– «Сашка» – это вы про кого? – я почувствовал обиду и стыд оттого, что вынужден снова слышать мерзость о Государыне – о честнейшей, порядочной, самоотверженной женщине, которая, как простая, трудилась с утра до ночи, знать не хотела развлечений и балов с танцами. Сама выучилась на сестру милосердия, по фронтовым госпиталям в операционных трудилась, выносила отрезанные руки и ноги, перевязывала солдат, ночные горшки за ними выливала. И девочек научила и заставила работать, делать то, за что не каждая крестьянка ещё возьмётся. Скажу вам от души, Пинчуков: Государыню я бесконечно уважал и даже любил, как сестру или даже как родную мать.
А Распутина я не любил. Но и он не заслужил клеветы со всех сторон. Когда педераст Феликс Юсупов, а с ним депутат и безумец Пуришкевич и великий князь Дмитрий Павлович, такой же мужеложец и негодяй, стали ещё и душегубами, совершили величайший грех человекоубийства – зверски лишили жизни простого, ни в чем не повинного мужика Распутина, то меня тогда больше всего, до ужаса, потрясло поведение родной сестры Государыни – великой княгини Елизаветы Фёдоровны. Сама она к тому времени монашеский постриг приняла, основала обитель, в ней же была игуменьей. И вдруг посылает радостные телеграммы убийцам! Поздравляет Юсупова с совершенным убийством! Пишет, что душегубы свершили «святое дело». Это по-христиански?! Кто им дал право отбирать чью-то жизнь? Даже если это Распутин. Или кто другой, пусть в сто раз хуже. Только закон и суд имеют такое право – распоряжаться жизнью человека.
Притворился я, что не понял старосту, и спросил, о ком он.
– Так я же про неё говорю – про царицку! Огромный гнев в народе пробудила, когда с Гришкой разврат творила. Вот вам и революция, вот вам нате – красные, белые, черные, грабители и насильники, вешатели!..
– Знаете ли, – с горечью сказал я старосте. – Мне, может, в нынешний момент и не следует говорить, но и молчать не могу. Заверяю вас от всей души, Господь свидетель: разговоры про какие-то «шашни», извините, Государыни Александры Фёдоровны и сибирского мужика Григория Распутина – всё от начала о конца гнусная ложь, грязная клевета!
– А вам-то откуда такое ведомо? – прищурился он.
Я заколебался и, в момент было, пожалел о своих словах, но все же решил не отступать.
– Глядя на вас, уважаемый, я уверен, что вы честный человек и не выдадите меня хоть белым, хоть красным.
Он ничего не ответил, но кивнул.
– Вы правы: я не тот, кем назвался. Около двадцати своих последних лет я прослужил Августейшей Семье. Сам я из крестьян. Попал сначала по набору в Павловский полк, откуда взят на службу к великому князю Павлу Александровичу. Потом переведён в Зимний дворец. И стал камердинером у самой Государыни. Так что вся её жизнь, до мелочей, мне хорошо известна, она проходила перед моими глазами. Я знал даже такие вещи, которые и Государю-то все известны не были. Поэтому, положа руку на сердце, заверяю вас: все разговоры о предосудительных отношениях императрицы с Распутиным – гнусная выдумка. Такое во дворце просто невозможно скрыть, там всё и все на виду. Но, к сожалению, многие этой клевете поверили, потому как распространяли её высокопоставленные персоны – министры, генералы, великие князья, депутаты, всякая газетная сволочь. И, конечно, германская разведка.
– Зачем же им такое понадобилось, ваша милость – как вас, бишь, величают?
– Меня зовут Алексей Андреевич. А вас?
– Михаил Спиридонович.
– Так вот, Михаил Спиридонович, ложь понадобилась, чтобы бросить тень на всю царскую семью, на всю династию и вообще на самодержавие. Вот, мол, до чего докатились, как низко пали. Не имеют права у власти оставаться. И доклеветались до революции.
– Зачем же им, царям, понадобился деревенский мужик Распутин?
– Затем, Михаил Спиридонович, что старец Распутин обладал некоей магнетической силой. Он лечил наследника цесаревича от тяжёлой и мучительной болезни. Самые знаменитые доктора не могли. А Распутин мог. И как после этого бедные родители должны были относиться к целителю?
