Молодой офицер был преисполнен жесточайшею на себя досадою за свою неловкость, и в то же время ему разом хотелось смеяться, и было жаль и этой дамы, и графа, и того неизвестного счастливца, кому принадлежали обретенные ноги.
Но положение сделалось еще труднее, когда офицер оглянулся и увидал, что сама Марья Степановна успела возвратиться и стояла тут же, на пороге открытой двери.
«Вот, черт возьми, положение!» – подумал он, и в его голове вдруг промелькнуло, как такие вещи разыгрываются у людей той или другой нации и того или другого круга, но ведь это все здесь не годится… Ведь это Канкрин! Он должен быть умен везде, во всяком положении, и если в данном досадном и смешном случае Марье Степановне предстояла задача показать присутствие духа, более чем нужно на седле и с ружьем в руках, то и он должен явить собою пример благоразумия!
Между тем картина не могла оставаться немою, – и граф был, очевидно, того же самого мнения.
Видя всеобщее удручение немою сценою, граф, нимало не теряя своего спокойного самообладания, нагнулся к задрапированному столу, из-под которого торчали ноги, и приветливо позвал:
– Милостивый государь!
Ответа не было.
– Молодой человек! – повторил граф.
Ноги слегка вздрогнули.
– Mon enfant,[4] – обратился граф к Марье Степановне, – не можете ли вы мне сказать, как зовут этого странного молодого человека?
– Его зовут Иван Павлович, – отвечала покраснев, но с задором в голосе хозяйка.[5]
– Прекрасная вещь, но как жаль, что он так застенчив! Зачем он от нас прячется?
– Так… просто застенчив…
– Что за причуды сидеть под столом!
– Он прекрасно вышивает и помогал мне вышивать сюрприз ко дню вашего рождения и… сконфузился.
– Сюрприз ко дню моего рождения…
Граф послал ей рукою по воздуху поцелуй и добавил:
– Merci, mon enfant,[6] Иван Павлович, выходите: вам там совсем неловко вышивать.
Гость под столом фыркнул от смеха и самым беззаботным, веселым голосом отвечал:
– Действительно, ваше сиятельство, неудобно.
И с этим вдруг, как арлекин из балаганного люка, перед ними появился штатский молодец в сюртучке не первой свежести, но с веселыми голубыми глазами, пунцовым ртом и такими русыми кудрями, от которых, как от нагретой проволоки, теплом палило…
Канкрин подал ему с лежавшего на столе серебряного plateau[7] большую черепаховую гребенку и сказал:
– Поправьте вашу прическу.
– Это напрасно, ваше сиятельство.
– Нет, она у вас в беспорядке.
– Все равно, ваше сиятельство, их причесать нельзя.
– Отчего?
– Они у меня не ложатся.
– Как не ложатся!
– Никогда, ваше сиятельство, не ложатся.
– Слышите! – обратился граф к офицеру; тот улыбнулся.
– Ну, а если их – эти ваши волосы намочить водою?
– И тогда не ложатся.
– Вот так натура! – подхватил граф и то же самое повторил, оборотясь к офицеру, а Марье Степановне сказал по-французски:
– А вы напрасно говорите, что он конфузлив.
– Он теперь оправился, потому что вы его обласкали.
– А-а, это очень быть может, – согласился граф и докончил:
– Ведите же нас, милая хозяйка, к вашему столу.
С этим он подал Марье Степановне руку и провел ее к столу, где всех их ожидал шоколад.
На Ивана Павловича действительно была сказана напраслина, будто он конфузлив; но тем не менее он все-таки не знал, куда деть глаза, и министр вступился в его положение и начал его расспрашивать.
– Служите ли вы где-нибудь, молодой человек?
– Служу, ваше сиятельство.
– И что же: везет ли вам на службе?
– Не знаю, как вам об этом доложить.
– Ну какое вы, например, занимаете место?
– Канцелярский чиновник.
– Еще не высоко! А давно уже служите?
– Пять лет.
– Что же вас не подвигают?
– Протекции не имею, ваше сиятельство.
– Надо иметь не протекцию, а способности и доброе прилежание при добром поведении. Это гораздо надежнее.
– Никак нет, ваше сиятельство.
– Что значит ваше «никак нет»?
– Протекция гораздо надежней.
– Что за вздор вы говорите!
– Нет-с, это действительно так.
– Перестаньте, пожалуйста! Это даже думать так стыдно.
– Отчего же, ваше сиятельство, стыдно, – я это беру с практики.
– С какой практики? Велика ли еще ваша практика! Вы так молоды.
– Молод действительно, ваше сиятельство, но все так говорят, и я тоже по себе заключаю: я считаюсь и способным, и все старание прилагаю, и ни в чем предосудительном в поведении не замечен, в этом, я думаю, Марья Степановна за меня поручиться может, потому что я ей уже три года известен…
– Ах, вы уже три года знакомы! – перебил граф. – Это раньше меня!
– Несколько менее, – заметила Марья Степановна.
– Да, действительно менее, – подхватил Иван Павлович.
– Он, однако, вовсе не застенчив, – шепнул ей на ухо граф.
– Вы его обласкали.
– Правда ваша, правда.
– А кто это, молодой человек, ваш главный начальник, при котором так мало значат труды и способности, а все зависит от протекции?
– Прошу прощения у вашего сиятельства: этот вопрос меня затрудняет.
– Не стесняйтесь! Мы здесь встретились просто у общей знакомой– милой и доброй дамы и можем говорить откровенно. Кто ваш главный начальник?
– Вы, ваше сиятельство.
