– Как-как… по обстоятельствам, ну что ты, ну что ты. Если на репетиции было, на спектакле не повторится. В другом месте будет косяк, ты же знаешь.
– Илюша, вот ты специально сейчас, да? Ты сейчас специально?!.
– Ну, Маш… ну, пошутил я. Ты на ужин вообще чего хочешь? Мясо будешь? Я соус вкусный купил…
– Острый? Ты прямо извести меня хочешь перед премьерой, да?!.
– Да не острый. Да обычный же. Ну что ты, ну что ты.
…Удивительное дело. Она может без конца вот так говорить, думать про завтра, нервничать. И выглядит так, будто у мамы премьера, да? А ведь у папы тоже! У него тоже. Они вместе поют. Но он никогда вот не психует, не ломает расчёски, не хлопает дверцами шкафов. Он спрашивает: что тебе приготовить? Он будет утешать, слушать, кормить…
Но потом, уже ночью, он будет сидеть на кухне и смотреть клавир. Ноты. Ему нужно время, когда – не трогать. Если я что спрошу – не услышит. И всегда нальёт себе чаю. И чай всегда остынет.
Так и сидит… сто чашек вокруг себя соберёт.
Вот же родители у меня. Живут работой.
Я так не смогу. Я вот, интересно, действительно их сын? Или они меня усыновили? Трудоголики психические… Ну, я не понимаю, правда. Как так можно.
Вы, может, думаете, у них там премьера века? Типа там великая музыка, да? Высокое искусство?.. Ха.
Я вечером спрашиваю, как прошёл спектакль, и выясняется, что у мамы роль была – кушетка. А у папы – кресло.
Нормально, да? Поющая мебель. Это вот мама так страдала с утра, наорала на ребёнка, можно сказать, ни за что, а потом – кушетка.
И убивается, что вдруг там кто-то не туда вступил, Игорь какой-то. Казалось бы, ну ведь это не ты. Не твоя ошибка! Чужая! А вот же.
– Иван, ну ты даёшь вообще. А что, по-твоему, искусство? Они там только королевских особ, что ли, должны играть?
– Ну, не кушетку же!..
– Так, на всякий случай, для общего развития. Это опера Равеля, «Дитя и волшебство». Там мальчик ведёт себя довольно безобразно, уроки не делает…
– Стоп, это что – намёк, что ли? Другую оперу нельзя было выбрать?
– А кто выбрал? Ты и выбрал. «Поющая мебель». Так вот, мать его наказывает…
– Жестокая женщина!
– Да и мальчик не подарок, надо сказать. Он злится, белку обижает (у него ручная белка), вещи разбрасывает. Кушетку пинает! И вещи оживают…
– Кушетка?
– Кушетка! А Кресло её защищает, между прочим.
– И поёт?
– Удивительная интуиция, именно так и есть. Ещё, кстати, и танцует: это опера-балет, Равель тогда искал новые формы… Вань, это я к чему. Есть зайчики, слоники, всякое приходится петь, случаются и так себе спектакли. Но Равель! Это хорошая музыка, самая настоящая.
– А я разве что? Может, я прямо обязан знать этого вашего Равеля? Это всё ты, это ты про меня пишешь. Ты вообще уверена, что про меня?!.
– Не уверена. Вообще ни в чём не уверена. Но знаешь… я ведь тоже слушаю. Прислушиваюсь.
Я пробовал. Раньше пробовал что-то делать. Но это всегда приводило к печальным последствиям.
Однажды я просто на диване лежал и думал: вставай, тюлень, хватит валяться… пора! Хотя ничего было не пора, это я так. У меня тогда телефон сел, вот я и уговаривал себя встать, зарядник поискать. И это… уговорил. В общем, я так умудрился встать, что зацепил провод от торшера. И он рухнул прямо на цветок. А цветок нам Аня Чумакова подарила.
Ни цветка, ни горшка, ни лампочки. Молодец я, да?
А ведь говорил себе – не вставай, полежи ещё…
Из-за горшка и лампочки родители почти не расстроились, а вот цветок папа любил. Он вообще любит цветы.
Папа, конечно, огорчается. Не понимает, почему я такой тюлень. Раньше он меня тормошил: Иван, давай! Зарядка! Лыжи! Спорт! Движение – жизнь!
А потом, наверное, у него силы кончились. Ну, представьте себе: вы толкаете, толкаете колесо, а оно не едет. Кажется – вот, вот сейчас! А оно всё никак. Потому что оно сломанное… или нет. Потому что оно вообще не колесо. Просто я – не колесо!
Как-то у папы случился выходной. И он так огляделся по сторонам, осмотрел квартиру – и увидел, как я лежу. Давно уже лежу и не встаю. Тогда он решил растолкать меня и вывести на улицу, типа турник там. Потому что он сам подтягивается двенадцать раз. А я ни одного.
