…Мэри Уолстонкрафт приехала в Париж в середине декабря 1792 года и поселилась в доме своей английской приятельницы на улице Меле в квартале Марэ. Недалеко, на расстоянии короткой пешей прогулки, находилась знаменитая площадь Вогезов, в то время сплошь выложенная красным кирпичом, а рядом – средневековое здание, где в тюрьме Тампль содержались Людовик XVI и Мария-Антуанетта. Город, о котором она столько читала, поразил ее: он походил на раненого поверженного льва. Тут и там стояли пустые пьедесталы – с них сбросили изваяния французских монархов, и многие улицы и площади оказались усыпаны мраморной крошкой. Железные ограждения знаменитых французских балконов были повреждены: санкюлоты выламывали их и превращали в пики – свое оружие. На этих же пиках они торжественно проносили по городу как знамя старые бриджи (кюлоты, короткие штаны, которые носили дворяне) или шляпы с перьями – атрибуты аристократов. Шел третий месяц существования Первой Французской республики, которую после упразднения монархии провозгласил Национальный конвент. Все было перевернуто с ног на голову: даже названия дней, недель и месяцев. Мэри боялась лишний раз выйти на улицу: англичане ассоциировались у толпы с аристократами, кроме того, ее французский был далек от совершенства.[3]
Еще 11 декабря начался суд над Людовиком XVI, и вот 26-го в девять утра Мэри услышала на улице барабанный бой. Она побежала на чердак и увидела карету, в которой короля везли в Конвент. Ее поразила мертвая тишина, вокруг никто не выражал ни порицания, ни поддержки – все будто спрятались, и она писала своему издателю Джонсону в Лондон: “Я вряд ли смогу объяснить тебе почему, но я заплакала, когда увидела ссутулившегося, сидящего в углу кареты Луи. Он держался с бо́льшим достоинством, чем я ожидала”. Мэри трудно было упрекнуть в симпатиях к монархии, но она наотрез отказалась идти смотреть казнь Людовика XVI на площади, которая теперь называется площадью Согласия, а тогда именовалась площадью Революции. Там уже давно стояла гильотина и проводились казни. Причем революционеры очень гордились тем, что изобрели быстрый и, главное, одинаковый для всех сословий способ лишения человека жизни. Она писала в то время: “Я горюю, действительно горюю, когда думаю о том, что свобода в Париже запятнана кровью”. Людовик XVI перед казнью заявил о своей невиновности и призвал остановить убийства. Когда полилась его кровь, те, кто стоял ближе всех к гильотине, погружали в нее свои ладони и восторженно кричали: “Да здравствует республика!” Именно это событие Мэри Уолстонкрафт считала знаковым в истории Французской революции, обусловившим ее поворот в сторону катастрофы.
Конечно, она обсуждала все это в гостиных и салонах своих соотечественников (их было в Париже еще немало) и тех французов, которые не боялись приглашать англичан (так как официальная Англия была против революции). Там собирались в основном жирондисты и все те, кто придерживался умеренных взглядов. В частности, Мэри часто бывала в доме Томаса Кристи, друга своего издателя Джонсона и совладельца “Аналитического обозрения” (куда она и писала о событиях во Франции). Писатель и публицист англичанин Томас Пейн – он тоже был тогда в Париже, горячо приветствовал новую конституцию и даже умудрился стать членом Национального конвента – познакомил Мэри с удивительной женщиной – Анной Теруань де Мэрикур. О чем они долго беседовали, теперь уже никто не знает. Но здесь стоит сделать небольшое отступление и поведать не о героях (о них написано очень много), а о героинях той легендарной эпохи, которые вместе с Мэри Уолстонкрафт с полным основанием могут считаться первы[4]ми европейскими феминистками и которые дорого заплатили за то, что хотели иметь равные права с мужчинами.
Поначалу многое происходящее в революционной Франции не могло не восхищать Мэри: здесь разрешили разводы, дали возможность дочерям наследовать имущество. Один из ее новых друзей – влиятельный депутат Конвента маркиз де Кондорсе – требовал для женщин одинаковых прав с мужчинами во всех сферах жизни. Неудивительно, что оперная певица Теруань де Мерикур горячо приветствовала Декларацию прав человека и гражданина, переехала в Версаль, чтобы присутствовать на всех заседаниях Конвента, и основала “Клуб друзей закона”. Она демонстративно носила мужскую одежду: костюм для верховой езды и круглую шляпу.
