Читать бесплатно книгу «Божедомы» Николая Лескова полностью онлайн — MyBook
 





 





 



Третьего дня, часу в двенадцатом пополудни, я был несказанно изумлен, увидев подъезжающие ко мне большие господские дрожки, запряженные тройкою больших рыжих коней, а на тех дрожках нарочито небольшого человечка в картузе ворсистой шляпной материи с длинным козырем и в коричневой шинели с пречасто устроенными одна над другою перелинками.

“Что бы сие, думаю, за неведомая особа, да и ко мне ли она едет, или только ошибкою правит на меня путь свой?” Размышления эти мои, однако же, были скоро прерваны самою сею особою, которая вошла в мою зальцу с преизящною приличностью и прежде всего прямо попросила моего благословения, а затем, шаркнув своею малою ногою по полу и отступив с поклоном назад, присовокупила: “Госпожа моя Марфа Андреевна Плодомасова приказали мне, батюшка, вам кланяться и просить вас немедленно со мною к ним пожаловать”.

– Позвольте, – говорю, – сударь, узнать, чрез кого я имею честь слышать это госпожи Плодомасовой приглашение?

– Крепостной человек ее превосходительства Марфы Андревны, Николай Афонасьев Зайцев, батюшка, – отрекомендовалась мне сия крошечная особа и при сем снова напомнила, что госпожа его меня ожидает.

– По какому делу, – говорю, – не знаете ли?

– Ее господской воли, батюшка, я, раб ее, знать не могу, – отвечал карла, и сим ответом до того меня сконфузил, что я начал перед ним изворачиваться, будто я спрашивал его вовсе не в том смысле, а в каком бы то в ином таковой вопрос мог быть сделан?

Пока я в смежной комнате одевался, карлик сей вступил в собеседование с Наташею и совсем увлек и восхитил мою попадью своими речами. Действительно, и в словах, да и в самом говоре сего крошечного старичка есть нечто невыразимо милое, и ко всему этому благородство и ласковость. Служанке, которая подала ему стакан воды, он положил на поднос двугривенный, и когда сия взять эти деньги сомневалась, сам сконфузился и заговорил: “нет, матушка, не обидьте, – это у меня такая привычка”, а когда попадья моя вышла ко мне, чтобы волосы мне напомадить, он взял на руки случившуюся здесь за матерью замарашку девочку кухаркину и говорит: “Слушай, как вон уточки на бережку разговаривают! Уточка франтиха говорит селезню козырю: “купи коты! купи коты!”, а селезень отвечает: “заказал, заказал””. И дитя рассмеялось, да и я тоже сему сочинению словесному птичьего разговора невольно улыбнулся. Дорогу не заметил, как и прошла в разговорах с этим пречудесным карлою: столь много ума, чистоты и здравости нашел во всех его рассуждениях.

Но теперь самое главное: наступил час свидания моего с одинокою боярыней.

Не малое для меня удивление составляет, что при приближении сего свидания я, от природы моей неробкий, ощущал в себе нечто вроде небольшой робости. – Николай Афонасьич, проведя меня через ряд с изрядною пышностью и крайнею чистотою содержимых покоев, ввел меня в круглую комнату с двумя рядами окон с цветными стеклами, где мы нашли старушку, немногим чем побольше Николая. При входе нашем она стояла и вертела ручку большого органа, и я уже чуть было не принял ее за самое оригиналку-боярыню и чуть ей не раскланялся. Но она, увидев нас неслышно вошедших по устилающим покой пушистым коврам, немедленно при появлении нашем оставила свою музыку и бросилась с несколько звериною ухваткою в смежный покой, двери коего завешены большою занавесью белого атласа, по которому вышиты цветными шелками разные китайские фигурки.

Эта женщина, скрывшаяся с такою поспешностию за занавесь, как я после узнал, – родная сестра Николая и тоже карлица, но лишенная приятности, имеющейся в кроткой наружности ее брата.

