Июля 16
Ныне поутру слышал я эстетическую лекцию доктора Платнера.
Эстетика есть наука вкуса. Она трактует о чувственном познании вообще. Баумгартен первый предложил ее как особливую, отделенную от других науку, которая, оставляя логике образование высших способностей Души нашей, то есть разума и рассудка, занимается исправлением чувств и всего чувственного, то есть воображения с его действиями. Одним словом, эстетика учит наслаждаться изящным.
Превеликая зала была наполнена слушателями, так что негде было упасть яблоку. Я должен был остановиться в дверях. Платнер говорил уже на кафедре. Все молчало и слушало. Никакой шорох не мешал голосу г. доктора распространяться по зале. Я был далеко от него, однако же не проронил ни одного слова. Он говорил о великом духе или о гении. «Гений, – сказал он, – не может заниматься ничем, кроме важного и великого, – кроме натуры и человека в целом. Итак, философия, в высочайшем смысле сего слова, есть его наука. Он может иногда заниматься и другими науками, но только всегда в отношении к сей; имеет особливую способность находить сокровенные сходства, аналогию, тайные согласия в вещах и часто видит связь там, где обыкновенный человек никакой не видит; и потому часто находит важным то, что обыкновенному человеку, которого взор простирается недалеко, кажется безделкою. Лейбниц, великий Лейбниц, проехал всю Германию и Италию, рылся во всех архивах, в пыли и в гнили молью источенных бумаг для того, чтобы собрать материалы для истории Брауншвейгского дома. Но проницательный Лейбниц видел связь сей истории с иными предметами, важными для человечества вообще. – Наконец, во всех делах такого человека виден особливый дух ревности, который, так сказать, оживляет их и отличает от дел людей обыкновенных. Я вам поставлю в пример Франклина, но как ученого, но как политика. Видя оскорбляемые права человечества, с каким жаром берется он быть его ходатаем! С сей минуты перестает жить для себя и в общем благе забывает свое частное. С каким рвением видим его, текущего к своей великой цели, которая есть благо человечества! – Сей же дух ревности оживляет и отличает сочинения великих гениев. Если бы можно было извлечь его, например, из Мендельзоновых «Философических писем» или Иерузалемовой книги «О религии», то в первых осталось бы одно схоластическое мудрование, а во второй – обыкновенные догматы теологии; но, одушевляемые сим огнем, возвышают они душу читателя».
Платнер говорит так свободно, как бы в своем кабинете, и очень приятно. Все, сколько я мог видеть, слушали с великим вниманием. Сказывают, что лейпцигские студенты никого из профессоров так не любят и не почитают, как его. – Когда он сошел с кафедры, то ему, как царю, дали просторную дорогу до самых дверей. «Я никак не думал вас здесь увидеть, – сказал он мне, – а если бы знал, что вы сюда придете, то велел бы приготовить для вас место». Он пригласил меня к себе после обеда и сказал, что хочет ужинать со мною в таком месте, где я увижу некоторых интересных людей.
Июля 16, в 2 часа пополудни
Говорят, что в Лейпциге жить весело, – и я верю. Некоторые из здешних богатых купцов часто дают обеды, ужины, балы. Молодые щеголи из студентов являются с блеском в сих собраниях: играют в карты, танцуют, куртизируют. Сверх того, здесь есть особливые ученые общества, или клубы; там говорят об ученых или политических новостях, судят книги и проч. – Здесь есть и театр; только комедианты уезжают отсюда на целое лето в другие города и возвращаются уже осенью, к так называемой Михайловой ярмарке. – Для того, кто любит гулять, много вокруг Лейпцига приятных мест; а для того, кто любит услаждать вкус, есть здесь отменно вкусные жаворонки, славные пироги, славная спаржа и множество плодов, а особливо вишни, которая очень хороша и теперь так дешева, что за целое блюдо надобно заплатить не более десяти копеек. – В Саксонии вообще жить недорого. За стол без вина плачу здесь 30 коп., за комнату – также 30 коп., то же платил я и в Дрездене.
