Спектакль в театре сада «Карфаген» кончился без особенного скандала. Ожидаемое какое-то полное ошикание всей труппы относилось только к области разговоров и сплетен. Во втором акте также кто-то шикнул Копровской, шикнул и любовнику, но аплодисменты своей клаки сделали дело, и их вызвали. Не было восторженных аплодисментов среди публики, да их не за что было и расточать. Впрочем, Копровская была вызвана и в третьем акте, а понравившийся комик так даже и два раза был вызван. Гора родила мышь, если только это была гора. Впрочем, полиция рассказывала, что она вывела из театра какого-то пьяного, пробовавшего свистать. Лагорский антракт между вторым и третьим актом пробыл в буфете, выпил со знакомыми актерами несколько рюмок коньяку, с рецензентами же не успел познакомиться, так как никто из его знакомых их не знал и не мог ему их указать. Он прислушивался к разговору публики об игре артистов, но ничего не слыхал, кроме порицания неудачного освещения на сцене декораций сада лунным светом, которое все время мигало. Явившись в уборную жены, он, однако, рассказывал, что и публика ее хвалит, и театральные рецензенты относились об ней одобрительно. Ободрившаяся Копровская уже улыбалась и спрашивала его:
– Из какой же газеты всего больше хвалили?
Лагорский замялся и отвечал:
– Да, право, я не знаю. Такой черненький, тощий, в очках. Неловко было спрашивать. А только он одобрительно разбирал твою игру.
– Черненький в золотых очках был здесь в уборной. Его мне представляли. Это из газеты «Факел».
– Нет, он не в золотых очках, – отрицательно покачал головой Лагорский.
– Ну, все равно. Я их всех увижу сегодня за ужином и постараюсь познакомиться. Артаев пристает, чтобы я осталась ужинать. Нельзя отказать.
– Да он даже не в очках, а в пенсне, – заговорил Лагорский, опасаясь, что она начнет его проверять при встрече с рецензентами, и стал путать приметы их. – В черепаховом пенсне.
– А говоришь «в очках». Брюнет или блондин?
– Темноволосый. В светлом пальто.
– Какое же место в моей игре ему особенно понравилось? – допытывалась Копровская.
– Сцена на скамейке, в саду… со стариком.
Переодеваясь после исполнения пьесы и смазывая с себя грим, Копровская спросила мужа:
– Ты, Вася, как же?.. Подождешь меня в буфете, что ли, пока я буду ужинать?
– Неудобно… – отвечал Лагорский. – Ужин продлится до бела света. Ну, что я буду делать в буфете! Да у меня и денег не завалило. Я отправлюсь домой и буду ждать тебя дома.
– Врешь! Провалишься куда-нибудь. Я знаю, куда ты зайдешь, знаю, – подмигнула она ему.
– Ах, Надюша, какое недоверие! Неужели же я не доказал тебе мою преданность и любовь? – покачал головой Лагорский. – Сегодня я замучился за тебя.
– Ну, отправляйся домой. И Феню я отправлю домой с картонками. Ты ей найди извозчика и заплати. А меня домой проводит кто-нибудь из наших.
– Душечка, я, все-таки, зайду по дороге в какой-нибудь капернаумчик. Надо закусить. Здесь дорого все, нам, посторонним, в буфете не скидывают, а в капернаумчиках на две трети дешевле. Торгуют там долго… Съем сосисок с капустой…
Копровская сморщилась.
– Ну вот… сейчас уж и капернаумчик! – сказала она. – Пожалуйста, Василий… Ну что же, Феня будет одна в даче… Не засиживайся, пожалуйста.
Она говорила это, но в то же время ревновала и к молоденькой и хорошенькой Фене.
– Впрочем, как хочешь, как хочешь… – спохватилась она. – Иди и закусывай, где хочешь. Свободу твою не стесняю. Полагаюсь на твое благоразумие. Ты не боишься, Феня, одна?
– Нисколько не боюсь, Надежда Дмитриевна, – отвечала Феня. – Чего же бояться-то? Внизу жильцы живут.
Копровская сердилась.
– И дурачина же этот наш хозяин Артаев. Невежа и серый мужик. Не знает приличий. Замужнюю женщину зовет на ужин и не приглашает ее мужа. Уж не объел бы ты его.
– Захотела ты от него приличий! – отвечал Лагорский, почувствовав некоторую легкость на душе, что сейчас он будет свободен на некоторое время. – Артаев – это торгаш. Он кормит только нужных людей. А ты приглашена на подкраску… Ужин с артистками… Еще заставят тебя, пожалуй, читать стихи перед какими-нибудь проходимцами. А что ему, этому мужику, Лагорский, из чужой, конкурирующей с ним труппы! Ну, я пойду. А вот Фене деньги. Портные помогут ей вынести картонки и наймут извозчика. Могу я удалиться? – спросил он.
– Иди, иди. Теперь я буду переодеваться на ужин, – отвечала Копровская, и сердце ее сжалось.
«Уйдет, уйдет… Куда-нибудь с этой мерзавкой Малковой уйдет!» – мелькнуло у нее в голове.