Николай тоже скрылся вслед за сестрою под ту же самую занавесь, а мне указал дожидаться на кресле. Тут-то вот, в течение времени, длившегося за сим около получаса, я и почувствовал некую смягу во рту, столь знакомую мне по бывшим ощущениям в детстве во время экзаменов.

Но наконец настал и сему конец. – За тою же самою занавесью я услышал такие слова: “А ну, покажите-ко мне этого умного попа, который, я слышала, приобык правду говорить?” И с сим занавесь, как бы мановением чародейским, на невидимых шнурах распахнулась, и я увидал перед собою саму боярыню. Голос ее, который я перед сим только что слышал, уже достаточно противуречил моему мнению о ее дряхлости, а вид ее противуречил сему и еще того более. Боярыня стояла передо мной в силе, которой конца и быть не может. Ростом она не очень велика и особенно не дородна; но как бы над всем будто царствует. Лицо ее большой строгости и правды, видно, некогда было нестерпимо прекрасно. Костюм ее странный и нынешнему времени несоответственный: вся голова ее тщательно увита в несколько раз большою коричневой шалью, как у туркини. Далее на ней, как бы сказать, какой-то казакин суконный, цвета несозревшей сливы; потом под казакином этим юбка аксамитная оранжевая и красные сапожки на высоких серебряных каблучках, и в руке палочка. С одного боку ее стоял Николай Афонасьевич, а с другого Марья Афонасьевна, а сзади священник ее, престарелый отец Алексей.

– Здравствуй! – сказала она мне: – я рада тебя видеть.

Я с сим поклонился ей и, кажется, даже и с изрядною неловкостью поклонился.

– Поди же, благослови меня! – сказала.

Я подошел и благословил ее, а она взяла и поцеловала мою руку, чего я всячески намерен был уклониться.

– Не дергай руки, – сказала она, сие заметив: – это не твою руку я целую, а твоего сана. Садись теперь и давай немножко познакомимся.

Сели мы: она, я и отец Алексей, а карлики возле ее стали.

– Мне говорили, что ты даром проповеди и к тому же хорошим умом обладаешь. Я уж давно умных людей не видала, и захотела на тебя посмотреть. Ты не посердись на старухину прихоть.

Я все мешался в пустых ответах и, вероятно, весьма мало отвечал тому, что ей об уме моем кем-то сказано.

– Тебя, говорят, раскольников учить прислали?

– Да, – говорю, – между прочим имелась в виду и такая цель в моей посылке.

– Полагаю, – говорит, – дураков учить все равно, что мертвых лечить.

Я отвечал, что не совсем их всех дураками разумею.

– Что ж ты, умными их считая, сколько успел их на путь наставить?

– Нимало, – говорю, – ничего еще не могу успехом похвастать, а теперь и еще того менее надеюсь, потому что контроль некоторый за мною учреждается, и руки мои будут связаны, а зло будет расти.

– Ну, зло-то, – отвечает, – какое в них зло? – так себе дураки божьи. – Женат ты или вдов?

Я говорю: женат.

– Ну, если Бог детьми благословит, то привози ко мне крестить, я матерью буду.

Я опять поблагодарил и, чтобы разговориться, спрашиваю:

– Ваше превосходительство, верно, изволите любить детей?

– Кто же, – говорит, – путный человек детей не любит? – их есть царствие Божие.

– А вы, – говорю, – давно одне изволите жить?

– Одна, отец; одна и давно я одна, – проговорила она вздохнувши.

– Это, – говорю, – тягостно довольно.

– Что это?

– Одиночество.

– А ты разве не одинок?

– Как же, – говорю, – у меня жена.

– Что ж, разве так жена все понимает, чем ты можешь поскорбеть и поболеть?

– Я, – говорю, – женою счастлив моею и люблю ее.

– Любишь, – отвечает, – сердцем, а помыслами души все-таки одинок стоишь. Всяк, кто в семье дальше братнего носа смотрит, одиноким себя увидит. А я вот сына-то и того третий год не видала. Это скучно.