…В общем, мы и не дошли даже до турника. На лестнице в подъезде я поставил ногу мимо ступеньки. И очки разбил.
Так что я не просто так тюлень.
Это меня жизнь научила: любые активные действия приводят к какой-нибудь ерунде.
Мне надо разве что ходить. Ходить я умею. А любая попытка ускориться…
Вот Джефф, например, гоняет на самокате. Любит. В школу, из школы. Прыгает на нём, делает всякие штуки.
Ну, и я попросил. Чего там, самокат; не надо ничего особенно уметь.
Разогнался, объехал вокруг школы. И там такая трещина, не очень большая. В асфальте.
Навернулся со всей дури. Рёбрами об руль, и джинсы слегка порвал. Но и это ничего; одной дырой больше, одной меньше.
Главное, Варя видела. Есть у нас такая в классе, Варя М. Ну, короче. Да нет, просто Варя; прямо возле неё я и занырнул в асфальт. И такой лежу. И Варя: может, тебе салфетку дать? И я снизу смотрю на неё и молчу. Не вдохнуть, рёбра болят. Идиотская ситуация. Потом две недели ещё смеяться больно было.
Нет, я теперь буду только пешком ходить. Если человек пешеход по жизни – нечего и пытаться встать на колёса.
– Ускорение, понимаешь? Всё из-за ускорения!
Стоун рассказывает нам свою новую идею. Как улучшить реальность.
– Да хватит уже со своим ускорением, – говорит Джефф.
– Ты можешь заткнуться? – очень вежливо спрашиваю я Джеффа.
Джефф вообще хороший друг. Но Володя Стоун изменит весь мир. Если доживёт.
Я недавно видел картинку: там два ребёнка болтаются на перекладине, будто бы на уровне десятого этажа. И один спрашивает другого: «Ты кем хочешь стать, когда выживешь?»
Это про Стоуна. Я хочу, чтобы он выжил. Иначе кто ещё спасёт человечество. Не мы же с Джеффом, два ленивых придурка.
Вот бы моим родителям было счастье, если бы им достался Стоун, а не я.
Я жду, что там дальше будет про ускорение, но Володя молчит. Конечно, что ему нам ещё чего-то там объяснять.
– Значит, у Стоуна физика, а у тебя брандмауэры, – говорит Джефф.
Мы идём из школы вместе, вернее, сначала провожаем Стоуна. Так повелось с пятого класса, когда Володю вдруг стало некому забирать из школы. И его мама попросила меня: «Иван, ты такой взрослый. А Володя у меня такой… такой невнимательный!» В общем, решили, что няня такому взрослому парню уже не нужна, но подстраховать всё же нужно. Чтобы их Володя не ушёл куда-нибудь на другую сторону галактики, или где его обычно носит. А потом так и пошло: никакой обязанности вроде бы нет. Если у нас с Джеффом какое дело – можно сразу бежать. Но обычно из школы мы идём втроём до стоунского подъезда, а потом разбегаемся.
– У тебя, Творогов, брандмауэры, – повторяет Джефф, – и ещё сочинения вон пишешь. А Стоун у нас вообще гений. То есть я один между вами такой бессмысленный идиот, да?
– Зато красивый, – говорю я Джеффу. И он лупит меня рюкзаком в ухо, больно, кстати! Даже голову вправо не повернуть.
– Ладно, извини, – добавляю я. – Ты совсем не красивый. Просто урод!
…Теперь голова не поворачивается влево, и я так аккуратно смотрю прямо. Гордо так.
– Ваня, стой! Стоун исчез!
Как это – исчез? Издевается, что ли, – я из-за шеи теперь даже обернуться не могу! Разворачиваюсь полностью, всем туловищем и вижу – то есть не вижу. Не вижу Стоуна. Правда исчез.
И тут из люка показывается рука, левая. Как в каком-нибудь хорроре. Мы бросаемся к этому открытому люку:
– Живой?!.
– Да нормально, – отвечает Володя, – только очки куда-то делись…
Мы светим ему телефоном, очки находятся, Стоун вылезает из люка без всяких повреждений. Как он вошёл в этот открытый люк? И кто так оставил, разве так можно! Хорошо, неглубокий – и потом, вот же способность у Володи: складываться, вписываться в реальность… даже если это канализация.
