Но тут на страницах газет и на экранах телевизоров явился некто Романов—Дальский Николай Алексеевич. Он рассказал о себе, что является самым подлинным и непосредственным внуком Императора Николая II, сыном настоящего, а не фальшивого Наследника – Цесаревича Алексея Николаевича, чудесным образом спасшегося после расстрела в Екатеринбурге. Дальский подтвердил, что Царь Российский, действительно, должен быть профессиональным военным. Но Георгий Михайлович ещё когда им станет – зачем ждать? А Романов-Дальский уже давно военный, более того, сегодня его чин – генерал-адмирал. Такой чин Романов—Дальский получил от некоего тайного монашеского ордена, который опекает его, настоящего хозяина российского престола, с момента его, хозяина, зачатия. Право Дальского на генерал-адмиральские погоны подтвердило и советское правительство, заявлял Николай Алексеевич, потому что он, Романов—Дальский, многие годы работал начальником советской контрразведки по всей Прибалтике. Документов, подтверждающих столь необычное место работы и такую странную должность, нигде не нашлось. На что Дальский отвечал: он был настолько засекречен, что о его существовании не знали даже в ЧК—ГПУ—НКВД—МГБ—КГБ – от Дзержинского до Крючкова. Только Андропов что-то подозревал, но, разумеется, хранил тайну и не открыл ее даже Брежневу. Перед телекамерами «подлинный, а не фальшивый» внук царя появлялся в каком-то странном мундире – гибриде из военной формы советского адмирала и царского генерала.
Вскоре Дальский решил, что пора короноваться, что и сделал, причём, в Костроме, где почти четыре века назад принял корону зачинатель династии Михаил Фёдорович. Римский Папа Дальскому не понадобился. Корону какого—то мутно—латунного цвета, похожую на ту, которую в сказках Андерсена носит крысиный король, водрузил ему на голову никому не известный священник – толстый и вида весьма густопсового.
Теперь генерал-адмирал обрёл уникальный статус. Незнакомым он представлялся просто: «Романов—Дальский, русский царь» и вручал визитку, в которой, действительно, профессия владельца обозначалась коротко, одним словом: «Царь». Но на том дело и стало. Никто Романову—Дальскому престол не предлагал так же, как никто не собирался принимать Георгия Михайловича в нахимовское – начальник училища публично заявил, что такого толстяка он не возьмёт: пусть сначала сбросит вес, иначе однокашники задразнят бедного Жорика до смерти. Видно было, что вес мальчика с тех пор только увеличился, но вряд ли он сейчас думал об училище или о таком абстрактном понятии, как Русский Престол. Его лицо было залито настоящими слезами, он страдал искренне и глубоко: видно, очень любил дедушку.
Зазвенело кадило. В тесном помещении распространился сладкий аромат ладана, дьякон загудел колодезным басом.
Присутствующие дружно закрестились. Собчак стал на колени и аккуратно, несильно, стукнул лбом о мраморный пол. Его примеру нехотя последовали два чиновника мэрии.
Только два человека не крестились, не вздыхали, не били лбы о мраморные плиты, а вели неторопливую тихую беседу. Один – известный парижский издатель Никита Глебович Струве, владелец русского эмигрантского издательства «Симка—пресс», которое последние четверть века осуществляло наиболее мощные и успешные операции в психологической войне против Советского Союза. Его собеседником оказался Юрий Титович Шутов – живая легенда города Ленинграда, а потом и Питера.
При советской власти Шутов закончил Кораблестроительный институт (почему—то именно из этого вуза в последние годы советской власти выходили в большом количестве видные партийные и советские функционеры). Работал Шутов в городском статистическом управлении, защитил кандидатскую диссертацию, вступил в КПСС. Руководящие товарищи заметили молодого энергичного коммуниста и призвали на партийную работу в горком КПСС. Здесь он проявил недюжинные организаторские способности, чем вызвал тайную и мучительную зависть партколлег. И тёплым летним вечером одна из мелких партийных крысок, с которой Шутов сидел в одном кабинете, предложила отметить шутовский день рождения. Дело было рискованное. Тогдашний первый секретарь обкома Романов, хоть и сам закладывал за воротник, но в Смольном объявил сухой закон.
