьющееся сердце, все свои романтические переживания доверял одной верной подруге – скрипке. Когда с простодушным пылом пробуждающегося сознания он брал ее в свои горячие детские руки, от робости не оставалось и следа. Лишь она давала ему возможность сполна выразить свои чувства, лишь она с готовностью откликалась на его юношеские откровения. Вместе с ней он переживал неутоленный голод детской и юношеской любви, и если бы не она, то у него, чего доброго, росло бы ощущение собственной ничтожности, неполноценности, ненужности. Но, к счастью, она всегда была под рукой, и ее близость оказалась для него бесценной.
В скрипке он и нашел забвение, в ней он нашел форму для выражения своих чувств и фантазий. Как прекрасны были их диалоги! Смычок делался продолжением его уверенной руки, выводящей звучавшие фразы, меняющиеся с каждым мгновением. С одной стороны, мальчик благоговейно слушал вопросы своей подруги, его приводили в восторг ее откровенные ответы, ее жалобный плач проникал к нему в душу, и он чувствовал полноту бытия и необъятный простор, неожиданно открывшийся ему. Но с другой – он отдавал себе отчет в том, что отгораживается от мира людей, понимал, что им суждено всегда быть только вдвоем – ему и ей. Он уже не стремился к людям, общество людей блекло и тускнело в его глазах и не казалось ему ни заманчивым, ни полезным. Сверстников своих он раздражал замкнутостью, ибо неведомая сила заставляла его искать уединения лишь со скрипкой, лишь она облегчала его одиночество, лишь с ней он был неразлучен.
Зоркие педагоги рано стали замечать в мальчике бесспорный талант. Слушая его музыку, текущую из-под смычка без малейшей заминки, они порой недоумевали, откуда в столь неоперившемся создании такая глубина чувств, такое многообразие сложных оттенков, приходящих к музыканту лишь с возрастом, опытом и виртуозным мастерством. В старших классах Ипполит Сотников проявлял особое усердие к музыке, и уже к пятнадцати годам он стал победителем международного конкурса академических скрипачей в Ганновере. Затем был международный конкурс Антонио Страдивари, конкурс имени королевы Елизаветы, премия Паганини и прочая, и прочая.
Шумные победы на конкурсах сменяли долгие сомнения, по нескольку недель он маялся от тоски, а уверенность в своем таланте порождала странную ответственность и молчаливость. Разговаривал Ипполит вообще мало, считал, что речь человеческая слишком бедна, несовершенна, что она не способна передать те чувства, которые человек испытывает. Совсем другое – музыка, которой только и дан редкий дар выражать любые эмоции, самые неожиданные видения и фантазии, которая может воспроизвести глубочайшее волнение и описать падение в преисподнюю, весеннюю безмолвную ночь и свежесть моря, утреннюю росу и запах влажной листвы после дождя. И только благодаря музыке человек способен обрести духовную силу и независимость. И постепенно Ипполит обрел их. И что же дальше?
В те времена он учился и не думал о том, что будет делать дальше – когда окончит колледж; он не загадывал наперед, как сложится его музыкальная или бытовая жизнь. Сделает ли слава его своим избранником, или вся жизнь будет крутиться на скромной безымянной мельнице? Сможет ли он снискать уважение публики или станет жалким добровольным отшельником? Будут ли женщины к нему благосклонны? Будет ли он победителем или сломает себе шею? Рожден ли он для великих творений, или его удел – прозябать в безвестности и нищете? В те далекие времена он редко задавался подобными вопросами.
Ни отец, ни мать по-прежнему им не интересовались, их даже не радовало то обстоятельство, что робкий, чахлый, неуверенный в себе отпрыск чрезмерно одарен. Они не проявляли интереса к успехам сына, а возможно, считали эти успехи яркой, но временной вспышкой, не стоящей внимания.
Так Ипполит и вырос, стал юношей. Теперь он уже не пренебрегал своей телесностью, как это было прежде, теперь его щиколотки были скрыты, костюмы сидели безупречно, однако он по-прежнему был равнодушен к внешнему лоску. Да и выглядел юноша довольно странно, он так сильно напоминал православного мученика, что вполне бы мог позировать современным иконописцам. С людьми Ипполит сходился все так же трудно, правда, общался со всеми ровно. В душе он чувствовал вокруг глухое недоброжелательство, густо приправленное завистью, но старался не придавать этому значения. Женщин, даже самых наивных и хорошеньких, сторонился, заговорить с ними не решался, видимо потому, что считал их всех предательски жестокими и похожими на мать. Иными словами, молодой человек не хотел играть в игры взрослых людей, игры жесткие и жестокие, игры, где все построено на лжи, на боли и обмане, где женщины приманивают мужчин, а мужчины притягивают женщин, но едва завидят протянутые руки, бессердечно отталкивают друг друга.
Перед началом концерта публика праздно прогуливалась по фойе и двум галереям, протянувшимся справа и слева от входа в зал. Поднимаясь по мраморным ступеням, устланным красной ковровой дорожкой, Инга Берг опиралась на руку мужа и испытывала странное неприятное чувство. Ей казалось, что ее ведут на Голгофу, что ее втягивают в какое-то действие против ее же воли. Пытаясь подавить дурное предчувствие, Инга старалась отвлечься, а потому внимательно – со смесью отвращения и начинающимся приступом то ли ревности, то ли злости – обводила глазами публику. Почти все мужчины были в темно-синих плотно облегающих костюмах. С завидной гордостью они несли не только бремя собственной несокрушимой солидности, но и объемные животики, седеющие головы и лоснящиеся лысины. Дамы в вечерних убранствах и нескромных бриллиантах обменивались многозначительными улыбками с мужчинами в синих костюмах. Одинокие молодые девушки, свежие, как яблони весной, были разукрашены локонами, накладными ресницами, гелевыми скулами и прочими атрибутами современной красоты. Девушки вели между собой негромкие беседы, напоминающие щебет птиц, и тоже не забывали посматривать по сторонам – не без кокетливой надежды.
«Все эти напомаженные самки хотят его заполучить, – с безотчетной злобной ревностью щетинилась Инга, словно Ипполит уже принадлежал ей, словно он был ее собственностью. – Этот мужчина просто создан для женщин, хотя сам еще этого не знает, – рассуждала Инга. – Сейчас он слишком молод и не производит впечатление человека, испытавшего все наслаждения и все муки любви, но со временем он будет полновластно распоряжаться роем обожательниц, со временем он будет ими повелевать! Вот кретинка, – тут же ругала она себя, – может быть, все эти женщины пришли сюда исключительно ради счастья послушать музыку».
Щедро сияли люстры, отбрасывая мягкий свет на красный бархат кресел, сотни глаз горели все ярче в предвкушении удовольствия. Неподвижная и вызывающе красивая Инга, в роскошном платье из темно-зеленой тафты, с наискосок приколотой сапфировой брошью, сидела в партере рядом со своим мужем Алексеем Ивановичем и едва сдерживала дрожь в руках. Сотников же, откинувшийся на спинку сиденья, пребывал в отличном настроении.
Итак, в программе были заявлены: «Концерт для скрипки с оркестром» Чайковского, Сибелиус, Моцарт и в конце – Паганини. Исполнитель – победитель международных конкурсов Ипполит Сотников.
О проекте
О подписке