– Как я!
– Точно так, ваше сиятельство: я служу в министерстве финансов.
– Ну, послушайте, – обратился граф по-французски к Марье Степановне, – он совершенно не застенчив.
Та сделала нетерпеливое движение.
– Отчего же я вас, Иван Павлович, никогда не видал? – спросил граф.
– Нет, вы изволили меня видеть, только не заметили. Я во все праздники являюсь и расписываюсь на канцелярском листе раньше многих.
– Да как же, наконец, ваша фамилия?
– Я называюсь N—ов.
– N—ов, – так я произношу?
– Точно так, ваше сиятельство.
– Ну, adieu, mon enfant,[8] – обратился граф к даме, – и au revoir, monsieur N – ов.[9]
Граф и его спутник простились, сели на своих коней и уехали.
Наблюдавший всю эту любопытную сцену офицер заметил, что Марья Степановна различила разницу посланного ей графом «adieu» от адресованного Ивану Павловичу «au revoir», но нимало этим не смутилась; что касается самого Ивана Павловича, то он при отъезде гостей со двора выстроился у окна и смотрел совсем победителем, а завитки его жестких, как сталь, волос казались еще сильнее наэлектризованными и топорщились кверху.
«Черт меня знает, на какое я налетел происшествие», – думал офицер и ощущал сильное желание как можно скорее расстаться с графом.
То же самое, в свою очередь, испытывал и Канкрин. И ему, разумеется, не было теперь удовольствия ехать с глазу на глаз вдвоем с малознакомым щегольским офицером, который видел его в смешном положении.
Как только они выехали за Новую Деревню, на лужайку к Лесному, граф говорит:
– Ну, вы теперь отсюда куда же?
Офицер понял, что тот хочет от него отделаться, и сам этому случаю обрадовался.
– Я, – говорит, – хотел бы заехать к одному товарищу здесь, в Старой Деревне.
– Что же, и прекрасно, вы не стесняйтесь. А я поеду на Каменный навестить, графа Панина.
Им дальше было не по дороге.
Граф остановил коня и крепко, дружески пожал офицеру руку.
Тот ощутил в этом пожатии целую скромную просьбу и в молчаливом поклоне умел выразить готовность ее исполнить.
– Спасибо, – отвечал Канкрин, и они расстались.
Граф, однако, обманул своего молодого друга – он не поехал к Панину, а возвратился домой и прошел к супруге. Графиня Екатерина Захаровна (рожденная Муравьева) в это время принимала у себя какого-то иностранца-пианиста, которого привез ей напоказ частый ее гость, известный в свое время откупщик Жадовский.
Графиня и Жадовский сидели и слушали артиста, который с величайшим старанием показывал им свое искусство в игре на фортепиано.
Граф даже не вошел в комнату, а только постоял в открытых дверях, держась обеими руками за притолки, а когда пьеса была окончена и графиня с Жадовским похлопали польщенному артисту, Канкрин, махнув рукою, произнес бесцеремонно «miserable Klimperei»,[10] и застучал обоими галошами по направлению к своему темному кабинету.
Здесь он надел на лоб козырек от фуражки, служивший ему вместо тафтяного зонтика, и сел за работу перед большим подсвечником, в котором горели в ряд шесть свечей под темным абажуром.
На половине «кавалер-дамы» Екатерины Захаровны (так величал ее покойный граф) долго еще оставались откупщик и артист и раздавалась «miserable Klimperei», a граф все сидел и, может быть, обдумывал один из своих финансовых планов, а может быть просто дремал после прогулки на лошади. Но только возвратившийся домой спутник графа видел с своего балкона силуэт Канкрина на марли заставок очень долго, а утром рано опять уже послышалась его скрипка. Это значило, что Канкрин встал, умылся и, вместо утренней молитвы, играет в своей темной уборной.
Значит, его настроение находится в полном порядке.
На другой день, при докладе, Канкрин обратился к директору департамента, Александру Максимовичу Княжевичу, и спросил: есть ли у него канцелярский чиновник по фамилии N—ов?
Княжевич этого, наверно, и сам не знал, но отвечал, что, кажется, будто такой есть.
Спросили у экзекутора, – оказалось, что действительно есть чиновник N—ов.
– А давно ли он служит и где воспитывался?
Отвечают, что служит уже около пяти лет (совершенно верно, как говорил сам Иван Павлович). А происходит он из небогатых курских дворян, мать его была в Судже акушеркою, а он обучался на средства какого-то благодетеля в курской гимназии и окончил курс.
Граф это выслушал и говорит:
– Я его видел. В курской гимназии хорошо воспитывают. У нас образованных молодых людей немного еще: нельзя ли нам его как-нибудь по службе поощрить?
А Александр Максимович Княжевич был иногда упрям и с странностями; он отвечал:
– У меня нет никаких вакансий.
Только тут же случился директор другого департамента, который был ловчее; этот и вызвался:
– У меня, – говорит, – ваше сиятельство, в одном отделении есть место помощника столоначальника, и мне образованный, скромный молодой человек очень нужен.
Канкрин поблагодарил этого директора, и место Ивану Павловичу тотчас дали.
Как он был рад – уж это можно представить, но только на другой день, по подписании приказа, директор призвал Ивана Павловича к себе и говорит:
– Есть ли у вас вицмундир?
Иван Павлович отвечает:
– Никак нет, ваше превосходительство: я занимал до сих пор неклассную должность и вицмундира себе не шил, да и сшить не за что.
Бесплатно
Установите приложение, чтобы читать эту книгу бесплатно
О проекте
О подписке