«Посидим минут десять и разбежимся», – пообещала крыска и конспиративно пронесла в Смольный две бутылки коньяка и дешёвый торт «Шоколадный принц». Так и сделали: выпили по две рюмки и разбежались. На следующее утро, когда Шутов переступил порог своего кабинета, в нос ему шибанул острый запах гари. Оказалось, ночью здесь состоялся пожар – небольшой, но пожарную команду вызвать все—таки пришлось. Обгорел только стол Шутова. Причиной пожара, как установило следствие, была непогашенная сигарета, брошенная в корзину для бумаг. Шутову окурок принадлежать не мог: он за всю жизнь не выкурил ни одной сигареты. Но в тот же день Шутова с треском вышибли из горкома, а через месяц водворили в «Кресты». Дело против него о порче государственного имущества городская прокуратура сфабриковала в рекордно короткие сроки, судебный процесс длился пять минут, и был Шутов приговорён сразу к четырем годам заключения.
Для него, как и для любого другого партработника, это означало абсолютный и необратимый жизненный крах.
Отправили его на «химию» в колонию под Кингисеппом. На выходные разрешалось ездить домой. Через два года Шутова за примерное поведение выпустили, а ещё через два он таинственным образом исчез не только из Ленинграда, но и из СССР. Говорили, что кто—то видел его в Федеративной Республике Германии, а потом в Южной Африке. Как его, судимого, с волчьим билетом, выпустили за границу да ещё в капиталистическую страну, – до сих пор остаётся полной загадкой.
Шутов появился в Ленинграде так же неожиданно, как и скрылся. Он поспел к смене вех: в конце 80—х он оказался очень нужным кадром, поскольку непосредственно попадал в категорию мучеников большевистского режима. Собчак с огромной радостью взял страдальца к себе персональным помощником. Но Шутов понадобился первому и последнему, кстати, мэру Ленинграда вовсе не из—за своей романтической биографии. Собчак оказался абсолютным невеждой в управлении городом. Впрочем, он и не собирался осваивать это трудное искусство. Для этого у него был Шутов с его ценным опытом партаппаратчика.
Струве и Шутов стояли с краю толпы – в нескольких метрах от окна усыпальницы. Русский парижанин – холеный, в габардиновом костюме цвета кофе с молоком (Кристиан Диор, 8 400 новых франков); безукоризненная бородка a la Maupassagne аккуратно расчёсана, лысина надушена одеколоном «Rastignaque» (120 франков). Свечку Струве держал, как полагается, в левой руке, крестился редко, но очень проникновенно. У Шутова видок был такой, словно его всего лишь час назад выпустили из «Крестов» после многолетней отсидки. Круглая голова с выпуклым крутым лбом упрямца острижена наголо. Взгляд пронзительно—оценивающий и нагловатый одновременно. Костюмчик он купил, очевидно, ещё студентом и выглядел так, словно его штаны и пиджак долго и с удовольствием жевала корова. А вот ботиночки Шутов носил итальянские, из настоящей кожи, штучные ($300 за пару). Дорогой клубный галстук душил его мощную шею, и Шутов время от времени отпускал узел, а потом машинально затягивал его.
– Что же вы не креститесь, Юрий Титович? – вкрадчиво спросил Струве. – Или коммунистическое прошлое не позволяет?
– Не позволяет, – буркнул Шутов. – Хотя в детстве был крещён, как, очевидно, и вы. Но всегда полагал, что вера – штука интимная, не для балагана, не для рекламы и не для телевизора. Пусть даже рядом с покойником.
– А куда деваться от телевизора, особенно когда хоронят знаменитость… – заметил Струве.
