Я напомнил Керенскому об охранке. Оказалось, что она не взята, и Керенский предложил мне взять на себя ее захват и обеспечение целости ее архивов. Он говорил так, как будто для этого имеется отряд и перевозочные средства, но я видел, что это не так. Во всяком случае, как глубоко штатский человек, я отказался от этого предприятия, тяготея больше к политике, чем к стратегии, и желая принять участие в работе политических центров революции, в Совете рабочих депутатов, члены которого уже понемногу стягивались в Таврический дворец.
Словом, революционная армия и в прямом и в переносном значении этого слова была явно и совершенно распылена. Положение было критическое и грозное. Казалось, если будет так продолжаться еще несколько часов, силы царизма возьмут революцию голыми руками. Но тем не менее какая-то группа, правильно понимавшая свои задачи и состоявшая из лиц политически авторитетных и технически компетентных, уже действовала как готовая организация. Независимо от результатов своих распоряжений она распоряжалась авторитетно и энергично. И как индивидуальное лицо я не имел никаких оснований соваться в ее недра и в ее распоряжения. Задача состояла в том, чтобы как-нибудь укрепить передаточный механизм, сообщить реальную силу организации. Но здесь всякое индивидуальное начинание было бессильно. Маховым колесом здесь мог явиться лишь Совет рабочих депутатов. Я ждал его открытия и, уже будучи в центре событий, продолжал находиться в состоянии бездействия…
Из города доносились неопределенные слухи о начавшейся анархии, погромах и пожарах. Дворец наполнялся. Лица деятелей социалистического движения мелькали все чаще. Собирался весь социалистический и радикально-интеллигентский Петербург. Сходились рабочие депутаты.
По Екатерининской зале в одиночестве ходил П. Н. Милюков, центральная фигура буржуазной России, лидер единственного в данный момент официального органа власти в Петербурге, фактически глава первого революционного правительства.
Он также находился в состоянии бездействия. Вся его фигура говорила о том, что ему нечего делать, что он вообще не знает, что делать. К нему подходили равные люди, заговаривали, спрашивали, сообщали. Он подавал реплики, видимо, неохотно и неопределенно. Его оставляли, и он снова ходил один.
Милюкова остановил профессор Военно-медицинской академии Юревич, будущий (через несколько часов) «общественный градоначальник» Петербурга. Энергично, дельно и сжато он говорил ему о том, что уже было предусмотрено Временным Исполнительным Комитетом Совета рабочих депутатов, – о положении солдат восставших частей. Таких солдат сейчас в городе десятки тысяч. Из них многие тысячи принадлежат к частям и казармам восставшим, вышедшим на улицу не целиком, не в полном составе; они, распыленные, конечно, не решатся вернуться в казармы, где могут ожидать ловушки; они не имеют ни крова, ни хлеба; они, естественно, будут тяготеть к Таврическому дворцу как к центру движения; на Временном комитете думы или, если угодно, на иных организациях, на всех, кто может, лежит обязанность позаботиться об этих солдатах, обеспечить для этого хлебом Таврический дворец и дать приют нуждающимся в нем на его обширной территории; в противном случае именно кадры бесприютных и голодных солдат могут явиться первоисточником анархии и грабежей.
С другой стороны. Таврический дворец как центр революции нуждается в надежной охране и сплочении вокруг себя солдатской массы; соответствующие отряды могут и должны быть образованы именно из таких солдат, тяготеющих к Государственной думе, как к центру духовного сплочения, физического прибежища и безопасности.
Вескость всех этих соображений, обращенных к Милюкову, очевидно, как к официальному лицу, была велика и бесспорна. Юревич требовал немедленных соответственных мер и предлагал себя в распоряжение тех, кто станет во главе дела. Милюков слушал внимательно и, казалось, сочувственно. Но его вид не оставлял сомнений в том, что он здесь беспомощен и ничего предпринять не может, а быть может, это совсем не входит в его планы… Юревич поспешил двинуть свое дело иными путями. Не знаю, было ли ему известно, что об этом уже позаботился Временный Исполнительный Комитет Советов рабочих депутатов и что над этим уже несколько часов работала созданная им продовольственная комиссия с Громаном во главе… Милюков продолжал гулять по Екатерининской зале.
Во дворец действительно прорывались солдаты все в большем и большем количестве. Они сбивались в кучи, растекались по залам, как овцы без пастыря, и заполняли дворец. Пастырей не было.
Из города сообщали не только о погромной тревоге и о наблюдавшихся кое-где эксцессах каких-то темных элементов. Сообщали и о присоединении к революции новых полков, о грандиозных манифестациях, об энтузиазме, охватывающем широкие слои народа… Сообщали, что обыватели останавливают солдат, зовут их в свои квартиры, беседуют, расспрашивают, агитируют и угощают на славу, чем бог послал.
