Читать книгу «Собственные записки. 1811–1816» онлайн полностью📖 — Н. Н. Муравьева-Карсского — MyBook.
image

Часть первая
Со времени определения в службу до выступления в поход. 1811–1815
(Писано в Петербурге в 1816 году)

Родился я 14 июля 1794 г., воспитывался и учился в родительском доме. В феврале месяце 1811 г. отец привез меня в Петербург для определения в военную службу.

Я не имел опытности в обращении с людьми, обладал порядочными сведениями в математике, не имел понятия о службе и желал вступить в нее. Уже четыре года был я влюблен. Сначала я бывал только у своих родственников, т. е. у братьев и двоюродного брата Александра Мордвинова. С сим последним и со старшим братом детские ссоры довольно часто расстраивали наше согласие; в детстве ссоры эти вызывали между нами драки, в описываемое время кончались упреками, иногда горькими; теперь же спором и смехом.

Брат Александр был годом меня старее в службе. В день приезда моего в Петербург он возвратился из Волыни, куда был командирован для съемки. Увидев его в офицерском мундире, я сердечно порадовался при мысли, что скоро сам его надену. Дня три после его приезда отец повез меня рекомендовать к капитану Сулиме, а сей последний к генерал-адъютанту князю Петру Михайловичу Волконскому, который, исправляя тогда должность генерал-квартирмейстера, исключительно занимался преобразованием Генерального штаба, называвшегося тогда свитой Его Величества. Наступил страшный день, назначенный для экзамена. Полковник Хатов и подполковник Шефлер, которые меня экзаменовали, первый в фортификации, а второй в математике, знали менее моего; я хорошо выдержал экзамен, они остались довольны и донесли о том князю, который поздравил меня колонновожатым и приказал мне немедленно явиться в Семеновский полк к полковому адъютанту Сипягину для обмундирования. Я прибежал домой, запыхавшись, и обрадовал отца, который с нетерпением ожидал решения (подагра его удерживала в постели). То было в пятницу. Мне не терпелось надеть братнин кивер и саблю, и, поехав в Семеновский полк, я заказал себе мундир, который надел в воскресенье поутру.

Первое происшествие, сопровождавшее вступление мое в свет и на службу, ознаменовалось пощечиной, не у места, но правильно данной. Не похвалюсь сим поступком, но полагаю горячность свою извинительной в уважение молодости моей и неопытности; ибо я не воображал себе, что неблагопристойно было в хорошем обществе дать заслуженную пощечину. Конечно, пощечина дается только в той крайности, когда противник другой обиды почувствовать не умеет; иначе давший ее подвержен получить подобную же; но в настоящем случае последствия показали, что пострадавший мало огорчился. Приступим к делу.

Надев мундир, мне следовало идти к присяге и явиться к князю Волконскому. Но, рассудив, что в воскресенье никого дома не застанешь, я отложил явку свою до понедельника. В тот же день у адмирала Н. С. Мордвинова были бал и маскарад. Я увижу Н. Н., она меня увидит в мундире; что могло быть увлекательнее! Батюшка страдал подагрой и остался дома, а меня ввечеру отправил с братом к Николаю Семеновичу. Променял ли бы я турецкий или испанский костюм на колонновожатский мундир? Я приехал с кивером в руках, не снимал сабли и стучал шпорами, часто спотыкаясь. Поляки, турки, гусары, рыцари – все казались мне ниже меня. Переодетая Н. Н. явилась с двумя рыцарями. Семен Николаевич Корсаков и брат ее Сашенька обнажили мечи и делали пример боя; один из рыцарей упал, а другой увел ее танцевать. Я стал в углу и завистливыми глазами глядел на счастливого Корсакова. Вблизи меня в первой паре стоял Михайлов, переодетый в гусарское платье штабс-ротмистра Фигнера,[7] одетого туркой и танцевавшего во второй паре со своею невестой, сестрой Михайлова. Михайлов, подойдя ко мне, насмешливо сказал:

– А унтер-офицер танцевать не смеет, – и, не дав мне времени отвечать, поспешил к своей даме, с которой удалился.