– … И когда хоронящие тоже хотят стать немножко знаменитостями. Или пытаются с помощью телеящика убедить народ в том, во что он никогда при нормальных условиях не поверит, – согласился Шутов.
– Вот как? Не одобряете, что Ельцин крестится? Или что ваш босс превратился в православного? – усмехнулся Струве. – Говорят, на Пасху он Всенощную отстоял, земные поклоны отбивал так усердно – паркет в Спасо—Преображенском соборе звенел.
– Его дело. Мне все равно, – отрезал Шутов.
Они помолчали.
– Скажите, Юрий Титович, а кто эта? – Струве указал бородкой в сторону узкого арочного окна.
Там спиной к свету стояла, опираясь на палку, невысокая худая старуха. Она с самого начала заняла это место, откуда можно было наблюдать за всеми, оставаясь в тени.
– Вы должны ее знать! – удивился Шутов. – Это же графиня Новосильцева… Лариса Васильевна. Живёт… – Шутов на мгновение задумался. – Живёт в Париже на набережной Кэ д'Орфевр, номер дома не помню… в собственной квартире, занимает половину этажа, есть консьержка… телефон… центральное отопление, ванна… Окна на север.
– Господи! Надо же – не узнал… – пожал плечами Струве. – В самом деле – графинька… Вы что – хорошо с ней знакомы? Бывали у нее?
– Вовсе нет.
– Откуда же такие подробности?
– Сам не знаю, – Шутов пожал плечами. – Где—то прочитал или кто—то рассказывал. Само, наверное, запомнилось.
– Так вы знаете, что Новосильцева – дочь публичной ммм… дамы и большевистского комиссара?
– Это вы так про ее мать? – удивлённо повернулся к нему Шутов. – У нас Евдокию Федоровну Новосильцеву – так… графиню… в девичестве фон Ливен… – да, именно ее осведомлённые люди считают весьма интересной личностью. Точнее даже – героической личностью. Достойная женщина, русская патриотка. Лучшая разведчица Генерального штаба царской армии.
– А эти сведения у вас откуда?
– Тоже где—то читал.
– И опять само запомнилось? – усмехнулся Струве.
– Конечно, само! – заверил Шутов. – Или кто—то рассказывал… Да уж не вы ли?! Да, вы и рассказывали!
– Господь с вами! У меня, конечно, уже есть определённый склероз, но не до такой же степени. Да и видимся мы с вами всего второй раз в жизни. Что—либо забыть о нашей встрече или перепутать трудно, – укоризненно покачал головой Струве. – Значит, по—вашему, мамаша – женщина достойная… А вот в наших кругах ходит и такое мнение: изменница, нарушила присягу, данную Государю, спуталась с одним из палачей его семьи.
В ответ Шутов хохотнул так громко, что на него неодобрительно оглянулись.
– А ваши предки, в частности, дедушка ваш, достойный Пётр Бернгардович, знаменитый профессор земли русской, – он разве не изменил Государю? – шепнул он своему собеседнику в надушенное ухо. – Когда приветствовал и прославлял Февральскую революцию? Или ещё раньше – когда в числе первых активно распространял в России марксизм? Между прочим, активнее, чем Ленин: тот в те времена ещё только пиво пил в Женеве и в Цюрихе. А Пётр Бернгардович Струве в России и свои книжки писал о пользе марксизма, сочинял статьи против самодержавия, студентов смущал, интеллигенцию… Царь выслал его даже за границу.
– Тогда были другие обстоятельства, – раздражённо ответил Струве.
– Обстоятельства всегда, во все времена – одни и те же: всю жизнь мы обязаны выбирать, постоянно взвешивать «за» или «против». И всегда речь идёт об одном и том же, – жёстко заявил Шутов.
– То есть? Что вы имеете в виду?
