Читать книгу «Соглядатай, или Красный таракан» онлайн полностью📖 — Николая Семченко — MyBook.
image
 





Он писал, что не может и не хочет уходить из семьи, совесть не позволяет, а может быть, и привычка, и что если она, тётка Таня то есть, будет приезжать в гости, то всё может открыться: взгляд, улыбка говорят больше, чем слова, а он, отец, не желает нарушать покой Надежды, то есть моей матери. К тому же, она последнее время болеет, ей и без того худо, и надо нести свой крест, ничего не поделаешь Он его и нес, пока не случился инфаркт. Я навсегда запомнил эту странную улыбку блаженства на измученном восковом лице отца…

Рассказывать об этом Наташе я, разумеется, не собирался. Как не собирался и продолжать с ней те отношения, которые могли бы подвести меня к дверям загса.

На этюдах мы сначала занимались рисованием. Я выбрал заросли лещины, переплетенной диким виноградом. На темно-зеленый кустарник падала тень от ажурного, весёлого бархата, и когда набегал легкий ветерок, то мозаика света и тени неуловимо менялась, и мне хотелось схватить эту динамику, передать мимолётное движение воздуха, слабое мерцание тяжёлых виноградных листьев, кружение редких пушинок одуванчика, вспышки капелек медвяной росы…

Наташа писала пейзаж: высокий пригорок, берёза, звёздочки саранок в высокой колючей траве, а над всем этим весело плещется голубое море в белых парусах.

Против моего ожидания, она не болтала, не курила и не предлагала перекусить. А мне надо было как-то начать разговор, и в то же время начинать его было не то чтобы боязно, а неприятно: не хотел портить настроения ни себе, ни Наташе, и новые сложности мне совсем не нужны; и потом, что делать, если она вдруг рассмеётся и скажет, что вовсе и не собиралась женить меня на себе, а всего лишь и хотела трали-вали, вали-трали…

Где-то поблизости то куковала, то смеялась кукушка. На верхушке соседней ольхи торчал сорокопут и, поглядывая на меня, громко стрекотал. Мимо пролетел большой чёрный махаон, и сорокопут, соблазнившись лёгкой добычей, ринулся за ним, но махаон, не будь дурак, свернул в кусты лещины и там притаился. Разочарованная птица принялась стрекотать ещё яростней.

Игра света и тени в мозаике орешника, деревьев и трав постепенно тускнела. Большое серое облако набежало на солнце и закрыло его. Теплая капля упала на моё лицо, и ещё одна, и ещё…

– Наташа! Кажется, дождь начинается!

– Ничего, – откликнулась Наташа. – Он скоро пройдёт. Давай перекурим пока…

Дождинок, однако, становилось всё больше: вслед за серым облаком прибыла настоящая сизая туча. Внутри неё взрывались фейерверки молний.

Мы, конечно, кинулись собирать свои этюдники и сумки. Где-то вдалеке уже грохотал гром, и дождь становился все сильнее.

По мокрому оврагу мы добежали до полуразвалившейся будки. У неё не было ни окон, ни дверей – только ветхие стены и потолок.

– Не смотри на меня, – сказала Наташа. – Я мокрее самой мокрой курицы. Страшная?

– Ну что ты!

– Мне нужно отжать брюки и рубашку. Не смотри на меня…

– И ты на меня не смотри, – отозвался я. Хотя это, в общем-то, было глупо: Наташа уже видала меня без всякой одежды.

Мы копошились каждый в своём углу, выжимая и развешивая одежду на гнилых выступах серых стен. Оглянувшись, не смотрит ли Наташа, я попытался отжать мокрые плавки прямо на себе.

Наташа стояла ко мне спиной и закалывала волосы на затылке. Её фигура в светлом проёме двери напоминала драгоценную мраморную статую – плавные линии, матовый отсвет тела, изящный профиль головы.

– Не смотри, – сказала она, почувствовав мой взгляд. – Я не натурщица!