Лагорский вышел в сад с таким облегченным сердцем, что даже готов был приплясывать. Ноги его так и ходили. Он напевал себе под нос что-то из «Елены», присел на скамейку и стал скручивать папироску. Публика в саду поредела. Кто уехал домой, кто ужинать в рестораны, кто удалился в садовый буфет. На веранде пили чай и закусывали. По дорожкам бродили только пьяненькие. С ними перемигивались ночные накрашенные барышни в бросающихся в глаза костюмах, трехэтажных шляпках, попыхивая папиросами, и просили их угостить. Один пьяненький в светло-сером пальто и серой шляпе стоял посреди дорожки, дирижировал сам себе, помахивая обеими руками, и пел «Тигренка». Две накрашенные барышни подошли к Лагорскому.
– Можно вас занять от скуки, господин статский? – спросила одна из них. – А вы нас попотчуете лимонадом с коньяком.
– Денег нет, милые мои, – отвечал им Лагорский, благодушно улыбаясь, – а то бы с удовольствием…
Он закурил скрученную папироску, с наслаждением затянулся и стал выходить из сада.
«Зайду к Малковой. Утешу ее… По всей вероятности, она еще не спит», – решил он и, вышедши из сада, зашагал мимо ряда дач одна на другую похожих, с террасами внизу, с балкончиками в мезонинах, с палисадничками перед террасами. Невзирая на первый час ночи, дачная местность еще бодрствовала. Везде в окнах светились огоньки, мелочные лавочки, булочные и колбасные были еще отворены, по улице бродил народ, шныряли разносчики, продававшие сласти, папиросы, спички, приставали к прохожим с букетами ландышей и черемухи рослые оборванцы.
«Наверное, не спит еще и повторяет роль к завтрашнему спектаклю», – думал про Малкову Лагорский, миновав уже свою дачу и подходя к даче Малковой.
Вверху, в мезонинчике, где жила Малкова, мелькал огонек.
«Не спит», – решил Лагорский и с замиранием сердца, складывая в уме фразы оправдания, что отказался давеча от ее компании, вошел в палисадник и стал взбираться по скрипучей лестнице в мезонин. Через минуту он стучался в запертую дверь.
– Кто там? – послышался голос прислуги Малковой Груни.
– Это я, Груша, Лагорский. Отвори, – сказал Лагорский.
– Барыня спит, Василий Севастьяныч.
– Как же спит, если у ней свет в комнате.
– Она лежит в постели и читает.
Послышались переговоры. И вдруг за дверьми раздался раздраженный голос Малковой:
– Чего вы это по ночам шляетесь и будите несчастную женщину! Вас звали честью разделить компанию, а вы не захотели! Не захотели, а теперь лезете! Убирайтесь! Я спать хочу.
– Пусти меня, Веруша… Пусти, голубка… Мне много кое-что надо тебе сказать, – виновато упрашивал Лагорский.
– Прочь от моих дверей! – отвечала Малкова. – Чего ты скандалишь! Конфузишь перед соседями. Внизу соседи… Убирайся к своей Копровской!.. Служи перед ней на задних лапах, как собачонка! Убирайся к Настиной – и та примет. А я спать хочу и не желаю тебя видеть. Не отворяй ему, Груша. Пусть убирается ко всем чертям, – отдала она приказ прислуге.
В голосе ее были слышны гнев и слезы.
Лагорский стал спускаться с лестницы.
Огорченный, что Малкова его не приняла к себе, Лагорский зашел в один из ресторанчиков, приютившихся на реке, с досады выпил несколько рюмок водки, закусил сосисками с капустой, покрыл все это пивом, раздраженный пришел домой, лег спать, но ему не спалось. Малкова не выходила у него из головы. Он любил ее и боялся последствий ссоры.
«Это уж значит удила закусила. Дошла до белого каления, если выгнала вон, – рассуждал он. – Обыкновенно она только и делала, что упрашивала меня, чтобы я чаще ходил к ней. И чем я мог ее так уж особенно раздражить? Что ужином ее отказался покормить и проводить? Но такие случаи у меня и в Казани бывали, но она не лезла так на стену. О, ревность, ревность! Не верит, что я по-товарищески к жене отношусь. А ведь в нашем быту это так естественно… Я актер, она актриса – ну, и товарищи. И дернула меня нелегкая опять связаться с женой! Ведь уж вконец разошлись, а тут опять… Нежность какая-то напала. Дурак я, совсем дурак! А теперь и поправляй дело, вертись, как угорь на сковороде. Надо завтра постараться как-нибудь задобрить Малкову, – решил он. – Встану пораньше, поеду в город, заложу булавку с жемчужиной и портсигар и выторгую у ее мужа ей паспорт. Это ее успокоит».
Лагорский взял роль и стал читать, но у него рябило в глазах, хотелось пить с водки и соленого. Во рту было сухо. Он три раза вставал и пил воду. Он задул свечу и стал лежать с открытыми глазами. Уже совсем рассвело. Короткие майские сумерки, заменяющие на севере ночь, кончились, и всходило солнце, а сон бежал от его глаз.