– Или вы за народ – за его всегда бедствующее в России и всегда обманутое большинство. Или за его меньшинство – всегда жиреющее на крови большинства, всегда отвратительное и всегда преступное, – с неожиданной злобой тихо произнес пострадавший от Советской власти помощник ленинградского мэра. – Ваши предки сделали свой выбор в октябре семнадцатого. Вы – тоже, хотя и гораздо позже.
– Да что это с вами? – удивился Струве. – Чем не угодил? Тем, что мой родитель, а потом и я всю жизнь посвятили борьбе за освобождение русского народа, Святой Руси от коммуно—жидовской диктатуры? А вы – уж не обижайтесь, милый друг, Юрий Титович, – вы этой диктатуре прислуживали. Ну, и как она вас отблагодарила? Вам понравилось в «Крестах»? Или вы были в ГУЛАГе?
– Никита Глебович, я ведь очень вас уважаю, – сказал в ответ бывший зэк. – Я очень ценю и уважаю ваши старания, ваши благородные попытки спасти от кровожадных большевиков русский народ. Заодно и меня, конечно, как частицу народа, – хочу верить – тоже хотите спасти от диктатуры, которой вы дали только что столь ёмкое определение. Я прочёл почти все книги, которые выпустил ваш отец, а теперь издаёте вы. Я читал ваши статьи и эссе о России. И не обижайтесь, пожалуйста, но я скажу вам правду. Полагаю, что в школе или там в лицее у вас по истории была двойка, ну, может, тройка с минусом. Вы не знаете России. Вы не знаете и нас, ваших бывших соотечественников. Проблему той самой, как вы изволили выразиться, – «коммуно—жидовской диктатуры» – радикально пытался решить ещё Сталин: частью в тридцать седьмом году, частью в сорок девятом. Правда, поработал плохо, в чем мы с вами и убеждаемся теперь каждый день. И вот та самая диктатура, только под другим названием – назовём ее «демократура» – снова захватила в России власть. Правда, под другим флагом – под полосатым, а не под красным. Не в флаге, конечно, дело. Они могли выступать и под черным, с черепом и костями, – никакого значения не имеет. Важно другое: они сегодня запустили те же механизмы разрушения страны, что и в семнадцатом – с поправкой на особенности исторического момента. А вы почему—то оказались на их стороне.
– А вы на чьей? На чьей стороне референт Собчака? – тихо возмутился Струве.
– На своей собственной. Я сейчас просто служу в государственном аппарате. Делаю конкретную работу. И вроде бы справляюсь, раз мне платят хорошую зарплату. За работу платят, а не за отсутствие или наличие каких—либо политических убеждений.
И Шутов демонстративно повернулся к собеседнику спиной.
«Ну какой же хам! – подумал Струве. – Причём хам – красный, враг. И не скрывает этого. Как это Собчак его до сих пор держит около себя?» Он почувствовал, как в нем нарастает желчная ненависть к красному хаму – к его наглым манерам, сиплому голосу, к его резонёрскому безапелляционному тону, к его измятому костюму. Но что поделаешь – самое доверенное лицо мэра. И, пожалуй, единственный исполкоме реальный человек, который хоть что—то понимает в управлении городом и способен принимать решения.
Струве знал, о чем думал. После победы демократов в России он побывал в Мариинском дворце, где размещается Ленсовет. С ужасом увидел шатающихся по коридорам или открыто распивающих коньяк в стерильных начальственных кабинетах толпу странных людей в замызганных джинсах, бородатых, с грязными волосами до плеч, от некоторых издалека сладковато пахло марихуаной. Он увидел людей, которые распоряжались теперь промышленностью, в том числе и военной, гигантского города, его системами жизнеобеспечения, коммунальным хозяйством, транспортом, продовольственным снабжением. Правда, Струве немного успокоился, познакомившись с новым самым большим, просто гигантским, управлением исполкома, где распоряжались городским имуществом. Здесь своё дело знали: делёжка государственного имущества шла ежедневно и в большом темпе.
– А правда, что вы пишете разоблачительную книгу о своём боссе? – вдруг спросил Струве.