Она что-то ещё говорила, но я ничего не слышал, потому что неожиданно – перелетел, мгновенно переместился, удар молнии, розовый туман, звон колокольчиков! – оказался рядом с ней, и Наташа, удивлённо вскинув руки, обняла меня, и прижалась, и что-то стала нашёптывать бессвязное, и поглаживала по спине успокаивающе и бережно – как закапризничавшего младенца, а я не хотел быть послушным, со мной что-то случилось: будто лопнуло стекло керосиновой лампы – и разлетелись тонкие осколки, и язычок пламени, разгораясь, опалил чистым и ясным огнём, и я почувствовал, что если захочу, то даже смогу взлететь: нечто выжгло во мне тяжесть, серость и скуку.

– Не надо, – шепнула Наташа. – Извини, пожалуйста, – её прохладная рука коснулась моей груди. – Просто так я не хочу, а на большее не рассчитываю…

И улыбнулась. Так улыбнулась, как могут только многое пережившие женщины – спокойно, с каким-то тайным знанием о суете сует. А может, это мне показалось?

Ничего я не ответил Наташе. Не мог! Вместо слов – хрипловатые, странные междометия, и дышать – трудно, воздуха не хватает как в высокогорье.

– Серёжа, милый…

Наверное, со стороны я выглядел довольно нелепо: спущенные плавки, белые ягодицы, полусогнутые колени, конвульсивные движения, и Наташа – согнутая, смятая, волосы касаются грязного, заплёванного пола; она отталкивала меня, но я только крепче прижимался, пока напряженные ладони, расслабившись, не разжались сами собой.

Наташа удержалась на ногах и, поправив волосы, намеренно равнодушно спросила:

– Всё?

Я кивнул.

– Слава Богу, свободна! – рассмеялась она. – Я поняла, что если и нужна тебе, то лишь иногда. Для разрядки.

– Глупости, – пробормотал я. – Не болтай всякую ерунду…

И что-то ещё говорил ей – вымученно и жалко. Господи, разве Ты не видел меня со стороны – лгущего, немилосердного, пакостного, и почему не поразил меня молнией?

– О, конечно, ты ко мне отлично относишься, – продолжала Наташа. – Как к товарищу по ремеслу, да? А я ведь, Серёжа, – женщина. И хочу, чтобы меня любили…

И тут я понял, что ничего не могу возразить. Нет, конечно, можно соврать, сделать вид, что возмущён и вообще не представляю себе жизни без этой женщины. Но врать я не хотел. Может быть, из чувства самосохранения? Поклянёшься в любви, когда на самом деле ничего не испытываешь, – и всё, пропал: твои уверения примут за чистую монету – значит, придётся продолжать отношения, лгать дальше, запутываться всё больше, а там, глядишь, и сам себе вдолбишь в голову, что лучшего и желать не надо, а извержение спермы – это и есть любовь, экстаз, амок! Но, в таком случае, чем от всего этого отличаются поллюции, мастурбация или возбуждение от эротических картинок?

– Теперь я знаю, что испытывает женщина, когда её насилуют, – тихо сказала Наташа и отвернулась.

– Господи, – почти простонал я. – Но ведь не мог же я быть бревно бревном, когда увидел тебя такую…

(И бешено завертелась, закружилась в мозгу мысль: какую такую? зачем ты опять врешь? твоё возбуждение было искусственным – признайся в этом сам себе, так ведь, так? ты что, не видел женских ляжек или грудей – у натурщицы Лионеллы они, пожалуй, даже внушительней, эффектней, вспомни! Дурачок, всё это было нужно затем, чтобы не себе, а ей доказать: твой пан Готовченко послушно стоит по стойке смирно, у тебя с этим нет проблем, и ты, чтобы о тебе ни говорили, – отличный самец, а то, что у тебя нет постоянной самки – так это не потому, что ничего не можешь, а потому что… Ню-ню, скажи, почему? Признайся сам себе, выродок, что ты и сам не знаешь, чего хочешь. А впрочем, знаешь! Вспомни, как лежал в общаге, в 119-й комнате. Не помнишь? А-а, память отбило! Ирку забыл, что ли? Ну вот, покраснел, зафыркал, ручкой замахал… Стало быть, сюжет такой: Славка Жердев привёл Ирку и, не включая света, рухнул с ней на койку, и они перепихивались так, что вся комната тряслась. А ты делалвид, что ничего не видишь и не слышишь – дрыхнешь, как работяга после трудного дня. Но тебя охватило такое возбужденье, что, казалось, ты весь стал железным, и твой лучший дружок, напрягшись, сам собой разрядился, и ты, задыхаясь, понял, что ничего лучше у тебя никогда не было, и никто тебе не нужен, и ничего не требуется, если видишь, как парочка занимается любовью у тебя на глазах, и стонет как голубки, и всякие глупости нашёптывает – тебя устраивала роль соглядатая, вот и всё! Нет, постой, ещё не всё, слушай-слушай, дрянь такая: ты забывал о своём теле, ты весь был – зренье и звериный нюх, ты сам превращался в спаривающуюся пару, и мужчиной был, и женщиной – одновременно: Гермафродит, сам себя факающий! Что, не так? Ах, тебе больше нравится андрогин? Хо-хо, Платона, блин, начитался! Сильно умный…)

