«Необыкновенные дни: тепло – до 15 градусов, неправдоподобно тихо, небо голубое, мощно и сладко пахнет палая листва, в аллеях сухо, и трудно поверить, что на исходе последняя неделя октября».
Это из дневника писателя Юрия Нагибина. Конец октября 1967 года. Через неделю стукнет 50 лет советской власти.
«Внимание! Внимание! Говорит Ленинград, говорит Ленинград! Слушайте о том, что было в нашем славном городе пятьдесят лет назад». Звучат фанфары. Начинается торжественное театрализованное представление, посвященное пятидесятилетию Великой Октябрьской социалистической революции.
Крейсер «Аврора» переведен к Николаевскому мосту, где он стоял в октябре 17-го. На набережных иллюминация. На перекрестках улиц – старинные афишные тумбы. На них первые декреты советской власти. На Неве бьют 50 фонтанов. Идет дождь. «Аврора» стреляет. В небо поднимается аэростат с портретом Ленина. На плавучем кране подвешено огромное солнце.
В Волгограде к 50-летию революции открывают памятник Родине-матери. В последний момент обнаруживается нехватка прожекторов для подсветки монумента. Все отправлено в Москву и Ленинград.
8 ноября 67-го в Ленинграде проходит карнавальное шествие. У Смольного горят костры. Вокруг люди изображают революционных матросов.
Из дневника писателя Юрия Нагибина, конец октября 67-го года:
«Прихожу домой и застаю Петьку в моей постели, в моих простынях, с девкой, подхваченной на улице. У нее красивая фигура, отличные ноги и асимметричное лицо: один глаз меньше другого. Девка без смущения приветствует меня и отправляется в ванную. Я иду чистить зубы, она совершенно голая стоит под душем. Она говорит, что живет со стариком Шнейдером, нигде не работает, не учится. У нее есть отчим, выселивший из Москвы ее мать за тунеядство и проституцию. Они живут с отчимом в одной комнате. Отчим относится к ней хорошо, что не мешает ему каждую ночь приводить баб».
Из ежегодника Большой Советской Энциклопедии: «За полувековую историю КПСС показала свою великую, организующую, руководящую роль. Идя навстречу славному юбилею, рабочие, колхозники, интеллигенция с удовлетворением оглядывались на пройденный путь. Один из главных итогов полувекового развития – коренное преобразование всей духовной жизни общества на основе марксистско-ленинской идеологии». Из дневника писателя Юрия Нагибина:
«Советские люди с образцовой бережностью охраняют свой мозг и душу от всяких ранящих душу впечатлений и загадок. А может, люди впрямь устали от вечной замороченности, очередей, транспорта, пленумов, демагогии, обмана. Можно закрыть все газеты, журналы, издательства, музеи, театры, кино, оставив какой-нибудь информационный бюллетень и телевизор, чтобы рабы не слонялись без дела, гремя цепями. И, конечно, должна быть водка. Много дешевой водки».
Хозяин этой дневниковой записи Юрий Нагибин – известный писатель и автор сценариев знаковых фильмов. Он начал публиковаться еще до войны. Первый раз в «Огоньке», в номере 1-м за 40-й год. Он опытен, как все, кого публикуют в СССР. Он знает правила игры при советской власти. Он на четыре года моложе этой власти. То есть он всю жизнь живет при советской власти, и у него нет никаких поводов думать, что эта власть скоро кончится. А он при этом литературно одарен. Он хочет и может писать. К тому же он работоспособен. Он хочет публиковаться. Власть не собирается умирать и ни пяди не уступает людям. А он не намерен в этой жизни бедствовать. И не будет. Он не хочет и не может быть ортодоксом, правоверным. У него никогда не было очарования советской властью. И к диссидентам он не может принадлежать. Он стоит особняком. Он начисто лишен иллюзий.