– Где же, – говорю, – ваш сын теперь?

– В Польше полком командует.

– Это, – говорю, – теперь дело доблестное.

– Не знаю, – говорит, – как тебе сказать, сколько в этом доблести; а по-моему вдвое больше в этом меледы: то поляков нагайками стегают, то у полек ручки целуют. Так от безделья рукоделье им эта Польша.

– А все же, – говорю, – они по крайней мере удерживают поляков, чтобы они нам не вредили.

– Ни от чего они их, – отвечает, – не удерживают, да и нам те полячишки-то поганцы не страшны бы, когда б мы сами друг друга есть обещанья не сделали.

– Это, – говорю, – осуждение вашего превосходительства кажется как бы сурово несколько.

– Ничего, – отвечает, – нет в правом суде сурового.

– Вы же, – говорю, – сами, вероятно, изволите помнить двенадцатый год: сколько тогда единодушия явлено.

– Как же не помнить! – отвечает. – Я сама вот из этого окна видела, как казачищи, что пленных водили, моих мужиков грабили.

– Что ж, это, – говорю, – может быть, что такой случай и случился, репутации казачьей не отстаиваю; но все же мы себя отстояли от того, перед кем вся Европа ниц лежала.

– Да, случилось, – говорит, – Бог да мороз помогли, так и отстояли.

Отзыв сей, сколь пренебрежительный, столь же и несправедливый, повлиял на меня так пренеприятно, что я, даже не скрывая сей неприятности, возразил:

– Неужто же, государыня моя, в вашем мнении все в России случайностями происходит? Дайте, – говорю, – раз случаю, и два случаю, а хоть в третье уже киньте нечто уму и народным доблестям.

– Все, – говорит, – отец, случай, и во всем, что сего государства касается, окроме Божией воли, случайности одни доселе мне видимы. Прихлопнули бы твои раскольники Петрушу воителя нашего – и сидели бы мы на земле до сих пор не государством, а вроде каких-нибудь булгар турецких, да у самих бы этих поляков руки целовали. Много нас – не скоро поедим друг друга: вот этот случай нам одна хорошая заручка.

– Грустно, – говорю.

– А ты не грусти: случай выйдет – и грустить перестанешь.

В раздумьи, которое она на меня навеяла, я и еще раз, воздохнув, повторил: грустно!

– Да ты о ком грустишь, отец? – спросила она меня. – О себе или о России? О себе не жалей: случай придет, все перевернется. Теперь ты сидишь передо мною просто поп, а когда-нибудь будешь протопоп. А за Россию не смущайся. Пускай чужие земли похвалой стоят, а наша и хайкою крепка будет. Да и говорить нам с тобою довольно: устала я, прощай. Если бы что худое случилось, прибеги, померекаем: не смотри на меня, что я такой гриб лафертовский: грибы в лесу живут, а и по городам про них знают: кое-где по старинной памяти слово мое, может быть, что-нибудь и значит: – но все это на тот случай, если бы уж очень худо было. А что если на тебя нападают, этому радуйся: если бы ты льстив и глуп был, этого б не было. – Обернулась с этим к карлице, державшей во все это время в руках сверточек, и, передавая оный мне, сказала: “Отдай вот это от меня жене своей: это корольки с моей шеи, два отреза на платье, да холст для домашнего обихода”.

Подарок этот, предложенный хотя во всей простоте, все-таки меня несколько смутил, и я, глядя на нити кораллов и на шелковые материи, сказал: “Государыня моя! Очень благодарю вас за лестное столь внимание ваше к нам; но вещи сии столь великолепны, а жена моя женщина столь простая…”

– Что ж, – говорит, – тем и лучше, что она простая: а где и на муже, и на жене, на обоих штаны надеты, там не бывать проку. Пусть ее в бабьей исподничке ходит, и ты вот ей на исподницы и отвези. Бабы это любят. Отвези ей и ступай.