Почти на всякой улице найдете вы несколько книжных лавок, и все лейпцигские книгопродавцы богатеют, что для меня удивительно. Правда, что здесь много ученых, имеющих нужду в книгах; но сии люди почти все или авторы, или переводчики, и, собирая библиотеки, платят они книгопродавцам не деньгами, а сочинениями или переводами. К тому же во всяком немецком городе есть публичные библиотеки, из которых можно брать для чтения всякие книги, платя за то безделку. – Книгопродавцы изо всей Германии съезжаются в Лейпциг на ярманки (которых бывает здесь три в год; одна начинается с первого января, другая – с пасхи, а третья – с Михайлова дня) и меняются между собою новыми книгами. Бесчестными почитаются из них те, которые перепечатывают в своих типографиях чужие книги и делают через то подрыв тем, которые купили манускрипты у авторов. Германия, где книжная торговля есть едва ли не самая важнейшая, имеет нужду в особливом и строгом для сего законе. – Вы пожелаете, может быть, знать, как дорого платят книгопродавцы авторам за их сочинения? Смотря по сочинителю. Если он еще неизвестен публике с хорошей стороны, то едва ли дадут ему за лист и пять талеров; но когда он прославится, то книгопродавец предлагает ему десять, двадцать и более талеров за лист.
В 11 часов вечера. В назначенный час я пришел к Платнеру. «Вы, конечно, поживете с нами», – сказал он, посадив меня. «Несколько дней», – отвечал я. «Только? А я думал, что вы приехали пользоваться Лейпцигом. Здешние ученые сочли бы за удовольствие способствовать вашим успехам в науках. Вы еще молоды и знаете немецкий язык. Вместо того чтобы переезжать из города в город, лучше вам пожить в таком месте, как Лейпциг, где многие из ваших единоземцев искали просвещения и, надеюсь, не тщетно». – «Я почел бы за особливое счастье быть вашим учеником, г. доктор; но обстоятельства, обстоятельства…» – «Итак, мне остается жалеть, если они не позволяют вам на сей раз остаться с нами».
Он помнит К, Р и других русских, которые здесь учились. «Все они были моими учениками, – сказал он, – только я был тогда еще не то, что теперь». – «По крайней мере ваши «Афоризмы» еще не были изданы…»
И в самую ту минуту, как я, упомянув об «Афоризмах», хотел просить у него объяснения на некоторые места из них, пришли к нему с университетскими делами. Он отправляет должность ректора. «У меня не много свободного времени, – сказал он, – однако ж вы должны ныне со мною ужинать. В восемь часов велите себя проводить в трактир «Голубого ангела».
Я имел время погулять в Рихтеровом саду (где девушка в белом корсете опять вручила мне букет цветов) и в восемь часов пришел в трактир «Голубого ангела». Меня провели в большую комнату, где накрыт был стол на двадцать кувертов, но где еще никого не было. Через полчаса явился Платнер с ученою братиею. Он каждому представлял меня и сказывал мне имена их; но все они были мне неизвестны, кроме старого профессора Озера и биргермейстера Миллера, издавшего Сульцерову «Теорию изящных наук» с своими примечаниями. Сели за ужин – самый афинский; только что вино пили мы не из чаш, цветами оплетенных, а из простых саксонских рюмок. Все были веселы и говорливы; хотели, чтобы и я говорил, и спрашивали меня о нашей литературе. Они очень удивились, слыша от меня, что десять песен «Мессиады» переведены на русский язык. «Я не думал бы, – сказал молодой профессор поэзии, – чтобы в вашем языке можно было найти выражения для Клопштоковых идей». – «Еще то скажу вам, – промолвил я, – что перевод верен и ясен». – В доказательство, что наш язык не противен ушам, читал я им русские стихи разных мер, и они чувствовали их определенную гармонию. Говоря о наших оригинальных произведениях, прежде всех наименовал я две эпические поэмы, «Россияду» и «Владимира», которые должны имя творца своего сделать незабвенным в истории российской поэзии. – Платнер играл за ужином первую ролю, то есть он управлял разговором. Если вообще справедливо укоряют немецких ученых некоторою неловкостию в обхождении, то по крайней мере доктор Платнер (и, конечно, вместе со многими другими) должен быть исключен из сего числа. Он самый светский человек: любит и умеет говорить; говорит смело, для того что знает свою цену. – Старик Эзер любезен по своему простосердечию. К нему имеют уважение; слушают его анекдоты и смеются, примечая, что он хочет смешить. Во время царствования императрицы Елисаветы Петровны сбирался он ехать в Россию, но раздумал. – Что принадлежит до биргермейстера Миллера, то он, кажется, очень важничает. – В десять часов встали, пожелали друг другу доброго вечера и разошлись. Платнер не позволил мне заплатить за ужин, что для меня не совсем приятно было. – Таким образом избранные лейпцигские ученые ужинают вместе один раз в неделю и проводят вечер в приятных разговорах.