Мужской костюм часто надевала и Олимпия де Гуж – автор (авторка, как сказали бы сегодня) знаменитой “Декларации прав женщины и гражданки”, которая была написана почти одновременно с работой Мэри Уолстонкрафт о правах женщин – и, увы, отклонена Конвентом. Подозреваю, что знаменитая Олимпия вообще была первым квиром в истории женского движения за свободу – ее называли латинским словом “virago”, что означает “мужланка”, а в тюрьме она была подвергнута унизительной процедуре исследования гениталий на предмет установления ее настоящего пола. Во всяком случае далеко не каждый мужчина в то время, попав в лапы якобинцев, держался с таким мужеством и мог сказать перед гильотиной: “Мои убеждения неизменны, и дети Отечества отомстят за мою смерть”.[5]
Не исключено, что Мэри была знакома еще с одной знаковой фигурой той эпохи – мадам Ролан, автором знаменитых “Мемуаров”, написанных в тюрьме. Она не делала громких заявлений, но, будучи женщиной, занималась политикой, и этого оказалось достаточно для того, чтобы вынести ей смертный приговор. Ее казнь 8 ноября 1793 года – а перед смертью эта женщина сказала пророческое: “О свобода! Какие злодеяния прикрываются твоим именем!” – повергла Мэри в отчаяние.
Что объединяло этих трех француженок, поддержавших революцию? Как ни странно, знаковая роль мужчин в их жизни. Мадам Ролан была женой экономиста и министра Ролана де Ла Платьера и держала салон, ставший прибежищем жирондистов. Олимпия де Гуж в Париже сошлась с богатым чиновником, благодаря которому стала вхожа в лучшие дома и даже фигурировала в справочниках знатных особ. Теруань де Мерикур в 1780-х в Лондоне жила на содержании у аристократа, а в Париже не без основания считалась куртизанкой. Она была очень красива: Камиль Демулен приветствовал ее в клубе кордельеров словами “царица Савская пришла навестить местного Соломона”. Ее не гильотинировали, но неизвестно, что было лучше: после ареста депутатов-жирондистов она обратилась к толпе со страстной речью, призывая прекратить убийства, и разъяренные якобинки жестоко избили ее в саду Тюильри. После этого Теруань стала стремительно терять рассудок и умерла в 1817 году в сумасшедшем доме.
Мэри Уолстонкрафт не была столь радикальна в своих взглядах, как де Гуж или Теруань, но признания она добилась сама! И когда писательница и журналистка Уолстонкрафт познакомилась в парижском доме того же Томаса Кристи с Гилбертом Имлеем, она была уже писательницей и журналисткой с именем и репутацией. И – по-прежнему девственницей.
Гилберт Имлей – статный красивый американец – участвовал в Войне за независимость и закончил ее в чине лейтенанта. Он успешно занимался торговлей, в том числе спекуляциями с землей в штате Кентукки (по некоторым сведениям, и уехал из США, скрываясь от правосудия и кредиторов). Издал две книги: “Топографическое описание западной территории Северной Америки” и роман “Эмигранты”, осуждающий рабство. В революционной Франции появился как сотрудник американской дипломатической миссии. Успешно соблазнял замужних женщин, его называли “философ-любовник”. И скорее всего, был еще и шпионом – этакая блистательная версия Джеймса Бонда образца XVIII века. Стоит ли удивляться, что его внимание к тридцатичетырехлетней тогда Мэри, на родине считавшейся синим чулком, произвело на нее сильное впечатление.
Той весной 1793-го она расцвела: все вдруг заметили ее густые орехового оттенка кудри, сияющие глаза, нежную белизну кожи. Мэри была счастлива оттого, что Гилберт разделял ее взгляды на свободу и эмансипацию женщин. Последнее обстоятельство его тоже устраивало: их связь была добровольной, естественной в условиях революционной Франции, отменившей все запреты, и не накладывала на него никаких обязательств. Больше того, Мэри казалось, что вот они-то сейчас и прокладывают путь в будущее свободным, связанным только любовью и обладающим равными правами мужчинам и женщинам. Когда Англия вступила с Францией в войну и Мэри рисковала жизнью, оставаясь в Париже, Имлей зарегистрировал ее как свою жену в американском посольстве – никакой юридической силы этот брак не имел, и родившаяся в мае 1794 года их дочь Фанни так до конца своей недолгой жизни и считалась незаконнорожденной. Фанни была зачата на пропускном пункте между Парижем и Нёйи (сейчас это один из кварталов Парижа, а в то время – деревушка в 4 милях от городской стены), поскольку отец девочки скрывался тогда от властей.
Если их французский период, несмотря на кровавые события вокруг, походил на медовый месяц длиною почти в два года, то возвращение в Англию оказалось мучительным. Имлей завел любовницу-актрису, упорно отказывался жить с Мэри и дочкой под одной крышей – и она долго не могла с этим смириться. Были две попытки уйти из жизни: сначала она хотела отравиться опиумом, потом прыгнула в Темзу с моста Патни в страшную непогоду, до этого долго ходила под дождем, чтобы намокла и стала тяжелой одежда. К счастью, ее спасли и в первом, и во втором случае.
Но тогда, весной 1793-го, их отношения были еще безоблачными, и Мэри, воспользовавшись приглашением садовника ее английских хозяев в Марэ (слуги ее все-гда любили) пожить в его загородном домике, переехала в Нёйи.