Стоунская беспомощность – это миф. Он никогда и нигде не пропадёт. Его какие-то высшие силы вывозят всякий раз; вот и с люком этим. А так Володя Стоун в Лондон летает несколько раз в году, один. У него в Лондоне тоже дом – там его отец живёт, настоящий англичанин, профессор математики. Однажды этот отец Володю потерял в аэропорту: вот не вышел мальчик в нужную дверь, и всё тут. Все на ушах стояли! А потом Володя взял и обнаружился уже в квартире. Как он туда попал – не помнит, вроде на метро ехал. Задумался. В общем, с этим парнем никогда ничего не случится. Зря его мама так волнуется.
– Надо что-то сделать, – сказал Джефф.
– То есть?
– Ну, люк. Ведь нельзя же так оставить, ещё кто-то упадёт!
Надо же. А мне и в голову не пришло.
А чего сделать? Знак какой-то надо… Где его взять? Хоть бы железяка какая валялась…
– Скамейка!
Мы втроём тащим скамейку, она тяжеленная. Но мы ставим её поперёк тротуара; теперь любой увидит. И ещё Джефф достаёт маркер и пишет на скамейке:
«DANGER!»
Ну и я внизу подписываю:
«Открытый ЛЮК!»
Потому что красивые эффекты – это, конечно, да. Но не все в нашей стране умеют читать по-английски даже такие простые слова.
…Никогда бы мы со Стоуном не дотащили эту скамейку. Особенно я со своей шеей. Всё же вот эти мускулы – они да; от них бывает польза. Хорошо, что с нами Джефф, толковый он парень бывает.
– Калинкин – четыре… Птичко Всеволод – три, Птичко Роман – четыре, Стоун – пять, Творогов – два, Федченко – пять…
О, прекрасно. Я радуюсь. У меня две пятёрки. Стоуна и Федченко. И самое ценное – четвёрка, калинкинская. Ай ли я не молодец; на пятёрку любой дурак сможет. Попробуй на четыре написать, чтобы выглядело нормально.
А в журнал мне идёт два, конечно. Но это как всегда, это обыкновенно.
На перемене Федченко отдаёт мне деньги. Небольшие, а мои: сочинения – честный заработок. Калинкин остался должен; а со Стоуна, конечно, я никогда не возьму ни копейки.
Мне, в общем, доставляет удовольствие писать эти сочинения. Будто примерять на себя чужую шкуру. Как бы написал Федченко? Уж совсем не так, как Стоун. А Калинкину сложнее всего. Чтобы Марьяша поверила: это он сам. Если есть выбор, я стараюсь разные темы брать, чтобы обо всём поговорить. А если выбора нет, то я в этих сочинениях сам с собой спорю. Чтобы не спалиться, не написать два раза одно и то же. Ну, и потом, конечно, уже нетрудно, даже смешно – изобразить самого себя, дебиловатого двоечника.
– И кассеты ещё остались, но магнитофона нет.
Это я мимо шёл, гордился своими сочинениями; и вдруг услышал. Вот бывает же так – думаешь об одном, и тут бац – совсем другое. И про сочинения я сразу забыл. Ну, это из-за голоса. Такой вот голос – человек говорит про кассеты, на которых раньше музыку записывали. Чего такого. А у меня в организме какой-то сбой произошёл, все системы отказали. Особенно мозг. Вот я и остановился, завис. Слушаю – вдруг человек с таким голосом сейчас скажет что-нибудь ещё.
– Может, найти где-то магнитофон и переписать. Наверняка же остались, не могли же они умереть все.
Варя М. поднимает плечо, левое. И так стоит. А потом опускает – надо же, это совсем мой жест, я часто так делаю.
– У меня есть магнитофон. Кассетный, – говорю я.
Обыкновенно так говорю. Как будто я каждый день разговариваю с Варей М.
И добавляю:
– Хочешь, принесу. Если не забуду.
Повернула голову. Посмотрела. Кажется, первый раз посмотрела в мою сторону вообще. А, нет. Второй. Первый – это когда я ей под ноги с самоката упал.
Она сказала – придёт! Сама! Возьмёт у меня магнитофон.
Я так обрадовался, прямо как дурачок какой. Даже не пошёл никуда ходить, сразу домой. И проверил – точно работает этот магнитофон? Вставил туда кассету, какая попалась, а попалась почему-то виолончель. Кассета без подписи, и там виолончель соло. Кажется, Бах. Это папино, он такое любит. Я бы в другое время послушал даже, но сейчас мне не до виолончели и не до Баха, главное – магнитофон работает!
Я лёг на диван… встал. Не лежится. И впервые в жизни посмотрел на себя в зеркало с пристрастием – в чём мне быть?.. Не в этих штанах, это ясно; джинсы надену. И рубашка клетчатая мне вроде идёт… или нет, лучше вот эта футболка, вроде как такой небрежный стиль, – нет, как будто это не я; может, это? Фу, нет. Чего у меня одежды нормальной нет никакой?!.