Милые друзья мои! Я вижу людей, достойных моего почтения, умных, знающих, ученых, славных – но все они далеки от моего сердца. Кто из них имеет во мне хотя малейшую нужду? Всякий занят своим делом, и никто не заботится о бедном страннике. Никто не хватится меня завтра, если нынешняя ночь на черных своих крыльях унесет мою душу из здешнего мира; ничей вздох не полетит вслед за мною – и вы бы долго, долго не узнали о переселении вашего друга!
Июля 17.
В шестом часу вышел я за город с покойным и веселым духом; бросился на траву бальзамического луга, наслаждался утром – и был счастлив!
Солнце взошло высоко, и жар лучей его дал мне чувствовать, что полдень недалеко. Деревня, в которой живет Вейсе, была у меня в виду. Пожелав доброго утра молодой крестьянке, которая мне встретилась, я спросил у нее, где дом господина Вейсе? – «Там, на правой стороне, большой дом с садом!»
Вейсе, любимец драматической и лирической музы, друг добродетели и всех добрых, друг детей, который учением и примером своим распространил в Германии правила хорошего воспитания, – Вейсе проводит лето в маленькой деревеньке, верстах в двух от Лейпцига, среди честных поселян и семейства своего. Я вошел в горницу и видел в окно, как любезный хозяин, маленький человечек в красном халате и в белой шляпе, спешил к дому по аллее, узнав от служанки, что какой-то москвитянин его дожидается. Он вошел в горницу в том же красном халате, но только уже не в белой шляпе, а в напудренном парике с кошельком. Я с примечанием смотрел на портрет твой, любезный Вейсе, и узнал бы тебя между тысячами! – Ему уже с лишком шестьдесят лет; но румяное и свежее лицо его не показывает ни пятидесяти – и во всякой черте лица сего видна добрая душа!
Он обошелся со мною ласково, сердечно, просто; жалел, что я пришел к нему, а не он ко мне – и в такой жар; потчевал меня лимонадом, и проч.
Я сказал ему, что разные пиесы из его «Друга детей» переведены на русский, и некоторые мною. В Германии многие писали и пишут для детей и для молодых людей, но никто не писал и не пишет лучше Вейсе. Он сам отец, и отец нежный, посвятивший себя воспитанию юных сердец. Со всех сторон осыпали его благодарностию, когда он издавал свои еженедельные листы: дети благодарили за удовольствие, а отцы – за видимую пользу, которую сие чтение приносило их детям. – Он издает ныне «Переписку фамилии Друга детей», приятную и полезную молодым людям.
Вейсе с великою скромностию говорит о своих сочинениях; однако ж без всякого притворного смирения, которое для меня так же противно, как и самохвальство. – С каким чувством описывает семейственное свое счастие! «Благодарю бога, – сказал он сквозь слезы, – благодарю бога! Он дал мне вкусить в здешней жизни самые чистейшие удовольствия; и я осмелился бы назвать свое счастие совершенным, если бы небесная благость возвратила здоровье дочери моей, которая несколько лет больна и которой искусство врачей не помогает». – Одним словом, если я любил Вейсе как автора, то теперь, узнав его лично, еще более полюбил как человека.
У него есть рукописная история нашего театра, переведенная с русского. Господин Дмитревский, будучи в Лейпциге, сочинил ее; а некто из русских, которые учились тогда в здешнем университете, перевел на немецкий и подарил господину Вейсе, который хранит сию рукопись как редкость в своей библиотеке.
