– Знаю, оповещали, – отвечал Косуля. – Третьего дня один старец приходил сюда, у меня ночевал, богомольный такой. «Я, говорит, к богатому не пойду, а к самому бедному, говорит, зайду». Видно, что Божий человек. Много он мне хороших речей говорил; вот и Парфен был в тую пору у меня, и он слышал. «Хотят, говорит, веру Христову переменить, Никон какой-то себя на место Христа поставить хочет. Вот, говорит, Степан-то Тимофеевич идет веру Христову защищать. Вы, говорит, не ворами будете у Степана Тимофеевича, а веру защищать будете». Вот оно что.
– Айда. Вот только избенку-то продать бы надо.
– Что за ней гнаться, много ли за нее дадут. Можа, опять баба домой придет, жить в ней станет, а может быть, и мы придем: кто знает.
– Когда же в путь-то?
– Да хоть ноне же.
Сборы были коротки. Косуля сбегал за полкружкой вина. Выпили. Взяли два узелка печеного хлеба да пару топоров. «Вместо грамотки на пропуск», – сострил Косуля. И вставшие поутру к выгону табунов жители Черного Яра увидели только двух пешеходов, бойко идущих в стороне от дороги по направлению к Волге.
Воевода Иван Данилович Алфимов уже два года воеводствовал в Самаре. По общему приговору всех проживающих в Самарском округе[8] бояр и дворян, он был душа-человек. Служилые люди также любили Алфимова и часто приносили ему поклонное, а воевода в свою очередь угощал служилых людей и даже знатных, богатых купцов столами. У него справлялись столы почти каждую неделю, и каждый раз являвшиеся гости приносили на поклон поминки, кто чем был богат. И вот в два года Иван Данилович зажил богато. Но он никого не притеснял из-за поминок: их несли ему сами. Воевода редко ходил в приказную избу, поручая разбирать тяжбы своему помощнику и дьяку; а когда разбирал дело сам, хотя это случалось довольно редко, то большею частию приводил спорящих к мировой сделке, стараясь уладить дело по возможности безобидно для обеих сторон, и с обеих сторон получал поклонное. Вообще общий голос одобрял Алфимова: говорили, что с таким воеводой жить еще можно.
Теперь он ехал на вечерок поиграть в шахматы к губному старосте. Дом губного старосты был на той же улице, не в далеком расстоянии от дома воеводы: в хорошее летнее время не стоило впрягать пару лошадей, чтобы проехать это расстояние, но идти пешком по городу, да еще в базарный день, – воевода, по свойственной тогдашнему времени гордости, считал неприличным: не будет должного уважения к его сану и его достоинству, а это высоко ценили воеводы. Да и русский народ издавна свыкся с этой мыслью и привык уважать более наружный блеск и богатство, чем личные качества.
Вестовщик был послан заранее уведомить губного, что воевода едет к нему, почему губной встретил воеводу в сенцах, а не на крыльце, потому что и губной был не простой человек, а человек служащий, судейский, государственный, следовательно, мог позволить себе это право. На губном был кафтан, отделанный позументами. На правах хозяина дома губной был без шапки.
Это был человек лет за пятьдесят, небольшого роста, тщедушный, но довольно бойкий и вертлявый, с небольшой лысиной на голове, с небольшой бородкой с проседью и бойкими глазами. Звали его Иван Степаныч Лапкин. Он служил прежде подьячим в губном приказе, потом дьяком приказной избы, подластился к воеводе и самарским боярам и дворянам, и вот теперь служит по выбору губным старостой уже шестой год, и успел приобрести себе небольшую вотчину[9], душ в семьдесят, и много у него разного добра в сундуках и кладовых. Дом у губного был свой, на самом лучшем, веселом месте города; он весело смотрел на улицу своими окнами с зелеными ставнями.