Его биография отражает все извивы советской истории. То есть его биологический отец, дворянин, студент, убит и сброшен в реку под лед за сочувствие крестьянам, поднявшим мощнейшее антибольшевистское, так называемое антоновское восстание в 20-м году, беспощадно подавленное армией с применением отравляющих газов. У отца Нагибина в зоне восстания было именьице, и он сочувствовал землякам, которым большевики обещали дать землю, но обманули. Нагибин напишет в повести «Тьма в конце тоннеля»: «Наверное, ледок потрескивал, когда просовывали в воду тело мальчика, полюбившего больше жизни русского мужика». Но напишет это Нагибин в конце своей жизни. Большую часть жизни, вплоть до конца хрущевской оттепели, он считает своим отцом другого человека – Марка Яковлевича Левенталя, за которого выйдет его мать, русская женщина дворянского происхождения, лишенная национальных предрассудков. Она дает сыну отчество Маркович. В 30-е московского адвоката Левенталя арестуют и отправят в лагерь. Из воспоминаний литературоведа и театрального критика Льва Финка, который знакомится с Левенталем в Севжелдорлаге в Жешарте, в Коми: «В первый же разговор щуплый, пожилой, неподвижно лежащий человек сказал: «Вы молоды, когда-нибудь вернетесь в Москву. Разыщите моего сына, расскажите ему о моих последних днях». Он выжил в лагере и был отправлен на поселение в крохотный городок Кохму под Иваново.
Нагибин будет ездить к нему в Кохму, помогать, кормить и скрывать существование отца от московских знакомых.
В 52-м, когда отец умрет на поселении, Нагибин в дневнике напишет:
«Я должен быть отцу благодарен больше, чем любой другой сын – своему отцу, кормившему, поившему, одевавшему его. Я его кормил, поил, одевал. Но благодаря ему я узнал столько боли всех оттенков, сколько мне не причинили все остальные люди, вместе взятые. Это единственная основа моего душевного опыта. Все остальное во мне – дрянь, мелочь. Но маленькая фигурка на Кохомском шоссе, голос по телефону, слабый, словно с того света, душераздирающая печаль кохомских общественных уборных, проводы «до того телеграфного столба» и взгляд мне в спину, который я чувствовал физически, – это неизмеримо больше, чем самый лучший отец может дать сыну».
В 87-м, как только это станет возможным, Нагибин опубликует в «Юности» горестную повесть об отце под названием «Встань и иди». Нагибин о себе тех времен пишет:
«Понимаете, если ты в то время не совершал предательства, не доносил – устно, письменно, телефонно, – если нет хоть одного человека, которому ты принес хоть какое-то зло, то в конце концов ты лишь растлевал свою собственную душу, а писанина в газетах… Делал это потому, что мы иначе бы загнулись. Я мог зарабатывать только пером, у меня нет другой профессии. И на мне было три человека. Берут – хорошо, дают деньги. В какой-то момент своей жизни придерживался на том, что месяц писал о Сталинском избирательном округе. А там у меня какие-то цыгане табором приходят голосовать за Сталина с песнями-плясками, а их не пускают. Они кричат, что хотят отдать свои голоса за любимого вождя. Грузинский летчик-инвалид приползает на обрубках. Черт-те что! В газете этот материал назвали «Выборы-52». Редактор спрашивает: «Скажи, что-нибудь из этого на самом деле было?» Я говорю: «А вы как думаете?» – «Так ведь мы же могли сесть!» Но не только не сели, а и премиальные получили. Мы писали в газетах черт знает что, а они это за чистую монету принимали».
С 42-го года, с фронта, до самой смерти Нагибин ведет дневник. Дневник предельно откровенный. И это высокого качества литература.
В 67-м, все в ту же юбилейную осень, после восьми лет жизни Нагибин расстался с Беллой Ахмадулиной. Она поэт. У оттепели был и ее голос. Сначала в дневнике он о ней говорит «она». «Она обрушилась на меня, как судьба. Я понял, что свершилось, лишь когда она запрыгала передо мной моим черным псом с мохнатой мордой; когда кофе и поджаренный хлеб оказались с привкусом ее; когда лицо ее впечаталось во все, что меня окружало. Я не удивлялся и не жалел об этом. Я жил в мире, бесконечно щедро и полно населенном одною ею».
Его тогда вызвали в Ленинград. Они уговорились, что она приедет к нему, но в последний момент поссорились. Когда поезд отошел от перрона, он запер дверь купе и начал молиться. Он вспоминает в дневнике: «Я верил в нее, в то, что она приедет, и только просил Бога проследить, чтобы случайное недоразумение не помешало ей. «Миленький Боженька, сделай, чтобы она достала билет на завтра. Миленький, любименький Боженька, сделай, чтобы она не опоздала на поезд».