– Да известно, как… Все мы люди, все родители. А что вы, Алексей Андреевич, искали в наших краях?
– Меня Бог спас от расстрела в Перми. Теперь, как сказал, пробираюсь в Екатеринбург. К чехословакам.
– Очень вам далеко ещё идти.
– Понимаю. Но мир не без добрых людей, они мне всё время помогают. Теперь ищу ночлег на сегодня.
Староста подумал немного и сказал:
– Я бы вас к себе взял, но я староста, и мне неудобно вас брать. Однако я определю вас сейчас к какой-нибудь хорошей семье.
– Благодарю покорно. Я уже определился к Собакиным, они меня пригласили. Сказали, чтобы сейчас шёл к ним в избу, а они придут вечером, после покоса.
Тут он странно посмотрел на меня и сказал, будто чему-то удивляясь:
– Именно к Собакиным? Зачем же вы так решили?
– Я не решил. Случайно встретил их в лесу, они и пригласили. Что-то не так?
– Не знаю-с… Ничего худого про них сказать не могу. Только… странные они какие-то, что-то там не то… Поселились они здесь недавно, года три. Откуда перебрались, не говорят. Никому не докучают, но и сами особняком. Тут у нас по домам распределяли пленных немцев на работы, за харчи. Так Собакины от немца отказались. По ночам куда-то ездят, возвращаются под утро. Куда ездят, не говорят никому, хотя в деревне вся жизнь на виду, никто ни от кого не таится. А когда появляются тайны, это не нравится не только мне, старосте. Людям тоже не нравится. Они беспокоятся: почему тайны? Что такое надо скрывать?
– Да вот они уже возвращаются.
Староста выглянул в окно.
– Да, они. Ну, Бог вам помоги. Если что, приходите. Заметьте, моя изба – четвертая с краю.
Тут подошла к нам жена старосты и сует мне в руки хлеб, из печи, и говорит, извиняясь:
– Уж не серчайте, что на людях даю вам хлеб, только я сразу Собакиных не заметила.
Изба у Собакиных оказалась добротная, пятистенная на две половины – зимнюю и летнюю. Там ещё оказалась мать хозяина, древняя старуха в каком-то совсем не крестьянском чепце, чистая Баба Яга. Хмуро оглядела меня:
– Кто таков? Купец? Коробейник?
– Просто странник, – ответил я как можно скромнее.
Видно, ей не понравился ответ, потому как зыркнула на меня и отвернулась, злобно шепча что-то себе под нос.
Младшая Собакина прикрикнула на старуху и велела постелить мне в зимней избе.
– Что там стелить? – огрызнулась старуха. – Не барин, чай. И на полатях отдрыхнется.
Я сказал, что не стоит беспокоиться, бывало, и хуже ночевал. Скоро молодая хозяйка позвала к столу.
Выложили картошку в мундирах, зелёный лук, квас. За ужином я пытался незаметно изучить хозяев. И в самом деле, странные люди. Все четверо, не стесняясь, разглядывали меня, словно корову на ярмарке оценивали. И глаза у них – будто в каждый на дно положили кусочек льда.
Старуха принесла огромную бутыль с мутной самогонкой. Хозяин подмигнул мне, налил большой стакан и предложил мне выпить за знакомство. Я и раньше-то самогонку терпеть не мог. Сейчас пить вообще нельзя было в моем положении и состоянии. И я сказал: дескать, доктор строго запретил мне, потому что при моих хворобах могу даже от одного глотка водки помереть в один момент, прямо за столом. Вижу, им мой отказ не понравился, хозяин и старуха злобно на меня глядят. Хозяин сам мой стакан выпил. А молодая хозяйка снова патоку льёт.
– Да что там с одной чарки да под закуску! У меня и мясо сейчас поспело. Когда ещё поедите по-человечески?
И ставит на стол деревянное блюдо с большими кусками горячего мяса. У меня прямо слюнки потекли. Но опасаюсь, что теперь уж точно заставят выпить. И я удержался. Заявил, что сыт, и спросил для вежливости:
– Барашка приготовили?