–… такую волнительную, необыкновенно хорошенькую! – я закончил фразу и смахнул со лба капельку пота.

– Ладно, одевайся, герой-любовник! – сказала Наташа. – А впрочем, нет! Хочу поглядеть на тебя напоследок…

Её взгляд заскользил по мне, и я закрыл глаза, чтобы не видеть её побледневшего лица и чёрных, с желтой искоркой зрачков. Они меня пугали.

(Тебе неприятно, дрянь? Ты не понимаешь, зачем это ей нужно? Но ты ведь радуешься, что через минуту-другую всё кончится? Оденешься, выйдешь из этой хибары, подождёшь её, а потом – на автобус или электричку, полчаса езды, на вокзале: «Пока? Пока!» И всё! Ты, не утруждающий себя любовью, мучаться не станешь: свободен. Сво-бо-ден! И постараешься впредь не попадать в такие истории. Тебе даже лень внушить женщине, что она – самая лучшая и красивая, желанней её никого нет, пусть всего на одну ночку. Не открывай глаза, зажмурься сильнее. Ей нужно запомнить тебя во всех подробностях. Нет, она не развратница. А зачем это ей надо, ты никогда-никогда не поймёшь. Почему? Ведь ты ещё ни разу не почувствовал, что ты – неполон, непрочен, всего-навсего полчеловека, и семя твоё холодно и бесплодно! Что ты кривишься? А ну-ка, подлец, хотя бы приподними уголки своих мерзких губ, изобрази улыбку. Эта женщина, быть может, всё ещё неравнодушна к тебе, говнюку…)

В полном молчании мы оделись. Влажная рубашка облепила тело, брюки неприятно холодили ноги, но на солнце, которое снова нещадно палило, одежда быстро высохла. Так что к автобусной остановке мы добрались, можно сказать, в цивильном виде, и никто бы не подумал, что часа два назад эта парочка напоминала двух мокрых куриц.

– Пока! – сказала Наташа, когда автобус остановился в центре города у памятника Ленину.

– Пока! – я изобразил широкую улыбку.

Ильич, протянув руку вперёд, покровительственно улыбался и указывал мне путь. Я всем так и объяснял, когда требовалось растолковать, как найти мой дом: на него показывал сам Вождь. «Верной дорогой иди, товарищ!»

Открыв дверь, я почувствовал, что в квартире что-то изменилось. В прихожей валялись на полу какие-то бумажки. Откуда мусор? Когда я уходил, всё было чисто.

– Полтергейст! – сказал я сам себе, поднял эти клочки бумаги и пошёл на кухню. Очень хотелось чаю!

На кухне и в самом деле набезобразничал полтергейст. Кто-то разбросал пластиковые банки с крупой, дверцы шкафчиков – нараспашку, а всё, что аккуратненько стояло на полках, валялось на полу. Корейского фарфорового сервиза я и вовсе не увидел. Испарился, что ли?

Комната тоже выглядела не лучше. Кресла и диван сдвинуты, мольберт повален, картин ни на стене, ни на полу не было, и, самое главное, от фаянсовой вазы, в которой я хранил деньги, остались лишь яркие черепки. И не было магнитофона, дорогих альбомов Мане, Дали, Босха, Модильяни (о, какую кучу «деревянных» я на них ухлопал!).