Раньше, чем откроется Совет рабочих депутатов, я все же непременно хотел ориентироваться в настроении буржуазных кругов и выяснить путем непосредственных расспросов отношение их лидеров к вопросу о революционной власти.
Из Екатерининской залы через многолюдный вестибюль я направился в правое, еще пустынное крыло Таврического дворца на поиски какого-нибудь знакомого буржуазно-либерального депутата повиднее… Это правое крыло, все его комнаты и коридор, прорезывающий его насквозь, были в течение всего первого периода революции резиденцией Временного комитета Государственной думы и вообще сфер и учреждений, группирующихся вокруг Временного правительства. Члены Государственной думы, формально сохранившие в течение этого периода свое звание (и свое жалованье), считали это правое крыло дворца своими владениями.
Впрочем, как я упомянул, там же помещалась в эти дни (комната 41) и Военная комиссия, то есть военный штаб переворота. Наоборот, левое крыло с самого начала попало в ведение демократии в лице Совета рабочих депутатов и его учреждений. Будущие взаимоотношения и будущая борьба между демократией и буржуазией, между Советом рабочих депутатов и Временным правительством (плюс Временный комитет Государственной думы) в первое время имели свое территориальное воплощение в борьбе между левым и правым крылом Таврического дворца.
Заглянув в начале коридора в кабинет Родзянки, я увидел там знакомую фигуру одного из лидеров партии прогрессистов, достаточно мне знакомого В. А. Ржевского. Если бы он хотел быть откровенным, то это был источник совершенно достаточный. Со своей стороны он не замедлил обнаружить желание проинтервьюировать меня, человека из другого мира. Я вошел, и мы уселись в комфортабельных креслах недалеко от входа. Огромная слабо освещенная комната была почти пуста. Вдали за столом сидели и вяло переговаривались два-три умеренных депутата. А неподалеку от нас, вставляя реплики в наш разговор, верхом на стуле сидел в военной форме небезызвестный казачий депутат Караулов, член Временного комитета Государственной думы, решительный сторонник переворота, по своим тогдашним заявлениям, но циник и реакционер на деле, будущий скандалист справа на идиотском Государственном совещании в Москве и будущая жертва левого террора во время Донского восстания большевиков…
Ржевский находился в состоянии, характерном для представителя нашего либерального общества.
– Мы все, – сообщил он первым долгом, – находимся в большой тревоге… Родзянко с некоторыми членами Временного комитета уже несколько часов назад поехал к председателю совета министров, князю Голицыну для переговоров о положении дел. До сих пор Родзянко не вернулся и никаких вестей о нем нет. Мы опасаемся, что он арестован в ответ на задержание Щегловитова…
Я поспешил высказать свое глубокое убеждение, что такая тревога ни на чем не основана.
Если думский комитет видит выход в переговорах с царскими чиновниками даже после всего случившегося, даже после ареста на территории Думы царского министра, то тем более очевидно, на мой взгляд, должно быть для Голицына, Трепова и их товарищей, что вне переговоров с думским большинством сейчас выхода для царского правительства быть не может. Отклонить переговоры, направленные к спасению самодержавия или его обрывков, царские министры сейчас ни в каком случае не решатся. Тем более не посмеют они открыто объявить войну думскому большинству, так охотно до сей минуты демонстрирующему свою лояльность.
– Поверьте, – добавил я, – они отлично оценят положение и уцепятся за якорь спасения в лице Родзянки. Они не поступят, как утопленник, схваченный за волосы водолазом, и не схватят своего спасителя за горло, чтобы потонуть вместе с ним. Ведь думский комитет достаточно далек и от поддержки «анархии», и от сочувствия «социалистической республике»…
Не знаю, насколько ирония моих слов была ясна и убедительна для растерявшегося либерала (впоследствии эсера!), не знающего куда направить свои мысли. Во всяком случае, эти мысли, изысканные в дальнейшем разговоре, обнаруживали полную неопределенность «наклонения» либеральных кругов.
Основные проблемы все еще не были решены. Отношение к событиям по-прежнему обнаруживало колебания от жажды радикального переворота в психологии лучших представителей нашего либерализма до стремления к соглашению с царизмом на деле как к единственному выходу из положения. Вопрос о революционной власти явно не разрабатывался, но вентилировался до сих пор в умах даже передовых представителей думской «левой»…
Что касается ареста Щегловитова, то он, в частности, вопреки опасениям Ржевского и других, никак не мог послужить поводом для объявления войны царскими властями думскому «законопослушному большинству». Напротив, весь этот эпизод ни в малейшей степени не мог компрометировать Родзянку в глазах старого правительства. Эпизод этот довольно характерен как для позиции думского большинства, представляемого Родзянкой, так и для отношении, существовавших в тот момент внутри думского Временного комитета. Любопытно отражается в нем и внутренняя противоречивая позиция Керенского как члена «лояльного» комитета думы и вместе с тем как представителя демократии, уже стоящего во главе революции.