По русскому обычаю, воевода и губной три раза поцеловались и вошли в большую, предназначенную для приема гостей палату. Главным украшением комнаты были стоящие в переднем углу, на сосновых полках, иконы в резных деревянных киотах. Перед иконами теплились две лампады. Внизу икон были подвешены полотенца и платы из тонкого льняного холста, привезенного из разных мест на поклон губному, и вышитые по концам и углам разноцветным шелком работы дочери губного. Впереди на узорчатом ковре стоял стол, накрытый браной[10] скатертью, на которой были вышиты разноцветными шелками фигуры, изображающие тарелки, блюда, ножи, вилки и ложки. Стол был уставлен множеством блюд с пирогами и другой холодной закуской, а между блюдами возвышался графин фряжской[11] водки и несколько бутылок пива и меду различных сортов, приготовления хозяйки дома, жены губного. По стенам шли дубовые лавки, устланные коврами и тюфяками. Около стола стояли три стула. Под одним из окон стоял стол без скатерти, окрашенный красной краской с зелеными разводами. На столе лежала большая толстая книга, переплетенная в красную юфтяную кожу. На книге крупными буквами из сусального золота красовалась надпись: «Уложение царя Алексея Михайловича». Около книги стояла чернильница, лежало несколько листов чистой неписаной бумаги и гусиное перо. У другого окна стоял небольшой шахматный столик, на котором губной часто играл в шахматы с воеводой, с воеводским помощником, приезжающими из округа боярами и дворянами, кумом своим, именитым купцом Дюкачем, и с своим дьяком.
Войдя в комнату, воевода помолился на иконы и вновь отвесил поклон хозяину, который в свою очередь также поклонился.
– Здорово поживаешь? – спросил воевода.
– Слава богу, вашими молитвами живем помаленьку, милости просим нашего хлеба-соли откушать, – отвечал с низким поклоном губной.
– Много благодарен, – сказал воевода. – А! Да у тебя и Уложение на столе: по всему видно, что служащий – государев человек, – добавил он, указывая на стол, где лежала книга.
– Как же! Усердствуем, обучаемся, что чинить нужно по воле и указу нашего государя, – отвечал губной, польщенный замечанием воеводы.
– Да ты, чай, все знаешь, тебе и учиться нечего?
– Нельзя не знать, боярин: шестой год по губной части старостой служу да сколько лет дьяком состоял.
– И опять тебя выберем: ты свое дело знаешь.
– Спасибо на милости, – с поклоном отвечал губной. – Дай Бог еще послужить, – добавил он, взглянув на иконы.
– И послужишь, – продолжал воевода, – только вот перед выбором-то надо будет тебе кой к кому из бояр и дворян съездить с поклоном.
– Да, надо будет, да признаться, все они мной довольны; только вот за последнее время Сергей Федорыч что-то не совсем меня жалует.
– Что ж, и ему поклонись, голова-то, чай, не отвалится… Вот что, я буду на Троицу у Сергея Федорыча; приезжай и ты туда, и я замолвлю словечко.
– Спасибо, боярин. – И губной вновь поклонился.
– А что, много дел-то у вас по губе? – спросил воевода.
– Да таки довольно. Сегодня поймали двух. Да что попусту дорогое время тратить, боярин, садись за стол, хлеба-соли откушай, да и потолкуем.
Воевода сел за стол в передний угол.
– Да вот еще что, – продолжал губной, – не в обиду тебе, боярин, если сегодня вечерком ко мне Дюкач будет? Он и мастер в шахматы, и страх любит глядеть, когда играют хорошие игроки.
– Что ж, – отвечал воевода, – он и у меня бывает иногда; это наш первый купец и хлебный торговец во всем округе.
– Да, именитый человек, одного капиталу наличными тыщи три будет; его нельзя не принять, – говорил губной, наполняя кубок медом и подавая с поклоном воеводе, но тот поворотил кубок хозяину. Губной перекрестился на иконы, поклонился воеводе и выпил кубок, потом вновь наполнил его и подал воеводе. Воевода встал, перекрестился, поклонился хозяину и опорожнил кубок.
Покуда происходила эта церемония, разыгрывалась драма в кабаке; пойманного земским ярыжкой и стрельцами разбойника Вакулу вели на двор к губному.
Чуткое ухо губного услышало гам на дворе: он бросился к окну и, видя процессию, кликнул в окно ярыжку. Тот подбежал к окну и объяснил, в чем дело.
– Вот, боярин, – сказал губной, обращаясь к воеводе. – Опять ярыжка задержал сегодня какого-то вора, который хвалился, что Стенька Разин придет на Волгу. Часто стали попадаться ноне колодники за эту хвальбу.
– Что же ты будешь делать с этим вором? – спросил воевода.