Четыре часа; обещала же без четверти. Ну, и где?.. Нет, я прямо сам как девочка. И чего я вырядился, это же ужас – подумает ещё, что я специально для неё! Я выдернул другую футболку из ящика, из самого низа – зелёную, мятую. И маленькие дырочки даже. О! То, что нужно. Типа мне вообще всё равно, как я выгляжу. Это нормально. Хотя зелёный цвет мне идёт – любимая была футболка.
Звонит!
– Привет.
– Привет! – говорю я своим самым обычным голосом. – Чай будешь? Или кофе сварить?
– Я только магнитофон заберу, и всё. Да не надо ничего, Ваня, спасибо.
…В общем, она всё же зашла. И у неё оказались дырявые носки. Нет, ну как?!. Ей, значит, вообще неважно, в чём она?
Одежду я не рассмотрел, глаз не мог на неё поднять. Только на носки эти и смотрел, с зайчиками. Тоже мне, носки с зайчиками. С дыркой!
Варя. Ну, что ты за человек, как так можно? Тебе вообще всё равно, да? Что о тебе подумают, неважно? Что я о тебе подумаю?
А что я подумаю?
– И чего, работает магнитофон? Послушала свою кассету? – спрашиваю я.
Она кивает.
– А что за кассета, а?
Просто спрашиваю. Вообще ведь у меня есть повод для разговора, да? Магнитофон ей дал, в конце концов. Это же не слишком навязчиво – такие вопросы задавать? Чего она молчит?!.
– Там… Старая музыка, в общем.
– Ну да, на кассете же… Советских времён, да?
Она поднимает плечо:
– Шестнадцатый век.
Я внимательно на неё смотрю. Троллит меня? Нет. Тоже смотрит. У неё глаза в крапинку, чуть-чуть разного цвета. Левый светлее.
– Виола да гамба? Лютня? – спрашиваю я очень тихо.
Плечо опускается. Варя молчит. Молчит долго. И я молчу, но это уже по-другому; я отбил пас и теперь жду ответа от неё.
– Джон Дауленд, – говорит она. И внимательно так смотрит на меня.
Ух ты. Я знаю, кто это, совершенно случайно знаю. Дуракам везёт. Поэтому я выдерживаю её взгляд, не отвожу глаз.
– Flow my tears, – говорю я медленно. И даже пою: – Flow, my tears, fall from your springs…
И сам удивляюсь – как точно попал голосом на это fall, и даже удержался, как будто и правда умею петь.
– Ваня. Откуда ты знаешь?!. Этого не может быть, откуда? Ты? Знаешь?
Ха. Дело сделано. Варя обратила на меня внимание, Варя М. Снизошла.
– Просто у меня родители – оперные певцы, – говорю я.
– Чего? Ваня, ты сейчас серьёзно?!.
– Нет, конечно.
– Пошутил, что ли?
– Нет. Не пошутил. Просто «родители – оперные певцы» – это совсем не так серьёзно, как кажется.
И нет, я ничего не объясняю про кресло и кушетку. Просто киваю и ухожу. Отправляюсь дальше играть свою роль придурка. И иногда ловить на себе один такой изучающий взгляд. И делать вид, что мне это неважно. Неважно, неважно!
Джон Дауленд: какое счастье, что папа поёт эту музыку иногда, когда посуду моет. Именно это на днях пел, про слёзы. Я ещё не понял – почему «spring», это же «весна»; и он объяснил, что «springs» – это родники, источники. Слёзы ручьём. Вода текла в раковину, а папа мне рассказывал. Удивительный вообще человек. Не папа, а Джон этот Дауленд. Как знал! Чёртовых триста лет назад… или сколько там?
Погуглил. Родился в 1563 году. Полтысячи лет назад. С ума сойти.
…Интересно, когда он такое писал – это настоящие были слёзы? Прямо из глаз потоками? Или это всё так, выдуманное страдание, для красоты? И ещё потом радовался – о, какие отличные вышли слёзы. Люди будут петь, останется в веках. Творогов вон будет исполнять… для какой-нибудь Вари М.
Я люблю геометрию. Прямоугольные треугольники – они как… как нос у Вари М. Вот такой нос, треугольный, хоть теорему Пифагора изучай. У неё вообще смешное лицо. И оно так… так высоко находится от земли, это просто кошмар. Смотрю, как идиот, снизу вверх. Чего она такая длинная? Я ведь не очень маленький, нормального роста.
«Сумма двух катетов равна…» Вершины треугольника назовём В и, например, А, и… Р?
– Молодец, Творогов, – говорит Антоныч, проходя мимо. – Наконец-то стал нормальные чертежи делать, внимательные. А то как курица лапой, ничего не разберёшь.
О проекте
О подписке