Хозяин в ответ хохотнул, выпил второй стакан, крякнул и полез прямо пальцами в блюдо.
– Кабанчик, – сказал он, жуя. – Маловат, но успел нагулять жирка. Бери, уважаемый, не стесняйся.
Мясо кабанчика мне показалось слишком красным для свинины. Я ещё раз поблагодарил и сказал, что свинину не ем вообще.
– Так ты, дядя, жид? – подал голос хозяйский сын – здоровенный балбес; этот прямо-таки пожирал меня ледяными глазами.
– Нет, я православный. Но доктор мне и свинину запретил.
– От этих дохтуров только помираешь быстрее. Все болезни от них, – буркнула старуха. – Раз ты, милок, наелся, так иди и спи, потому что вставать завтра до света.
В зимней половине было душно. Я открыл окно, забрался на полати, полежал с полчаса и понял, что не усну. Страх охватывал меня, какого ещё не было – липкий, удушливый. Лежу и дрожу.
Тем временем в летней избе ужин продолжался. Через открытую дверь хорошо был слышен звон стаканов. Разговоры становились громче, ожесточённее, пока старуха не прикрикнула:
– Тихо! Разошлись, окаянные! Так он не уснёт.
И наступила тишина. Потом слышу – жиг! жиг! «Зачем нож точить на ночь глядя?» – удивился я.
И сразу же слабость меня сморила. Вот-вот в обморок хлопнусь. И голос – тот самый, который давеча бежать мне приказывал, говорит: «Нельзя слабеть! Держись! Иначе быть беде».
Снова заговорили на той половине, заспорили. Тихонько я прокрался к двери. Слышу старуху:
– Бросьте его! Толку-то – кожа да кости. Пусть уходит.
Хозяин ей в ответ:
– Не «пусть», а какой-никакой филей вырезать можно.
И снова – жиг! жиг!
Старуха, видно, разозлилась:
– Я сказала: не замай! Без нужды нам. Ещё от купца лохань полная, а на этого только соль переводить.
Страх с меня слетел мгновенно. Бесшумно я обулся. Окно, по счастью, так и оставалось открытым и смотрело прямо в сторону леса, а до него шагов пятьдесят. Осторожно выбрался через окно и дал стрекача, как заяц, – в самую чащу, не разбирая пути.
Продирался сквозь кусты, натыкался на деревья, влетел в болото, насилу выбрался на сухое. Прислушался – вроде никакой погони, тихо. Только филин на сосне рядом ухает. Скоро вышла луна, стало светло, и я подуспокоился – главное, всё теперь видно вокруг.
– Ах, батюшка Алексей Андреевич! – воскликнул Пинчуков в ужасе. – Вот страсти-то! Я бы прямо там на месте помер от страха. Храбрый вы, сударь, человек! Поистине.
– Снова Бог спас, – скромно ответил Волков, принимая чарку с прозрачной изумрудной жидкостью. – В который раз… Потом я узнал, что Собакиных казнили – всей деревней. Вилами закололи. Сами судили, сами исполнили. Утром неожиданно староста пришёл к ним – меня проведать. И как раз увидел ту самую лохань с солониной из проезжего купца. Он, крестьянин, басне про кабанчика не поверил, а сразу догадался. Потому-то у них и глаза такие были особенные… Нечеловеческие.
Пинчуков глотком осушил свою рюмку, вместо закуски наложил на себя крестное знамение и снова:
– Помяни, Господи, царя Давида и всю кротость его.
– Сильно я вымок в болоте. Да тут ещё роса выпала. Но зато иду уже не торопясь, сердце успокоилось. Дышу. Глядь – передо мной опушка, А посреди стог сена. Свежий, но уже сухой. Зарылся в сено весь, но щёлку оставил, чтобы наблюдать. Совсем успокоился и даже начал подрёмывать. Чуть только голова склонилась, как вдруг кто-то вроде локтем толкнул меня – да так больно, как тогда перед расстрелом.
Гляжу – вокруг никого. Тишина. А уже знакомый голос мне: «Гляди в оба!»