– Я прежде за такие слова сек кнутом да недели по две, по три в тюрьме держал – и только; да стали ноне больно часто попадаться с этими богомерзкими речами: этого колодника я порасспрошу хорошенько.
– С пристрастием?
– Да, согласно Уложения, – отвечал губной. – А что как и впрямь к нам Стенька нагрянет? – добавил он, с опаской взглянув на воеводу.
– Эх, куда хватил, – отвечал воевода со смехом. – А астраханский-то воевода на что: чай, он из Хвалына-то не придет прямо в Самару, минуя Астрахань; не будет же Прозоровский сидеть сложа руки. Если бы была какая опасность, то гонец бы из Астрахани приехал, а то ничего нет.
– Известно, вам лучше знать: охрана границ дело воевод, а наша часть особливая.
Вошел старик, осанистого вида, с заметно выдавшимся вперед брюшком и с жирным, добродушно-лукавым лицом. Это был купец Дюкач. Помолясь на иконы, он низко поклонился господам и, переминаясь с ноги на ногу, встал у двери. По обычаю, купцу не следовало водиться с такими большими господами, как воевода и губной, и если Дюкач принимался у них в виде исключения, то это благодаря только его состоянию, а также кумовству с губным и положению по службе. Дюкач служил по выбору целовальником[12] в губном приказе. Дюкач знал все это, ценил ласки, но не забывался и держался поодаль с почтением, как оно и положено.
– А вот, Дюкач, – сказал шутя ему губной, – открывай-ка свои лавки и амбары, слышь, Стенька Разин идет к нам, раскошеливайся-ка.
– Идет или не идет Стенька, – отвечал Дюкач, – про то царским воеводам знать должно: они нас и защитят от воров и разбойников. На то они и царем-батюшкой поставлены и Господом Богом помазаны.
– Ай да Дюкач, умный человек, рассудил как подобает; поди сюда, умная голова. Иван Степаныч, налей-ка ему чарочку фряжского, – весело говорил воевода.
– Выпей, Дюкач, да садись, – сказал губной, подавая старику чарку фряжского вина.
Дюкач перекрестился, поклонился воеводе и губному, отер усы и бороду и выпил чарку, после чего вновь поклонился и отер усы, а потом сел у двери на скамью.
– Пора и за шахматы, – сказал воевода.
– Шахматы не уйдут, а вот выкушай-ка меду или фряжского; да сейчас моя старуха вина заморского принесет, – предложил губной.
– Позвольте, бояре, слово молвить. Хорошо заморское вино, вот если бы и люди за морем были хорошие, – вставил Дюкач.
– А ты думаешь, нет за морем хороших людей? – отвечал воевода. – Нет, Дюкач, и за морем есть хорошие и умные люди. Вот я в Москве от боярина Матвеева слышал о французском воеводе Ришелье; он и главный воевода, по-ихнему министр, и архиерей – а умная голова.
– Стенька Разин пришел! – раздался громкий визгливый крик за дверьми. Воевода и губной вздрогнули, Дюкач чуть не свалился со скамьи.
Дверь отворилась, и в комнату кубарем вкатился маленький человечек-горбун в красной рубахе и высокой казацкой шапке, с деревянной саблею в руках.
– Максимка, шут гороховый, зачем так напугал? – крикнул губной.
Максимка выпрямился, насколько позволял ему горб, и, глядя в упор на губного, в свою очередь крикнул:
– Ах вы царские воеводы, губные, большие бояре и весь ратный собор, Максимки-шута испугались: куда вам уж со Стенькой драться.
– Опять это богомерзкое слово, – сердито сказал губной. – Я тебе приказываю больше не говорить про Стеньку, а за сегодняшнее выпорю.
Максимка насупился и плаксиво отвечал:
– На то я холоп, чтобы меня бить; вы – большие бояре – не только меня, но и самого Стеньку побить можете, только боитесь.
– Вас уж вместе поколотим, – засмеялся воевода.
– Поймай прежде, – крикнул Максимка и кубарем выкатился из горницы.
– Я его проучу, – гневно сказал губной, которому, неизвестно почему, была не по сердцу такая выходка шута Максимки, хотя ему в другое время многое прощалось.
– Охота связываться с дураком, – сказал воевода. – Что на него сердиться, давай лучше играть.