Сцену ареста Щегловитова я могу передать лишь со слов очевидца, журналиста, близкого сотрудника «Новой жизни», который впоследствии рассказал мне ее. Щегловитов был арестован на своей квартире каким-то студентом, пригласившим с собой для этой цели встреченную на улице группу вооруженных солдат. Под их конвоем Щегловитов был доставлен в Государственную думу около трех часов дня. Его ввели в Екатерининскую залу, куда инициативный студент просил выйти Керенского. Вокруг невиданного зрелища собралась толпа любопытных. Царский сановник стоял, низко опустив голову, когда подошедший Керенский декламировал фразу, повторенную им в эти дни не один раз.
– Гражданин Щегловитов, – сказал он, – от имени народа объявляю вас арестованным.
В это время сквозь толпу протискивалась могучая фигура Родзянки.
– Иван Григорьевич, – как радушный хозяин обратился он к Щегловитову, – пожалуйте ко мне в кабинет!..
Замешательство разрешил студент, заявивший:
– Нет, бывший министр Щегловитов отправится под арест, он арестован от имени народа.
Керенский и Родзянко несколько минут красноречиво, молча смотрели друг на друга и затем разошлись в разные стороны. Щегловитов был отведен под стражей в знакомый ему министерский павильон Государственной думы.
Беседа с Ржевским, прерываемая столь же нечленораздельными, сколь «революционными» замечаниями Караулова, совершенно не удовлетворила меня. Правда, она была характерна для колебательного состояния в руководящих либеральных кругах. Но ведь наступал час, когда колебаниям так или иначе суждено было кончиться, когда вопрос должен был быть поставлен и разрешен…
Ржевский, как и все мои предыдущие собеседники, не хотел или не смел взять быка за рога и не обнаружил понимания того, в чем заключался гвоздь политической ситуации. Однако этот прогрессист был характерной, но не был центральной и ответственной фигурой тогдашней цензовой России.
Не удовлетворенный и не получив материала, для практических, выводов, способных осветить должную линию поведения демократии в ближайшие решающие часы, я собирался отправиться в левую половину дворца, где уже толпились густые группы рабочих представителей и на всех парах шла проверка их мандатов. Заседание должно было открыться с минуты на минуту.
Выходя из кабинета Родзянки, я, по-видимому, «шел в комнату, попал в другую» и случайно натолкнулся в соседнем кабинете на товарища председателя Государственной думы. А. И. Коновалова и И. Н. Ефремова, ведущие деловую беседу. Эти более центральные и более официальные фигуры левой буржуазии из той же партии прогрессистов также были знакомы мне совершенно достаточно для приватной беседы. Оба были к тому же членами Временного комитета Государственной думы (а впоследствии оба были, как известно, министрами).
Времени не было, и я прямо, даже без всякой мотивировки, именно как личным знакомым поставил вопрос о том, каковы намерения и планы руководимых ими кругов и каково их отношение к образованию революционной власти. Однако и здесь ничего не вышло. Мои собеседники попросту растерялись и попросту не знали, что мне ответить на прямо поставленный вопрос.
Может быть, не не знали, а просто не хотели ответить?.. Едва ли. В эту, минуту в комнату вошел Милюков, и мои собеседники явно увидели в нем для себя выход из затруднения. Обрадованные его появлением, лидеры партии прогрессистов указали мне на лидера другой партии – кадетов и в один голос предложили мне поговорить с ним на интересующую меня тему. Это не только наивно подчеркивало их беспомощность, но и также наивно демонстрировала, то в чем для меня, впрочем, и раньше никогда не было сомнений. Милюков был тогда центральной фигурой, душой и мозгом всех буржуазных политических кругов. Он определял политику всего «Прогрессивного блока», где официально он стоял на левом фланге. Без него все буржуазные и думские круги в тот момент представляли бы собой распыленную массу, и без него не было бы никакой буржуазной политики в первый период революции.
Так оценивали его роль и окружающие независимо от партий. Так и сам он оценивал свою роль. С иллюстрациями всего мы будем иметь дело впоследствии.