О ночи, в которую он ждал ее, он напишет: «Я стал строителем. Я кропотливо, широко, нежно создавал для нее город. Мне едва хватило ночи. Я построил для нее Зимний дворец и всю набережную. Биржу и Кунсткамеру. Казанский собор и Адмиралтейство. Я так просто и сильно возвел здание Академии наук, чтобы по утрам его гладкие стены принимали на себя все солнце. Я перекинул мосты через Неву и Фонтанку, поставил ростральные колонны и Александрийский столп, ничем его не укрепив, чтобы только удивить ее. Напрасен был мой ночной труд. Город оказался мне не нужен. К чему был Медный всадник, коль она была и Петром, и конем, и змеей под его копытом. Мы предприняли последнюю попытку выйти за очерченный круг. Нас занесло в Эрмитаж. Я дурачился среди картин от радости, что впервые могу не восхищаться великими творениями. То, что шло об руку со мной, живое, теплое, смеющееся совсем детским тоненьким смехом, было настолько совершенней, чем виртуозная мазня вокруг. Матиссы и Гогены, Марке и Писарро обесцветились. Туши Рубенса отличались от туш Снейдерса лишь тем, что они не освежеваны. Ван Дейк лишился печали, Веронезе полинял.
Меня тронула лишь «Мадонна Лита». В наклоне ее головы мне почудился знакомый наклон. На миг я задержался взглядом на «Данае». Вернее, на ее руке, лежащей на подушке. Потому что так вот тянется по утрам ее рука к ночному столику за сигаретами. Я думал: Вы вернетесь ко мне, когда минет моя пора и удача».
Эрмитаж был последним нашим отвлечением.
Мы были в этом городе, чтобы любить. И мы любили с таким доверием и близостью, словно родили друг друга».
Когда в конце жизни Нагибин соберется публиковать свой дневник, он изменит ее имя Белла на Гелла. Он пишет: «Она завершила наш восьмилетний союз криками: «Паршивая советская сволочь!» – это обо мне».
У Булгакова Гелла – прекрасная ведьма из свиты Воланда. Публикация романа в журнале «Москва» началась в ноябре 66-го и завершилась в первом номере 67-го года. Невероятная слава «Мастера» начинается в 67-м. Когда в 67-м вся Москва передает из рук в руки журналы с романом Булгакова, у Нагибина финал отношений со своей Геллой. Но не финал страсти.
«В тебе столько недостатков. Ты распутна, в 22 года за тобой тянется шлейф, как за усталой шлюхой, ты слишком много пьешь и куришь до одури, ты лишена каких-либо сдерживающих начал. Ты беспечна, надменна, физически нестыдлива, распущена в словах и жестах.
До чего же ты неразборчива! Тебе все равно, чье принимать обличье. Не смотри зелеными глазами моей матери, не лижи меня тонким Кузиным язычком, не всплывай нежными скулами со дна каждой рюмки. Раз уж ты ушла – то уйди совсем. Но ты упруго опускаешься большой красивой птицей, измазавшей о закат свое серое оперение. Не розовая, розовеющая, ты принесла на каждом крыле по клочку небесной синевы».
В 67-м они вместе еще успевают сделать литературную основу для фильма «Стюардесса». Рассказ Нагибина. Сценарий Ахмадулиной.
В октябре 67-го он пишет: «А Геллы нет, и не будет никогда, и не должно быть. Но тонкая, детская шея и бедное маленькое ухо с родинкой – как быть со всем этим? И голос незабываемый, и счастье совершенной речи, быть может, последней в нашем повальном безголосьи – как быть со всем этим?
Худо, худо, и осень золотая и синяя, и делать с ней нечего».
Последняя жена Нагибина Алла после его смерти в интервью скажет: «Белла – совершенно гениальный человек. В дневнике Юра написал об их любви замечательные строки. Это, может быть, одна из лучших страниц прозы о любви в русской литературе. Двое красивых, талантливых, гордых встретились и полюбили – это же чудо. Я всегда уважала искренние чувства двоих».
Алла Нагибина продолжает: «Я вышла замуж за человека с прошлым. Он много раз влюблялся и женился». Она говорит: «Он не был блестящим кавалером. Он человек искреннего порыва. Настоящий мужчина: и работяга, и любовник, и охотник».
С последней женой Нагибин проживет последние 26 лет жизни. В дневнике – ее первый портрет. В рост.