Какой, к чёрту, полтергейст! Меня обворовали. Даже унесли рюмки из стекла под хрусталь, надо же!

Я набрал «О2» и обо всём сообщил милиции. Видимо, голос у меня был слишком весёлым для такого прискорбного случая (шок, братцы, шок!), потому что на том конце провода спросили:

– А почему вы, собственно, такой радостный?

– Радуюсь, что не так богат. Представляю, что испытывают те, у кого воруют миллион!

– Ну-ну, – буркнул голос в трубке. – Весёлого мало. Кстати, у вас имущество застраховано?

– Да нет. Думал, что нечего страховать…

– Все вы так думаете, – вздохнула трубка. – Ладно, ждите наших сотрудников.

Они пришли часа через два – женщина и мужчина. Римма Петровна, высокая, худая, плоскогрудая, сама по себе невзрачная, но с такими живыми, быстрыми глазами, что раз увидев, уже трудно было их забыть, – так вот, эта Римма Петровна, походив по квартире, вынула из кармана сигарету, прикурила от спички и вздохнула:

– Следов, кажется, нет. Впрочем, Вася, глянь-ка вон там, на антресолях, где сервант…

Вася, который, видно, был на подхвате, встал на стул и что-то принялся изучать на матовой поверхности антресолей. А Римма Петровна, расположившись в кресле, раскрыла папку с бумагами и стала расспрашивать меня, что да как, и много ли унесли, и у кого ещё есть ключи от квартиры, и где я был до обеда – в общем, её интересовало слишком многое. И особенно одно: если ключи от квартиры я никому не доверяю, то, может, существуют дубликаты… Ах, они на месте?… ну тогда скажите, пожалуйста, вы всегда держите их на телефонной подставке?

– Да, обычно там, – подтвердил я.

– А кто-нибудь мог незаметно их взять и через некоторое время вернуть обратно?

– Не знаю. У меня ведь случайных людей не бывает, только хорошие знакомые…

– И всё-таки, если что-то припомните, обязательно позвоните мне, вот телефон.

– А почему вас это заинтересовало?

– Всё очень просто, – ответила Римма Петровна. – Смотрите: у этого ключа небольшое углубление, в нём – буквально микроскопические соринки.

– И как вы их только разглядели? – поразился я.

– Разглядела! – пыхнула сигаретой Римма Петровна. – Не первый случай. Похоже, воспользовались старым методом: сделали отпечаток ключа на мыле. Примитивно, но надёжно. По крайней мере, дверь не нужно вышибать…

Вася тем временем свою работу закончил и скромно стоял в сторонке.

– Ну что? Есть? – спросила Римма Петровна.

Вася утвердительно кивнул, и Римма Петровна сказала мне:

– Придётся нам и ваши пальчики снять, чтобы идентифицировать отпечатки.

И пока молчаливый Вася возился со мной, я думал о том, что эта парочка никак не напоминает настоящих сыщиков. У меня о них были свои представления. Ну, какая такая сыщица вот эта тётка в чёрной юбке с алыми маками и в зелёной кофте, пропахшей табаком. Римма Петровна курила дешёвые сигареты без фильтра. С самого начала она, видно, куда-то торопилась, потому что всё оглядывала мельком, ничем особо не интересуясь, разве что ключ хоть как-то привлёк её внимание. Ну, ещё она подобрала клочок бумажки, меньше трамвайного билета, на котором кто-то вывел черным карандашом цифры: 127, 9– 13.

Василий, сдаётся мне, вообще был стажёром. Он усердно ловил каждое слово Нины Петровны, эдакий добродушный увалень с застывшей в краях губ улыбкой.

Когда они удалились, я горестно так вздохнул: никого они не найдут, спишут дело в архив (или куда там у них, в милиции, положено отправлять дела?). Эх, пропали мои картины, вещички и денежки!