– Поиграем, – отвечал губной, – а ты, Дюкач, посмотри на игру да помогай хозяину.
– Нет, уж лучше он пускай, как говорят немцы, «нетралет» держит, – сказал воевода.
– Я по-немецки не знаю и приказа твоего не пойму, – с поклоном отвечал Дюкач.
– Это значит – ни тому, ни другому не помогай, а только гляди, понял?
– Понял, боярин.
Началась игра, все смолкло. Воевода и губной внимательно следили за игрой. Дюкач с видом знатока смотрел на доску. День подходил к концу, когда губной проиграл – воевода сделал ему шах и мат. Губной, наморщась, встал, встал и воевода. Начались разговоры об игре.
Дверь гостиной избы отворилась, вошла жена губного – толстая, высокая старуха с красноватым лицом. В руках у нее был поднос, на котором красовался покрытый крышкой серебряный кубок с заморским вином, привезенным губному по случаю астраханскими купцами. Она с поклоном подошла к воеводе и просила выкушать заморского вина. Воевода поклонился, выпил кубок и поцеловал хозяйку. Затем, попрося губного завтра заехать к нему поиграть в шахматы, воевода уехал.
Едва умолк стук колес воеводской колымаги, как на дворе раздался топот лошадей и всадник на лихом игренем[13] жеребце, в сопровождении двух холопов, подскакал к крыльцу. Молодцевато осадив коня у самого крыльца, приезжий бросил поводья в руки холопов и вошел в сени, а оттуда в гостиную избу губного.
Вошедший был молодой человек лет тридцати с небольшим; высокого роста, с черными густыми волосами, черными, как смоль, усиками и бойкими черными глазами. Маленькая без бакенбардов бородка и выдавшиеся скулы напоминали о татарском происхождении.
Бойко бросив на пол соболью шапку, которая смахивала и на боярскую и на казацкую, и верхнее платье – охабень, молодец оказался в синем казакине казацкого покроя, широких казацких шароварах и длинных сапогах.
– Ах, князь Дмитрий Юрьевич! – воскликнул губной, встречая гостя.
Приезжий, которого губной назвал князем, бросился обнимать хозяина.
– Давно, князь, тебя не видать в городе, – говорил губной, стараясь освободиться от слишком дружеских и крепких объятий князя.
– Нет, постой, – отвечал князь, – я тебя еще поцелую, вот так – в самую лысину, а потом поговорим.
– Где, князь, изволил пропадать?
– А я был, как говорят проклятые ляхи, вензе, в Симбирске был, в Жигулях был, на Волге с соколами охотился. Уток на Волге около Жигулей страсть, а в Жигулях-то я на кабаний след напал, вот что.
– Дмитрию Юрьевичу, князю Бухран-Турукову, мое нижайшее, – сказал с поклоном Дюкач.
– Ах, да ты, бестия, здесь! – весело отвечал князь. – Ну, не бестия ли ты, – продолжал он, – зачем ты меня надул – купил у меня зимой овес по две копейки за пуд и сегодня взял с меня же по алтыну за пуд – а?
– Никак нет, тогда одна цена была, а ноне другая.
– Ну, ладно, убирайся подобру-поздорову, я с губным об деле потолкую. Я-то думал, ты давно почиваешь, куры-то давно на насесте, один ты, индейский петух, не спишь.
– Счастливо оставаться, – с поклоном сказал Дюкач, нисколько не обижаясь на слова князя, причуды которого были ему давно известны.
– А, да вот и фряжеское на столе! – весело крикнул князь и, подойдя к столу, налил и осушил один за другим два кубка.
– Кушай, кушай, – говорил губной, – мы гостям рады.
– Да нечего уж кушать-то, – сказал князь, перевертывая графин вверх дном. – Ведро будет: ничего в графине не осталось. Ну а этого, – добавил он, указывая на бутылки пива и меду, – мне не очень нужно.
– Мы и еще можем подать.
– А мы и еще можем выпить; но не в этом дело; на меня, слышь, сурковские мужики тебе извет[14] подали.
– Да, челобитную по силе двадцать первой главы Уложения, – сказал губной – он начал входить в свою роль судьи.
– Ну, по какой бы то ни было главе, а ты, брат, челобитную-то похерь, вот тебе и «глава».