Вот этим она и весь разговор свой со мною окончила, и признаюсь, несказанно меня удивила. По некоей привычке к логичности, едучи обратно домой и пользуясь молчаливостью того же Николая Афонасьевича, взявшегося быть моим провожатым, я старался себе уяснить, что за сенс моральный все это, что ею говорено, в себе заключает? И не нашел я тут никакой логической связи, либо весьма мало ее отыскивал, а только все лишь какие-то обрывки мыслей встречал; но такие обрывки, что невольно их помнишь, да и забыть едва ли сумеешь. Уповаю, не лгут те, кои называли сию бабу в свое время мозговитою. А главное, что меня в удивление приводит, так это моя перед нею нескладность, и чему сие приписать, что я, как бы оробев сначала, примкнул язык мой к гортани, и если о чем заговаривал, то все это выходило наибанальнейше, а она разговор словно насмех мне поворачивала с капризнейшею прихотливостью, и когда я заботился, как бы мне репрезентоваться умнее, дабы хотя слишком грубо ее в себе не разочаровывать, – она совершенно об этом небрегла и слов своих очевидно не подготовляла, а и моего ума не испытывала, и вышла меж тем таковою, что я ее позабыть не в состоянии. В чем эта сила ее заключается? – Полагаю, в том образовании светском, которым небрегут наши воспитатели духовные, часто впоследствии отнимая чрез это лишение у нас самонеобходимейшую находчивость и ловкость в беседах с светскими особами.

В сих-то размышлениях едучи, я вспомнил правило, указывающее нам “распознавать сущность предмета изучением производимых им действий”, и позволил себе удовлетворение некоторого любопытства насчет жизнедеяний боярыни Плодомасовой посредством расспроса карлика, и сколь сей ни сдержан и осторожен в речах о госпоже своей, при одном имени которой он каждый раз вставал на дрожках, я все-таки дознал, что Плодомасова действительно женщина костыль из больших гвоздей. Весь рассказ сего карлы полностию, как его память моя удержала, я занотовываю.[2]

Наслушавшись сего рассказа, в продолжение которого я ни одним словом моим не мог прервать рассказчика, хотя беспрестанно был попеременно волнуем то чувствами страха за сию героиню, то чувствами скорби о судьбе ее, то благоговением к ней, то умилением к тем сторонам ее нрава, коими он касается геройства и младенчества, я, подъезжая к дому, впал в некоторое раздумье и, при первом виде с нагорья на свой домик, впервые почувствовал, сколь мала милая моя Наташа в выдержании некоторых сравнений, если бы была к тому необходимость сравнивать милое нам с тем, что нас поражает.

Но дню сему было определено этим не окончиться, а заключиться куриозом! Первая радость простодушной Наташи моей по случаю подарков не успела меня достаточно потешить, как начал свои подарки представлять нам этот достопочтеннейший и сразу все мое уважение заслуживший карло Николай Афонасьевич. Поначалу он презентовал мне белой бумаги, с красными окоемочками вязанные помочи, а потом жене косыночку из трусиковой нежной шерсти, и не успел я странности сих подарков надивиться, как он вынул из кармашка шерстяные чулки и вручил их подававшей самовар работнице нашей Аксинье. – “Что за день подарков!” – невольно воскликнул я, не смея огорчить дарителя отказом. А он на это мне ответил, что это все его собственных рук изделие. – “Нужды, – говорит, – в работе, благодаря благодетельнице моей, не имея и не будучи ничему иному обучен, занимаюсь вязанием, чтобы в праздности время не проводить и иметь удовольствие кому-нибудь нечто презентовать от трудов своих”. Схапал я этого малого человечка на грудь мою и поцелуями осыпал его чуть не до удушения.

Да закончу ли и сим мое сегодняшнее писание? Уехавшим служителем боярыни Плодомасовой еще все чудеса дня сего не окончились. Запирая на ночь дверь переднего покоя, Аксинья усмотрела на платейной вешалке нечто висящее, как бы не нам принадлежащее, и когда мы с Наташей на сие были сею служанкою позваны, то нашли, во-первых, темно-коричневый французского гроденаплю подрясник; во-вторых, богатый гарусный пояс с пунсовыми лентами для завязок; в-третьих, драгоценнейшего зеленого, неразрезного бархата рясу; в-четвертых же, в длинном куске коленкора полное иерейское облачение.