Впрочем, грабитель выбрал такие картины, которые я теперь постеснялся бы отнести даже в художественный салон на продажу: пейзажи, натюрморты с яблоками и цветами, дурашливые акварели под Маврину с подсолнухами и толстыми усатыми котами. Воришка, видно, уважал реалистичное искусство, его не прельстили полёты моих мыслей, воспоминания о фантастичных снах, неясные предчувствия и ощущения – это, в конце концов, и мне самому не всегда понятно. Но всегда ли понимает шмель, почему он летит сюда, а не туда? Конечная цель ясна – цветок, наполненный нектаром. Но путь к нему причудлив и не обязательно короток – витиеватые зигзаги, круженье, внезапное зависание в воздухе, вакхическая пляска над клумбой…

Из всех похищенных картин по-настоящему жалко было только одну. Ту, на которой я – махаон.

Ах, как легко и сладко качаться на упругих воздушных струнах; ветерок, забавляясь, несёт тебя то вверх, то вниз, и вдруг бросает на землю, но крылья помогают удержать равновесие – и ты свободно планируешь в прохладе утра, и отражаешься в каждой капельке росы: она вспыхивает твоим разноцветьем и пропитывается пыльцой. Густые, пахучие испарения земли, ароматы цветов и трав кружат голову, и я взмываю выше, к вершинам деревьев, и лениво ложусь на теплое крыло ветра – плыть бездумно, сливаться с синевой неба, мечтать попасть вон на то облачко, похожее на слона. Вдруг мелькает серая тень, и что-то тёмное, большое падает на меня сверху. Птица! Я успеваю увернуться, сложить крылья и мёртвым, сухим листом планирую в густые заросли таволги. Птица не сразу соображает, куда исчезла бабочка – только что вот тут плясала, перед самым носом, и вдруг куда-то пропала, только крутится в воздухе какой-то жухлый листок, а-а-а-а, обманул, хитрый махаон! Пронзительно, жалобно кричит птица, ринувшись за мной, но она уже не опасна: меня ей не найти в мягких, переплетённых стеблях, среди листьев, в бликах солнечных зайчиков, игре света и теней, и мне совсем-совсем не страшно, напротив – любопытно, что станет делать моя преследовательница? Покачавшись на ветке осины, она недовольно пискнула, пощекотала себя под крылышком и, поозиравшись круглым жёлтым глазом, высмотрела какую-то неосторожную козявку. Выудив её из-под листьев, она с дерева не улетела – видно, надеялась, что махаон себя обнаружит неосторожным движением.

Но я неплохо чувствовал себя в листьях таволги, свыкся с ними и никуда не хотел лететь – покой, прохлада, тишина, капельки прохладной росы, которую так приятно медленно пить, смакуя её терпкий, чуть приторный привкус. А вокруг мельтешила мозаика летнего дня, складываясь в нечто пестрое, блестящее, мерцающее тяжелым внутренним светом, но тут же всё и размывалось, текло, бледнело от жгучего солнечного света, и снова набегало облачко, легкая тень скользила по земле, возвращая всему объём и плоть…

«Летняя пастораль» – так я назвал эту картину, и на ней не было намека ни на какого махаона. Ну, не было – и всё тут! Лишь его ощущения. И это украли!

А махаонов я люблю за то, что их любила бабушка.

– Вот предстану пред Господом, – говорила она. – «Проси чего хочешь, – скажет он. – Но уважу только одну твою просьбу». Думаешь, я в рай попрошусь? Да полно-те! Разве ж я годна для компании угодников и страстотерпцев? «А сделай-ка меня большой, красивой бабочкой, – скажу я Господу. – Чтобы летать мне без забот и жить, безмозглой, как хочу – свободно, без надсады. Полечу я тогда над полями, над лесами и лугами, захочу – высоко взлечу, захочу – низко опущусь, над самой землёй виться стану, и прилечу к родному дому, стукнусь в окошечко: «Здравствуйте, милые!»

Я смеялся бабушкиным выдумкам. А через три дня, как её похоронили, кто-то тихонечко стукнул в окно. Я поднял голову от учебника и увидел большую чёрную бабочку с красными лентами на крылышках. Она сидела на стекле и медленно обмахивалась этим траурным опахалом.

– Бабушка?!

Бабочка сложила крылья и тихо, умиротворенно просидела несколько минут без движения. Я внимательно рассмотрел её всю, и меня поразили глаза, большие и печальные, жившие как бы сами по себе, отдельно от мотылька.