«Ездил в Ленинград сложно, тяжело, пьяно, а кончил поездку трезво и нежно. И этим я обязан молодой женщине, чуть смешной и остропритягательной, рослой, с тонкой талией и тяжелыми бедрами, полными ногами и узкими руками, странно, как-то вкось разрезанными глазами и большим нежным ртом».
Они познакомились в Ленинграде. Нагибин часто ездит в Ленинград.
В 58-м был на похоронах Зощенко, с которым познакомился за полгода до этого. После сталинского проклятия Зощенко прошло 12 лет. И Сталин уже два года как развенчан на XX съезде, но панихиду по Зощенко скрыли. Нагибин пишет:
«Народу на похороны пришло не так уж мало. Если принять во внимание всеобщее охамление, равнодушие и долгую опалу Зощенко. Ленинградские писатели выглядели так, что печальное торжество напоминало похороны в богадельне. С Каменного острова из Дома ветеранов сцены приплелся старый актер с женой. У него штаны подшиты внизу сатином. Вместо галстука веревка. Лицо трупа. У гроба писатель Прокофьев затеял дискуссию о том, был ли Зощенко предателем Родины или нет. У сына Зощенко жена типичная кондукторша. Когда усаживались в головной автобус, она кричала что-то, напоминающее: «Граждане, местов свободных нет!»
В том же 58-м Нагибин в дневнике пишет: «Я долго путал свою влюбленность в Ленинград с влюбленностью в ленинградских женщин».
В 67-м ленинградская тема совсем в другом контексте. Нагибин сидит в номере «Астории». В окне – Исаакий и скверик, где во время войны у ленинградцев были огороды. Нагибин пишет:
«Когда я в Москве думаю о Ленинграде, у меня спазм тоски, физическое ощущение боли от любви к нему. Когда приезжаю, мне лень выйти на улицу. Нечто сходное происходит и во время поездок за рубеж. Я не потерял головы от счастья ни в Касабланке, ни в Афинах, ни даже в Париже. Самое ценное не поездка, а тоска по ней, тоска по Ленинграду, Парижу и невиданной Ниагаре. Из этой тоски могут возникнуть книги».
В реальности тоска по Парижу или Ниагаре выглядит иначе:
«Меня выкинули в последний момент из списка едущих на летнюю Олимпиаду. Причина – морально неустойчив. Как же, потерял жену и посмел жить с другой бабой. Ла ведь стар я, ребята, заниматься рукоблудием! Сами бросают жен с детьми, живут с секретаршами, врут, доносят, предают, подсиживают друг друга, но пользуются всеми радостями спецпоездок. А ведь я объездил двадцать пять стран, написал на основе увиденного две книги. Каждый раз все сначала, как будто я никогда не вышагивал за рубеж. Ничего не помогает, убей меня Бог!»
И он запьет. А потом трезво напишет, что, глядишь, грядущий читатель скажет: поменьше бы шлялся по белу свету – видите ли, не может он без Люксембурга. И грош цена этим поездкам, а побольше бы рассказов писал». Но он хочет ездить. Он – не литературный чиновник. Он зарабатывает писательским трудом и платит за то, чтобы ездить куда хочет и жить, как хочет. Ради денег он пишет сценарии к фильмам. Он считает это халтурой для писателя. Он гонит эти тексты, выполняет ежедневную норму. Он так и говорит: «Болдинская осень халтуры». Он пишет совершенно откровенно:
«Ужас халтуры – это не фраза. Страшно по-настоящему. Пусто. Но стоит подумать, что бездарно, холодно, дрянно исписанные листки могут превратиться в чудесный кусок кожи на каучуке, так красиво облегающий ногу, или в кусок отличнейшей шерсти, в котором невольно начинаешь себя уважать, тогда хочется марать много-много».
В дневнике никакого кокетства: «Сценарии к фильмам могут дать мне долгую материальную, а значит, и душевную независимость, могут дать мне чувство реванша в долгой, изнурительной борьбе, могут широко распахнуть передо мной двери мира!»
И когда в Японию не пустят – запьет. Что его не пустят, он понял заранее. И заранее начал пить. «Я уже твердо знал, что Япония мне не нужна. Я нашел свою Японию на дне рюмки – отличная, беспечная, пропащая страна! Я дошел до края, я стал чумой для близких, для всех, кто ко мне приближался. Я сломал даже замсекретаря парторганизации Союза писателей».
О проекте
О подписке