– Нельзя, князь: по Уложению, губной в случае потери извета, по статье…
– Ну, оставь статью-то, – крикнул князь, перебивая губного, – я все равно их не знаю, да и знать-то не хочу, а похерь, да и дело с концом.
– Скажи по крайности, князь, как у вас дело-то было?
– Дело-то черт знает как стряслось. Я проехал по сурковским хлебам: перепелов там больно много; ну, мужики-то увидели и давай ко мне приставать: зачем хлеб потоптал. Я постегал их нагайкой – они от меня отстали – да в деревню. Да вот как я приехал в Сурки-то – колымага моя там была, – они и стань ко мне всей деревней, человек сорок набралось их на дворе. Я хотел их попугать и выпалил из пистолета, да Филатка Чернявый, знаешь, мой холоп-то, пальнул из мушкета[15], так, для страху, над головами, а не то что в народ. Да пыжи-то, видно, из хлопка были и упали на крышу; крыша-то была сухая, соломенная, ветер на ту пору был, вот крыша-то загорелась и сгорело не знай пять, не знай шесть дворов. Вот и все.
– По силе Уложения…
– Сказано, без Уложения, – перебил губного князь, – а то Уложения да статьи; а я вот тебе какую статью скажу: знаешь у меня пару буланых, что на Масленой воеводских серяков обогнали, они будут у тебя сегодня же, – вот и все.
– Да, хорошие кони, – отвечал губной, – только овес ноне дорог.
– Вздор, я пришлю овса, чур, кормить их хорошенько. А это вот жене твоей, я давно хотел подарить в день ангела, да все забывал, когда она именинница. – И, говоря это, князь вынул из кармана большой янтарный борок с золотым крестиком.
– Не знаю, князь, как бы воевода не осердился.
– Скажи воеводе-то, ведь вы с ним заодно: и он не будет в обиде.
– А славный у тебя верховой конь, – сказал губной, смотря в окно.
– Игренька-то хорош; ну, этого не отдам, лучше пару других или тройку отдам, коли опять чего-нибудь настрою.
– А пора бы, князь, остепениться, право.
– Остепенюсь, когда у меня будет такая же лысина, как у тебя.
– Да и одеваться-то надо бы по-боярски, по-русски, а то не знай боярин, не знай казак.
– Про длинную-то ферязь ты мне не пой: она не по мне, еще запутаешься в ней. Я, брат, в казаках служил, так и хожу в казачьем кафтане.
– Да и жениться-то бы пора.
– Женюсь, непременно женюсь: нельзя же, чтобы такие удалые головы, князья Бухран-Туруковы, перевелись, ведь я последний в роде. Ну, однако, прощай.
– Что торопишься, посиди, князь, выпьем еще фряжского или заморского.
– Нельзя, дело есть: я там заприметил одну кралечку, под покрывалом она шла, да ветром покрывало-то немного отнесло, я и увидал, – хороша, шельма.
– Ох, князь, не набедокурь еще чего, и то не знаю, как тебя выручать, только по дружбе, а то, кажись, всей Бухрановки не взял бы.
– Ну, ладно, извет-то похерь. Прощай.
– Как-нибудь уладим дело; прощай, князь, к воеводе-то не забудь зайти.
– Небось, свое дело знаю.
– Вот человек-то, зорит сам себя, а нам это на руку, – сказал губной по уходе князя.
Вошли жена губного и его дочь, худощавая девушка лет за тридцать с бледным лицом.
– Посмотри, Акуля, какой подарочек князь тебе привез, – сказал губной, подавая жене борок.
– Ахти, какой хороший, – крикнула Акулина Михайловна, – куда мне такой носить, старухе-то и не пристало; Пашутке это отдам. Ну-ка, примерь.
– Спасибо, родная, – сказала дочь, примеривая борок.
В душной и сырой тюрьме самарского приказа сидел вольный сын Жигулевских гор Вакула. Кто был в старых заброшенных подвалах, в которых ничего нет, кроме клочьев гнилой соломы и плесени старых стен, на которые не падал никогда луч солнца, – тот будет иметь понятие о тюрьмах России XVII века. Правда, есть небольшая разница: в тюрьмах раздавался звон цепей и стон людей, чего в пустых подвалах не услышишь.
О проекте
О подписке