Кровь во мне закипела. По окончании экосеза я подошел к Михайлову и, напомнив ему сказанные слова, хладнокровно, учтивым образом, просил у него объяснения. Он замешался; на то время подбежал Александр Мордвинов и, узнав в чем дело, шуткой сказал Михайлову:

– Что вы армейские! Знаете ли, что всякий колонновожатый достоин большего уважения, чем ваш поручик?

– Согласен, – отвечал мне Михайлов, – что ваш корпус почетный, но и я также выдерживал строгие экзамены. – Затем он стал распространяться в названиях наук, ему известных. Похвалив знания его, я возразил ему, что нимало в том не сомневаюсь, но прошу объяснения первых его речей.

– Что же, – отвечал Михайлов, – я ведь знаю ваших офицеров, потому что служил с ними в Молдавии; я сам свидетель того, как одному полковнику вашего корпуса однажды приказали выстроить мост, и так как он сего не умел сделать, то принуждены были командировать к постройке моста пехотного поручика; посудите сами, если у вас полковники такие ослы, то почему колонновожатым не быть хуже?

Пощечиной отвечал я Михайлову при всех. Не выражу того, что я в эту минуту чувствовал. Я был уверен в правоте своего дела, но взволнован и находился в таком необоронительном положении, что Михайлов мог меня тут же ударить. Сужу теперь, что при всякой ссоре надобно иметь левую руку более в готовности, чем правую.

– Что вы сделали? – вскрикнул центра тяжести лишенный Михайлов, схватив меня за руку.

– Свой долг, – отвечал я ему, – и готов сейчас дать вам удовлетворение, какое вам будет угодно. Пойдемте!

– Знаете ли вы, что я сделаю? – сказал Михайлов. – Я сейчас пожалуюсь Николаю Семеновичу. Вы были свидетелем, господин Гамалей; благоволите утвердить, а вы господин Муравьев щенок!

– Ах, – вскричал я, – подлец, тебе и этого мало; так постой же!

Я вздрогнул от бешенства и побежал в другую комнату искать по углам какой-нибудь трости, чтоб порядком прибить Михайлова. Пока я метался, Михайлов, в сопровождении Гамалея, сам рассказал дамам свое несчастие, ссылаясь на свидетеля. К счастью, Николай Семенович в то время сидел в кабинете, откуда он вышел в гостиную тогда, как меня уже не было в доме. Суматоха сделалась страшная: гости стали разъезжаться прежде времени. Фигнер сидел в углу со своею невестой, когда бесчестие брата ее до него дошло. Он прибежал ко мне и, схватив меня за руку, просил скорее удалиться. На то время подошел брат Александр, который, увидев меня в жарком разговоре, успокоил нас и вместе с Фигнером уговорил меня уехать. На крыльце сопровождали меня выражения удовольствия слуг, которым Михайлов сам уже успел рассказать свое приключение. Они не любили его и радовались случившемуся с ним.

Смущенный возвратился я домой и рассказал отцу о случившемся. Он встревожился, побранил меня за запальчивость, но сказал, что я должен непременно драться, на что я охотно согласился. На другой день приехал Корсаков и объявил о намерении Фигнера вступиться за честь Михайлова. Я на все был согласен; но батюшка, опасаясь, чтобы я чрез поединок не пострадал по службе, пригласил письмом Фигнера к нему приехать. Поговорив с ним наедине, он позвал меня и сказал:

– Николай, ты должен извиниться, я этого требую. Николай Самойлович будет посредником.

Нехотя принужден был я повиноваться, и меня повезли к Михайлову.

– Александр Михайлович, – сказал я ему, – сожалею, что слишком погорячился третьего дня; но сознайтесь, что вы первые были неправы.

– Конечно, я был неправ, – отвечал он, – но и вы не должны были… Неугодно ли чаю?

– Благодарю вас, – сказал я, – сейчас пил дома, прощайте, – вышел от него и уехал.