«И Настина ее раздражала со своими приставаниями нанять ей комнату, – рассуждал Лагорский про Малкову. – Ведь она догадывается, что я с Настиной жил. Да, Настина и сама нахалка. Прямо при ней говорит: „Во имя наших прежних отношений похлопочите мне о комнате“… И тут ревность. Стало быть, двойная ревность… Говорят, блондинки менее ревнивы, чем брюнетки. Вот жена – брюнетка, а Малкова – блондинка, но по ревности она тоже стоит жены».
В таком положении застала его жена, явившаяся с антрепренерского ужина. Был совсем день. Солнечный луч, пробиваясь в окно, неплотно завешенное жениной юбкой, зайчиком прыгал по полу. Жена явилась шумно, стучала ногами, громко разговаривала с горничной Феней. Лагорский, дабы избежать разговоров, зная, что они не будут дружественные и ласковые, закрыл глаза и притворился спящим, но Копровская крикнула ему:
– Спишь? Так проснись! Успеешь еще выдрыхнуться-то!
Она была раздражена и сердита, с рывками расстегивала свой корсаж.
Лагорский открыл глаза и стал их протирать, сделав тяжелый вздох и сказав:
– Ах, это ты? Пришла? А я и не слыхал. Что тебе?
– Пожалуйста, не притворяйся. Феня мне сказала, что ты только недавно вернулся домой и шарил в кухне в шкапу, отыскивая сельтерскую воду, – заговорила она. – А ты тоже хорош, муженек! Все-то ты мне врешь. Рассказывал, что познакомился с рецензентами, а оказывается, ни один рецензент тебя не знает.
– Никогда тебе этого не говорил. Что ты!
– Ну вот… Ты даже говорил, что какой-то черненький в очках хвалил меня. Видела я этого черненького в очках, и он даже фамилии твоей не слыхал. Ах ты! Лгунишка!
– Не в очках, а в пенсне. Черненький в пенсне. И я с ним даже не разговаривал, а только слышал, что он в буфете одобрительно о тебе говорил.
– Врешь, врешь! Я видела на ужине всех их… Видела и познакомилась… Черствый народ… Только жрали и пили за ужином, а я ничего не успела добиться от них.
Хоть бы словом одним обмолвился кто-нибудь, что вот, мол, здесь вы хорошо играли, а там у вас не удалась сцена. Ни слова… Словно остолопы какие-то! А уж и натрескался же один из них за ужином!
– Все люди и все человеки… – пробормотал Лагорский, чтобы что-нибудь сказать. – У всех слабости одни и те же… Во всех профессиях… Покойной ночи. Я спать хочу, – сказал он и отвернулся.
Копровская разделась и стояла в одном белье, надевая на себя ночную кофточку.
– А ты у Малковой был. Все-таки сбегал к ней… Помиловался со своей кралечкой…
– И не думал, и не воображал! – пробормотал Лагорский.
– Мне наш музыкант сказал, что он видел тебя на набережной, и указал именно то место, где живет ваша премьерша. Где же ты шлялся все это время, если только час тому назад вернулся?
– Я ресторан искал, чтобы поужинать. Ведь, когда ты отправилась на ужин с разными деликатесами, я был голоден как собака. Нельзя же не жравши.
– И все-таки ужинал с ней? С Малковой? То-то ты так нелюбезно встретил возвращение жены и даже не поинтересовался об этом ужине, не поинтересовался, хвалили ли твою жену за ее роль, – язвительно произнесла Копровская, снимая с ног полусапожки и надевая свои любимые стоптанные туфли.
У Лагорского вырвался из груди вопль.
– О, как мне все это надоело! Как мне все это опротивело! – закричал он. – Замолчи, пожалуйста, дай мне покой, или я оденусь и убегу из дома куда глаза глядят!
– Дальше Малковой не убежишь. А ты этого только добиваешься. О, петушишка, петушишка!
Она зашлепала туфлями и отправилась к себе в спальную.
Водворилась тишина. Лагорский заснул тяжелым сном.
Утром Лагорский проснулся, когда жена еще спала. Он быстро вскочил с дивана, умылся, оделся и сказал горничной Фене, что сейчас уходит в театр. Она хотела приготовить ему кофе, но он отказался, сказав, что напьется кофе в театральном буфете. Он рад был, что жена еще спит и что он не будет слышать от нее попреков и брани.
Выйдя из дома, он действительно отправился в театр «Сан-Суси», выпил в буфете кофе, зашел в контору и попробовал, нельзя ли ему получить хоть пятьдесят рублей авансом, но в конторе содержателя сада Чертищева не было, и ему отказали.
«Потащим булавку и портсигар в мытье», – решил он, нанял извозчика и поехал в город, в ломбард, закладывать свои вещи, чтобы потом деньги внести мужу Малковой за ее паспорт.
По дороге, на Каменноостровском проспекте, уже совсем подъезжая к Александровскому парку, Лагорский встретил едущую на извозчике Настину. С ней была большая плетеная ивовая корзинка. Увидав Лагорского, Настина замахала ему руками.
– Стойте, стойте! Остановитесь! Куда вы едете? – кричала она.
О проекте
О подписке