Послушался. Гляжу. Ничего не вижу. Луна уже прямо надо мной.
Как вдруг на краю леса два огонька засветились, будто две капли фосфора. Потом задвигались, к ним ещё два огонька присоединились. Покинули лес и поплыли через поляну в мою сторону.
– Волки? – спросил шёпотом Пинчуков. И сам себе кивнул: – Они, конечно.
– Они, – подтвердил бывший камердинер. – Остановились, постояли и снова ко мне двинулись.
И я заметался в душе своей. Стог мой – посреди поляны, до ближайшего дерева мне не успеть. Шарю по карманам – да что искать? Ничего в кармане нет, даже нож перочинный обронил только что, видимо, на болоте.
Волки все ближе, и вот я их уже хорошо могу рассмотреть: один матёрый, другой поменьше, полегче – волчиха. В отчаянии схватил я ладанку на груди – там капелька елея освящённого из Морского собора, где святитель отец Иоанн Кронштадтский служил, и шепчу: «Спаси и помилуй, Господи Иисусе! Отец Иоанн, заступись за меня перед Господом и Царицей Небесной! Господи, Ты меня не для того спас, чтобы я убежал от двуногих волков, а попался четвероногим…»
Волки все ближе. Остановились в шагах десяти. Оба одновременно потянули воздух, принюхались и вроде совещаться стали, что им дальше делать.
И как снова двинулись, тут я и говорю им громко и с обидой – только не смейтесь, Пинчуков! Вам бы тоже там не до смеху было:
– Господа волки! – говорю им, как равным. – Разве вам леса мало? И не стыдно пугать меня, и так замученного и испуганного? Идите своей дорогой, мало чести нападать на слабого странника! А ведь я, может быть, ваш родственник. Дальний, но всё же.
Боже мой – остановились волки! Будто поняли меня. Стоят и молчат. Я тоже молчу. Матёрый вздохнул, прямо как человек, и на подругу свою смотрит: что, мол, скажешь? А волчиха изящно повернулась ко мне хвостом и повела своего кавалера назад, в лес. Вы думаете, они меня поняли? Что это было?
– Сказать по чести, не знаю, – осторожно ответил Пинчуков. – Но ведь вы из крестьян и знаете, что волки летом не нападают. Да и зимой стараются обходить человека стороной. Ну, разве что сумасшедший среди волков попадётся. Или изголодавшийся до смерти. Или изверг – хуже человека.
– Никого в природе нет хуже человека, – возразил Волков.
Издалека снова донёсся очередной винтовочный залп.
– Слышите? – спросил Волков.
– Да как же – слышу…
– Освободители наши! – снова разгорелся Волков. – Кто им дал право? И чем они лучше большевиков, которые хватали невиновных людей в заложники и также бессудно расстреливали? Как меня? Как старушку Шнейдер?
– Дела, дела… – вздохнул Пинчуков.
– Не надоел я вам своей болтовнёй?
– Опять вы… Никакая это не болтовня! – возразил Пинчуков. – Да и как выговоришься, душе легче. Правда?
– Правда, – согласился Волков и задумался.
– С того случая, – продолжил он, – я стал я опасливее. Боялся открыто выходить в каждую деревню, Да и красные стали попадаться. Ночлега уже не просил – только хлеба. В один дом постучался, вдруг выскакивает старик с длинной седой бородой.
– Ты что, босяк, безобразничаешь?
– Странник я. Мне бы хлеба кусочек или сухаря.
– Хлеба? – закричал старик. – Сухаря? Пошёл вон со двора, морда большевистская!
– Я не большевик, – попытался возразить я, но он словно не слышал. Схватил вилы и бросился на меня.
Пришлось убегать. И от кого? От брата, можно сказать, по классу. Скажите мне честно, Пинчуков, похож я на большевика?
– По правде сказать, не знаю. Разные они. Вот говорят, что у них много офицеров служит, даже генералы немалым числом к ним перешли.
– Да уж слышал.
– И дворяне среди них попадаются. Вот Ленин, ихний главный разбойник, – дворянин. Я его папашу знавал в своё время, когда в Симбирске служил, – Ульянова Илью Николаевича. Хороший был человек, кстати, из нашего крестьянского брата. Его Государь Александр Александрович лично награждал, за труды в дворяне возвёл.