Фигнер, провожая меня, уверял в чувствах своего уважения ко мне, а я довольным возвратился домой. Бедный Михайлов, который за несколько дней перед своей бедой только что приехал в Петербург, чтобы повеселиться, принужден был возвратиться в деревню. Я же был осужден не бывать больше в доме Николая Семеновича, что продолжалось более месяца. Старик был непреклонен к просьбам моих родственников; наконец, по ходатайству тетки Катерины Сергеевны, был я снова им принят.

– Mon cher ami, – сказал он, обнимая меня, – quand on veut faire la paix, il ne faut plus parler du passé, que tout soit oublié.[8]

Так все и кончилось. Впоследствии товарищи, узнав о случившемся, неоднократно благодарили меня за то, что я вступился за доброе имя корпуса, в коем они служили.

Вскоре по определении меня на службу батюшка уехал обратно в Москву. Князь Волконский дал мне занятие в своей канцелярии, и, спустя месяц, назначен был мне экзамен для производства в офицеры. Мною остались очень довольны и поставили в списке к производству вторым; но, к несчастию моему, за два дня перед тем учредили у нас прапорщиков, и так вместо подпоручиков вышли мы прапорщиками. Впрочем, радость надеть офицерский мундир изгладила сию небольшую досаду. Я был произведен 1811 года апреля 14-го дня, в день рождения брата Сергея.

Однажды, как я сидел за работой, князь подошел ко мне.

– Муравьев, – сказал он, – Бетанкур уверяет, что в его корпусе последний юнкер загоняет в математике лучшего из наших новопроизведенных. Тебе заступиться за честь вашу; я тебе завтра пришлю билет, а послезавтра поедем на экзамен в корпус инженеров путей сообщения. Постарайся загонять их хорошенько, там и наши будут.

В угождение князю я занялся эти два дня, затвердил самые сбивчивые задачи и, приготовив себя таким образом, я прибыл на экзамен. Меня приняли приветливо, но ученики смотрели на меня как на злодея, явившегося, чтоб воспрепятствовать их производству в офицеры. Начали с самых слабых. Условленные между профессорами и учениками вопросы и ответы спасли их от неудачи. Явились и сильные. Бетанкур, привстав, пригласил меня экзаменовать. Я сделал несколько вопросов, но удачные ответы сокрушали меня. Князь Волконский мне глазами мигал и морщился; наконец, в удовольствие ему, я задал следующее: извлечь . Этой пустой задачей мне наконец удалось сбить бедного кандидата, который смешался. Сам Висковатов, удивленный замешательством ученика своего, встал и не умел сего решить. Князь восторжествовал. Предвидя скорое решение задачи моей, я поспешил сам указать решение и тем не дал времени раздосадованным противникам затруднить меня усложненными формулами; пользуясь своим званием экзаменатора, я не переставал вопрошать и таким образом избавился от заготовленной мне грозы, ибо, в сущности, инженеры более нашего смыслили в математике. Князь, Бетанкур и все свидетели поздравили меня с успехом, а я, похвалив учеников, более меня сведущих, не остался лишнего времени и поспешил домой.

С тех пор дух соперничества поселился между нашими офицерами и инженерами путей сообщения, и они получили от нас название болотников. Я не сомневаюсь, однако же, что они превзошли нас в знании математики.

В то время чертежная наша и канцелярия помещались в Михайловском дворце, где также завелись математические классы. Подполковник Шефлер преподавал колонновожатым геометрию. Он ее твердо знал и хорошо преподавал; но видно, что занятием этим тяготился, ибо он с моего согласия просил князя поручить мне сей класс, что и сбылось. Отобрав восемь из лучших колонновожатых, я, с согласия Шефлера, пригласил их ходить каждый день учиться ко мне на дом. Я жил тогда под Смольным монастырем на квартире дяди Мордвинова, который лето проводил в деревне. Двое из учащихся у меня колонновожатых подлинно успели в математике. Уроки сии занимали меня.