Они тогда впервые жили вместе, спали в одной постели, завтракали за одним столом, потом Имлей уезжал в город по делам, а Мэри шла бродить по окрестностям. Вечерами он рассказывал ей об Америке и обещал, что когда разбогатеет – а сейчас во Франции это более чем реально – они вместе уедут на берега Огайо: там самое прекрасное место на земле. Мэри так мечтала об этом! Она видела их дом и сад – хозяйство, домашнюю птицу и даже коров. У них будет много детей, а по вечерам они будут читать и писать книги. Но пока что она покорно слушала про британскую блокаду и эмбарго, про расширение его компании на Скандинавию, про серебро Бурбонов – и ничего не понимала. Она даже упрекала его: а как же наши идеалы? Нам что, так необходимо богатство? Он сердился, и она замолкала. Потом уже, в Лондоне, Мэри поняла, что ее избраннику был важен не результат, а сам процесс – он не мог жить без путешествий, сделок, контактов с какими-то сомнительными личностями, без опасности, наконец. И Франция, сгорающая в огне революции, была просто Клондайком. Хотя, кажется, ни один нормальный человек там уже не смог бы жить: однажды Мэри все-таки выбралась в город и увидела на брусчатке потоки крови. Они текли и текли, как ручьи после дождя. Рядом была гильотина – это объяснил прохожий. Он вывел ее из этого страшного места и сказал, чтобы она не появлялась в городе одна: “Тем более что вы иностранка, мадам, это становится очевидно, едва вы только раскроете рот”.
Богатство – о, оно ничего не стоит, думала она тем летом. И Гилберт, и владелец коттеджа велели ей не выходить из дома, но вокруг была такая красота, свежая зелень и первые цветы, так пели птицы и светило солнце, что однажды она дошла пешком до Версаля. Удивительно, но он стоял почти пустой, разграбленный еще не до конца. Груды мусора соседствовали там с огромными портретами французских королей и дорогой мебелью с поврежденной штыками обивкой. По паркету бегали кошки, а в Зеркальной галерее, казалось, сама смерть глядела на нее со всех сторон. Мэри дошла до фермы Марии-Антуанетты – коров и овец там уже, конечно, не было, вокруг только огромные деревья, давно не кошенная трава и сплошь заросшие сорняками цветочные клумбы. Но первоцветы пробивались наружу вопреки всему! Это была живая иллюстрация бренности всех человеческих устремлений к славе и богатству. Сама хозяйка этого прекрасного места уже находилась в Консьержери и ждала осени – 16 октября по распоряжению Робеспьера ее казнят. Как Мэри хотелось тогда, чтобы все это версальское горестное запустение Гилберт увидел вместе с ней! Но он целыми днями пропадал в городе, и она сходила с ума от того, что не знала, вернется он или нет. Впрочем, тогда он еще возвращался каждый вечер.
В конце лета – после регистрации в американском посольстве – они переехали в Париж, в дом на Фобур Сен-Жермен, там было спокойнее, чем в Марэ. Новые дома из белого камня – левобережный пригород Парижа. Как не хотелось уезжать оттуда в Гавр – но это был порт, и корабли могли оттуда плыть в Скандинавию, с которой Имлей торговал. Да и в Париже были арестованы уже почти все друзья – Элен Мария Уильямс, которая, как и Мэри, писала в английские издания о Французской революции, Томас Пейн, Томас Кристи. Маркиз де Кондорсе – он просил Уолстонкрафт составить проект образования для женщин – был приговорен к смерти.
Она не раз думала потом: Господь бросил меня в этот ад, чтобы я испытала наконец настоящее счастье? Единственный раз в жизни?
…В комнату привели Фанни – попрощаться с матерью. Но Мэри не видела ее, не видела ничего. Неожиданно она почувствовала, как за ее спиной, в изголовье кровати подул сильный ветер. Очень сильный, почти ураган. Он подхватил ее и куда-то понес, пока она не оказалась на краю обрыва. Мэри вдруг стало легко и радостно. Она смотрела вниз, себе под ноги и гадала: что там? Может быть, Париж?..
На рассвете 10 сентября, спустя десять дней после рождения дочери, Мэри Уолстонкрафт не приходя в сознание умерла на руках у мужа. Друзья появлялись в доме один за другим – они среза́ли на память локоны знаменитой Уолстонкрафт и оставляли в книге памяти слова соболезнования. После они писали грустные письма с этой ужасной новостью и рассылали их по всему миру. Уильям Годвин не верил в Бога, поэтому ничто не могло примирить его с потерей. Он понимал, что Мэри больше нет в этом мире, и долго не хотел никого видеть. Лишь один раз он вышел из своей комнаты – чтобы принять в дар от художника Джона Опи портрет Мэри, который тот нарисовал совсем недавно, летом, когда Мэри была уже беременной. Сегодня этот портрет висит в Лондоне в Национальной галерее, и Мэри Уолстонкрафт по-прежнему грустно и задумчиво смотрит с него на каждого, кто к ней подходит.
Премиум
О проекте
О подписке