– За что же? – поинтересовался Волков. – На какой же ниве пахал отец главного разбойника?
– На народной. Школы новые открывал для крестьянских детей, училища. Можно сказать, свет нёс нам, тёмным. Добрый был человек, мягкий.
– А мы теперь из-за сынка страдаем, – усмехнулся Волков. – Вот ежели бы он своего отпрыска почаще розгами угощал, и жизнь бы так не повернулась.
– Как знать, как знать, – уклончиво заметил Пинчуков. – Всё в руце Божией.
– Тем временем, в природе стало холодать. Особенно по утрам, – продолжил Волков. – И бродить по лесам стало очень плохо. К тому же я с удивлением обнаружил, что почти не приблизился к Екатеринбургу. Хожу по кругу, попадаю в одни и те же деревни. В некоторых меня уже узнавали, уже без просьбы давали хлеб и приглашали за стол. Часто так было: кормят, угощают чаем и сахаром, а сами сахар не едят – бродяге оставляют, то есть мне.
– Вот давайте мы по этому поводу чайку! – предложил Пинчуков. – Маша! У тебя самовар, небось, застыл уже?
Вошла кухарка с заново раздутым самоваром.
– Вы такое говорите, барин! – обиделась она. – Чтобы у меня – да застыл?
– Ну, это я просто так спросил, на всякий случай, – словно оправдываясь, сказал Пинчуков. – Маша строгая у нас. Начальница. Я иногда её боюсь.
Кухарка дёрнула подбородком, выпрямилась и исчезла. Через несколько секунд появилась с серебряным подносом, на котором горой лежали кренделя, плюшки, сибирские шаньги, пирожки с вареньем, капустой, рыбой и творогом.
– Тёплый! – растроганно сказал Волков, беря пирожок. – А запах-то! Божественный! Совсем забыл о таких.
– Вот и пробуйте, ешьте, пока горячие, – сказала кухарка. – А не хватит, ещё принесу.
И принялась разливать чай.
Волков отставил в сторону опустевший стакан и продолжил.
– Так вот, когда я обнаружил, что хожу по кругу, я был почти в отчаянии. Сколько потеряно времени и сил, всё на одном месте топчусь. Уже потом я выяснил, что и не следовало спешить: пришёл бы в Екатеринбург неделей раньше, точно попал бы к красным. Так что не леший меня водил по кругу, а всё та же спасительная сила.
Изучил я ещё раз схему, которую мне дьякон начертил карандашом, и решил, что надо идти в деревню Усолье – там живёт знакомый дьякона крестьянин, кустарь. Он, быть может, выведет на нужный путь.
По дороге надо пройти в деревню Распадово, точнее, село – как обозначил дьякон. Значит, там церковь должна быть. Встречный крестьянин мне подсказал идти туда не Сибирским трактом – там сплошные красные разъезды и заставы. Нужно идти просекой.
– Не заблужусь?
– А вы, сударь, чаще назад оглядывайтесь, линия просеки хорошо видна.
Через пару вёрст просека упёрлась в дощатый забор. За ним – две крестьянских избёнки. Надо перелезать.
Тут слышу – колокольчики. Сбоку, из лесу, вышла крестьянская девушка в лиловом сарафане, выгоревшем на солнце, и в новых жёлтых лаптях. Она гнала двух черно-пёстрых коров, у каждой вымя разбухло: значит, на дойку.
Спрашиваю, как идти в Распадово, далеко ли. Она смотрит на меня, как на сумасшедшего.
– Так вот же, дядя, Распадово, перед вами.
– Но здесь только два дома. И церкви нет. Может, есть ещё какое-то Распадово?
– Нету другого. А следующая деревня – Усолье. Только через забор не лезьте, там калитка есть справа.
Вот так деревня! Хутора крупнее бывают. Вошёл в первую избу, в сенях сидит старик, тачает сапоги.
– Можно войти?
– Ишь, спросил, когда уже вошёл, – проворчал он. – Что скажешь?
О проекте
О подписке