В то время как я преподавал, заводилась у нас другая школа. Князь Волконский, при всем властолюбии своем и благонамеренности, начал подчиняться влиянию приверженцев, коих достоинства он не всегда умел различить или оценить. Капитан свиты Его Величества и, как говорят, самозванец, граф Фалькланд, беглый из французской службы, получил тогда доверие князя по части преподавания математики. Трудно разобрать этого человека. Нельзя было ему отказать в больших сведениях по математике, при том он говорил ясно; но страсть его была учить, – и чему в особенности? Нумерации! Полагаю, что разум его был несколько помрачен от усиленных занятий; страдая сильной чахоткой, он не переставал кричать и толковать начала арифметики по самый конец своей жизни. Сначала он меня полюбил и, чувствуя приближающуюся смерть, хотел сделать меня наследником своих бумаг и сочинений; но впоследствии я не мог не видеть оскорбления подчиненных мне колонновожатых, которых обязали также ходить к Фалькланду. Я поссорился с ним и чрез то избежал труда разбирать стопы бумаги, измаранной математическими формулами, до коих, в сущности, я небольшой охотник.

Фалькланд уверил князя, что никто из новопроизведенных офицеров не постигает тайны нумерации. Князь тщетно старался также нас в том уверить; но как голос его был сильнее истины, то и стали мы по приказанию его ходить каждый день после обеда к графу-самозванцу, где в течение двух месяцев практиковались в счете и четырех правилах арифметики по шестеричной, восьмеричной и другим системам нумераций. Однажды вздумалось нам побунтовать. По общему согласию, на лекции, Дурново прочитал Фалькланду речь от имени всех товарищей. Все встали со своих мест и сообща старались внушить Фалькланду, что, дорожа своим временем, мы не находим нужным тратить его понапрасну на такие пустяки, как изучение нумерации, и, наконец, что офицерский чин избавляет нас от несносной скуки к нему на лекции ходить; но увы! Фалькланд был хитрее нас: прокашлявши с четверть часа и выслушав нас с улыбкой, он согласился в правоте нашего суждения, но ссылался на волю князя, которую обязан был исполнить. Впрочем, он, вопреки обыкновению своему, долго любезничал с нами; отпуская же нас, каждому пожал руку и расстался с нами по-приятельски. Мы после узнали, что он в это время ожидал к себе князя, который, однако, не приезжал. На другой день князь нас к себе собрал и разразился грозой на несчастного Дурново. Щербинин и я стали было говорить, но нам велели молчать, и мы замолкли. Приказали нам снова ходить учиться, и мы ходили, пока совершенно расстроенное здоровье Фалькланда не позволило ему больше преподавать таблицу умножения. Признаюсь, мы очень опасались его выздоровления, и каждый день имели верные сведения о состоянии его здоровья. Он вскоре и умер от чахотки.

Я жил близ Смольного монастыря, в так называемой Подгорной, на квартире у дяди Мордвинова. Связи и знакомства мои не были обширны. Особенной дружбы ни с кем не имел, в приятельском же кругу бывали у меня сослуживцы Колычев и Михайла Александрович Ермолов; часто видался я также с Матвеем Муравьевым-Апостолом, служившим тогда юнкером в Семеновском полку. Колычев принадлежал к числу тех молодых людей, которых называют отчаянными головами; ему было 23 года, он имел сведения и был верный товарищ. Он сначала имел неудовольствия по службе, потому что поссорился с начальником; впоследствии, в кампании 1812 г., он пристал к партизанам и по отличию достиг чина ротмистра в Александрийском гусарском полку. Ермолов был мне ровесник. Он был хорошо воспитан, скромен и с познаниями. Товарищи любили его. Он перешел от нас в гвардейский Егерский полк, где также приобрел себе общее расположение сослуживцев и начальников. В 1813 г. Ермолов отличился храбростью в сражении под Кульмом, где был жестоко ранен. Матвея Муравьева-Апостола я очень любил. Он благородный малый и прекрасного нрава; жаль только, что он мало учился, через что природные дарования его остаются втуне; хотя он характера легкого и склонен следовать примеру других, он может заблуждаться, но правила чести его безукоризненны. Он приходил ко мне делить свое горе, ибо имел неудовольствие от своего отца, который не умел ценить счастливого нрава Матвея. С братом его Сергеем я не был так близок, как с ним.

...
7