Шутов застыл на секунду.
– Врут, собаки! – ответил он как можно пренебрежительнее.
Священник и дьякон запели молитву на древний византийский лад, который больше тысячи лет сохраняется Русской Православной Церковью, снова зазвенело кадило. Служба кончилась.
Настал миг гражданского прощания. К гробу подошел мэр. В усыпальнице разлилась тишина. Все знали профессора Собчака как настоящего златоуста и с интересом приготовились его слушать. Но речь его оказалась на удивление короткой.
– Вот ушёл ещё один великий князь, ещё одно воплощение ума, интеллекта, разума и мудрости России, – сказал Собчак, не принимая во внимание тот факт, что покойный никогда в России не жил и вспоминал о том, что он русский, лишь когда называл свои титулы. – Какая потеря для народа! – и профессор процитировал Лермонтова: – «И…и если посмотришь… с холодным вниманьем вокруг»… —
Собчак замолчал, потому что неожиданно обнаружил, что больше ничего из этих стихов не может вспомнить. Такого с ним ещё не бывало. Пауза длилась минуты три. После чего мэр потряс слушателей неожиданной концовкой своего по—спартански выразительного выступления: – «Если посмотришь вокруг»… то увидишь, что кругом одни черносотенцы, коммунисты и евреи. Угнетённые евреи, конечно! – поспешно добавил он.
Наступило недоуменное молчание. Публика застыла, с трудом усваивая сказанное. Только Шутов нагло хмыкнул в тишине. Он отметил, что и старуха у окна саркастически усмехнулась. Жена мэра поспешила снять всеобщее состояние неловкости и недоумения и дала сигнал к прощанию. Первой подойдя к гробу «Аль Капоне», она поцеловала покойника в надушенный жёлто—синеватый лоб. К гробу образовалась беспокойная очередь. Струве и Шутов не двинулись с места.
– Вы мне должны – просто обязаны! – больше рассказать о графиньке Новосильцевой! – шутливо потребовал Струве. – Что она здесь делает? Вы же все знаете – и что здесь происходит, и что в мире!
– Милый Никита Глебович, откуда же мне все знать! – воскликнул Шутов. В усыпальнице возник гомон, и они тоже заговорили нормальным тоном. – Не знаю я, например, почему вы называете Новосильцеву «графинькой».
– Так всегда называли ее мать. Но точно так же называли в свете и ее бабушку, и прабабушку. Прабабка, говорят, была любовницей Государя Николая Павловича, при этом будучи старше него в два раза. Но выглядела в два раза моложе… Такая у них порода – маленькие женщины, на вид хрупкие, но силой, нравственной и физической, волей не уступят иному мужчину.
– Мужчине, – вежливо поправил его Шутов.
– Да, конечно, мужчине – спасибо, – чуть поклонился Струве. – Знаете, – доверительно сказал он, – дома, то есть там, в Париже, все вроде знаешь, ошибок в языке не делаешь. А здесь, у нас в России, иногда смущаюсь. Будто сдаю экзамен по иностранному языку.
Но Шутов не принял протянутую руку доверия, мало того – плюнул в нее.
– Так ведь он для вас и есть иностранный, – безжалостно отметил он.
Струве замолчал, раздумывая, обидеться или не обратить внимания на очередную хамскую реплику. Обидеться, значит, проявить слабость. Промолчать – значит, дать Шутову понять, что презирает его. Струве выбрал презрение, которое продолжалось всего несколько секунд, потому что Шутов снова заговорил:
– Честно говоря, я не знал, что ее прабабка Дарья Христофоровна фон Ливен была любовницей Николая Палкина. А вот то, что она была родной сестрой графа Бенкендорфа – того самого, начальника Третьего отделения Тайной канцелярии Его Величества, шефа жандармов, я обнаружил только недавно. А чем ещё интересны женщины фон Ливенов-Бенкендорфов?
О проекте
О подписке