Наконец я с ним простился. «Путешествуйте счастливо, – сказал он, – и наслаждайтесь всем, что может принести удовольствие чистому сердцу! Однако ж я постараюсь еще увидеться с вами в Лейпциге». – «А вы наслаждайтесь ясным вечером своей жизни!» – сказал я, вспомнив Лафонтенов стих: «Sa fin (то есть конец мудрого) est le soir dun beau jour»[48], – и пошел от него, будучи совершенно доволен в своем сердце. Один взгляд на доброго есть счастие для того, в ком не загрубело чувство добра.
Возвратясь в Лейпциг, зашел я в книжную лавку и купил себе на дорогу Оссианова «Фингала» и «Vicar of Wakefield»[49].
В полночь. Нынешний вечер провел я очень приятно. В шесть часов пошли мы с г. Мелли в загородный сад. Там было множество людей: и студентов и филистров[50]. Одни, сидя под тенью дерев, читали или держали перед собою книги, не удостоивая проходящих взора своего; другие, сидя в кругу, курили трубки и защищались от солнечных лучей густыми табачными облаками, которые извивались и клубились над их головами; иные в темных аллеях гуляли с дамами, и проч. Музыка гремела, и человек, ходя с тарелкою, собирал деньги для музыкантов; всякий давал что хотел.
Господин Мелли удивил меня, начав говорить со мною по-русски. «Я жил четыре года в Москве, – сказал он, – и хотя уже давно выехал из России, однако ж не забыл еще вашего языка». – К нам присоединились гг. Шнейдер и Годи, путешествующие с княгинею Белосельскою, которая теперь в Лейпциге. Первого видал я в Москве, и мы обрадовались друг другу как старинные знакомые. Господин Мелли угостил нас в трактире хорошим ужином. Мы пробыли тут до полуночи и вместе пошли назад в город. Ворота были заперты, и каждый из нас заплатил по нескольку копеек за то, что их отворили. Таков закон в Лейпциге: или возвращайся в город ранее, или плати штраф.
Июля 19
Ныне получил я вдруг два письма от А, которых содержание для меня очень неприятно. Я не найду его во Франкфурте. Он едет в Париж на несколько недель и хочет, чтобы я дождался его или в Мангейме, или в Стразбурге; но мне никак нельзя исполнить его желания. Таким образом разрушилось то здание приятностей и удовольствий, которое основывал я на свидании с любезным другом! И таким образом во всем своем путешествии не увижу ни одного человека, близкого к моему сердцу! Эта мысль сделала меня печальным, и я пошел без цели бродить по городу и по окрестностям. Мне встретился г. Бр., молодой ученый, с которым я здесь познакомился. Оба вместе пошли мы в Розенталь, большой парк. Я вспомнил, что известный обманщик Шрепфер кончил тут жизнь свою пистолетным выстрелом. Кто не хотел бы знать его подлинной таинственной истории? Сей человек долгое время был слугою в одном кофейном доме в Лейпциге, и никто не примечал в нем ничего чрезвычайного. Вдруг он скрылся и через несколько лет опять явился в Лейпциге под именем барона Шрепфера, нанял себе большой дом и множество слуг; объявил себя мудрецом, повелевающим натурою и духами, и в громкую трубу звал к себе всех легковерных людей, обещая им золотые горы. Со всех сторон стекались к нему ученики. Иные подлинно хотели от него научиться тому, чему ни в каких университетах не учат; а другим более всего нравился его хороший стол. С почты приносили ему большие пакеты, надписанные на имя барона Шрепфера, а банкиры, получая вексели, давали ему большие суммы денег. С разительным красноречием говорил он о своих таинствах, будто бы в Италии ему сообщенных, и, разгорячив воображение слушателей, показывал им духов, тени умерших знакомых и проч. «Прииди и виждь!» – кричал он всем, которые сомневались, – приходили и видели тени и разные страхи, от которых у трусливых людей волосы дыбом становились. Надобно заметить, что круг ревностных его почитателей состоял не из ученых, то есть не из тех, которые привыкли рассуждать по логике (сих людей не мог он терпеть, как таких, которые верят разуму более, нежели глазам), а из дворян и купцов, совсем незнакомых с науками. Заметить надобно и то, что он только показывал чудеса, а никого в самом деле не научал
Бесплатно
Установите приложение, чтобы читать эту книгу бесплатно
О проекте
О подписке