Просто были все мы поражены сею находкою и не знали, как объяснить себе ее происхождение; но Аксинья первая усмотрела на пуговице у воротника рясы вздетую карточку, на коей круглыми, так сказать, египетского штиля буквами было написано: “Помяни, друг отец Савелий, рабу Марфу в своих молитвах”. – Ахнули мы, но нечего было делать, и стали разлагать по столу новое облачение. Тут еще больше нас ожидало. Только начала Наташа раскатывать эпитрахиль, – смотрим, из него упал запечатанный конверт на мое имя, а в том конверте пятьсот рублей с самою малою запискою, тою же рукою писанною. Пишет: “Дабы ожидающее семью твою при несчастии излишне тебя не смущало у алтаря предстоящего, купи себе хибару и возрасти тыкву, сидя под коею спокойнее можешь о строении дела Божия думать”.

Ну, за что мне сие? Ну, чем я сего достоин? Отчего же она не так, как секретарь консисторский рассуждает, думающий, что легче устроять дело Божие, не имея, где головы восклонить? Что сие и взаправду все за случайности!

Ну, боярыня Плодомасова! Пусть же тебе, голубонька, легонько вздохнется за то, какими ты слезами радости умеешь заставлять людей плакать!

Вот и ты, поп Савелий, не бездомовник! И у тебя своя хатина будет; но увы – должен добавить – случаем. Да и не случай ли все сие, из чего возникает мое сопоставление моей доброй барыни с оным секретарем, и не случайно ли то, что сия помогает тому, над чем он, весь интерес в сем имея, празднословно издевается и что разрушает?

25 ноября. Ездил в Плодомасовку приносить мою благодарность; но Марфа Андреевна не приняла – для того, сказал карлик Никола, что не любит, чтобы ее благодарили. Но к сему прибавил: “А вы, батюшка, все-таки отлично сделали, что изволили приехать, а то она неспокойна бы была насчет вашей неблагодарности”. – Можно заключить, что в особе сей целое море пространное всякой своеобычливости. Так, например, новый друг мой, карлик Никола, рассказал мне, как она его желала женить и о сем хлопотала. – Для чего же сие? – спрашиваю. – А для пыжиков, – говорит, – батюшка, – это то есть маленьких людей выводить она хотела. – Скажите, о чем забота! Еще ли эти, коих видим окрест себя, очень велики!

6 декабря. Внес вчера в ризницу присланное от помещицы облачение и сегодня служил в оном. Прекрасно все на меня построено; а то, облачаясь до сих пор в ризы покойного отца Петра, человека роста мелкого, я, будучи такою дылдою, не велелепием церковным украшался, а был в них как бы воробей с общипанным хвостом.

9 декабря. Пречудно! Отец протопоп Николай на меня дуется, а я как вин за собой против него не знаю, то спокоен.

12 декабря. Некоторое объяснение было между мною и отцом Николаем, а из-за чего? Из-за ризы плодомасовской, – что не так она будто в церковь доставлена, как бы следовало, и при сем добавил он, что, мол, “и разные слухи ходят, что вы от нее и еще нечто получили”. Что ж – это имеет такой вид, что я не все для церкви пожертвование доставил, а украл нечто, что ли?

24 декабря. Вот слухи-то какие! Ах, Боже мой милосердный! Ах, Создатель мой всеправедный! Не говорю, чести моей, не говорю, лет ее, но даже сана моего, столь для меня бесценного, и того не пощадили! Гнуснецы! Но сие столь недостойно, что не хочу и обижаться.

Декабря 29.

 





 



1
...
...
10

Бесплатно

0 
(0 оценок)

Читать книгу: «Божедомы»

Установите приложение, чтобы читать эту книгу бесплатно