С Милюковым, не в пример Керенскому, Коновалову и другим, я до того времени совершенно не был знаком. Если бы я сейчас попытался остановиться подробнее на этой фигуре, как это я сделал с Керенским, то это далеко вышло бы за пределы личных воспоминаний. Это было бы попыткой дать политическую характеристику, что совершенно не входит в мои планы. Но я не могу не отметить здесь, что этого рокового человека я всегда считал стоящим головой выше своих сотоварищей по «Прогрессивному блоку», то есть головой выше всех столпов, всего цвета, сливок, красы и гордости нашей буржуазии.
Этот роковой человек вел роковую политику не только для демократии и революции, но и для страны, и для собственной идеи, и для собственной личности. Он, молясь принципу «Великой России», ухитрился со всего маху, грубо, топорно разбить лоб – и принципу и самому себе. Он с высот своих абстрактных схем и комбинаций умел опускаться до самых низин самой примитивной политической пошлости, вроде филологических упражнений с трибуны Предпарламента насчет немецкого происхождения пресловутого «наказа Скобелеву»… И тем не менее для меня не было никаких сомнений: этот роковой человек один только был способен перед лицом всей Европы воплотить в себе новую буржуазную Россию, возникающую на развалинах распутинско-помещичьего строя.
В частности, я нисколько не сомневался, что не в пример моим предыдущим собеседникам Милюков отлично знает, «где раки зимуют», что проблема власти им ставилась и взвешивалась самым тщательным образом в эти дни, по крайней мере в эти часы; что Милюков поймет, чего я хочу, с первого намека. Другой вопрос, что он ответит и как решается им проблема.
В самом деле, в этот момент перед Милюковым и в его лице перед всей цензовой Россией стояла проблема поистине трагическая, которую в то время лишь отдельные единицы либерально-обывательской, хотя бы и околодумской, массы могли охватить в полном ее объеме… Пока царизм окончательно не пал, надо держаться за него, надо держать его, надо на его базисе строить всю внутреннюю и внешнюю программу национал-либерализма, – это понимал всякий сколько-нибудь искушенный элемент буржуазии. Этот путь есть абсолютное благо и, во всяком случае, самоочевидное наименьшее зло.
Но что делать, когда царизм почти пал под напором народного движения, но окончательно неизвестна судьба его… Конечно, естественный выход – сохранять нейтралитет до последней минуты, не сжигать кораблей, не нарушать нейтралитета ни в ту, ни в другую! сторону. Но это лишь теоретический принцип; на практике же ясно, что должны быть определенные пределы нейтралитета, за которыми нейтралитет сам по себе жжет корабли в одну и, быть может, в обе стороны. Здесь нужна особая зоркость, гибкость, подвижность.
Но это только начало: настоящая трагедия начинается дальше. Что делать, когда народная революция уже смела царизм с лица земли? Принять власть из рук Царизма это естественно. Обрушиться вместе с царизмом на революцию, если она попытается одним духом смести вместе с царизмом и власть буржуазии, это еще более естественно и совершенно необходимо. Здесь сомнений быть не может. Но если, с одной стороны, царизм безнадежен, а с другой – не исключена возможность стать во главе этой революции? Если откроются перспективы использования ее, – что делать тогда? Принять ли власть из рук революции и демократии, когда она станет хозяином положения?
Надо охватить все вытекающие отсюда перспективы; надо оценить сполна всю глубину, всю огромность риска; надо понять, что именно на этом пути, при правильном выполнении демократией своей роли в революции национал-либерализму грозят основные опасности. Именно здесь он, только что возлагавший все Надежды на будущее, может оказаться без настоящего и должен будет поставить крест на процветании «Великой России» под эгидою «истинно государственных» политиков, на прочном базисе «отечественного земледелия, промышленности и торговли»!..
Не лучше ли уклониться от этой рискованной попытки, от этой авантюры? Не лучше ли отказаться от всяких «использовании» и «возглавлений» революции и немедленно, отмежевавшись от нее, обрушиться на нее со всей силой вместе с наличными обломками царизма, донять ее и мытьем и катаньем, и рублем, и дубьем, и военной силой, и лишением ее всяких питательных соков в критическую минуту, в момент неслыханных конвульсий и спазмов расслабленного, полуразрушенного организма страны?.. В этом тоже риск, но, быть может, меньший. И не лучше ли решаться скорее и скорее нарушить свой видимый нейтралитет?
Я не сомневался, что Милюкову (и возможно, что одному ему) все эти «за» и «против», все эти скалы и тайные мели были ясны, то есть было ясно самое их существование. И от него же, больше чем от кого-либо, зависело практическое решение всех этих проклятых вопросов.
Как же решает Милюков эти проблемы и, следовательно, как они будут решены на практике в ближайшие часы?.. Понятно, что разговор с Милюковым мог представлять для меня совершенно исключительный интерес.
Бесплатно
Установите приложение, чтобы читать эту книгу бесплатно
О проекте
О подписке