Алексей Адашев был человек лет тридцати пяти, с овальным длинным лицом, с белокурыми, плотно остриженными волосами и с небольшой клинообразной бородкой. Чрезвычайное благодушие светилось в кротких голубых глазах его. Он постоянно держал ресницы опущенными вниз, а когда взглядывал на того, с кем вел разговор, то, казалось, видел насквозь, что у другого на уме. В Москве говорили, что Адашев сам никогда не скажет неправды и перед Адашевым другому трудно было солгать: слова не скажет, только взглянет и пристыдит. Он был одет в черный суконный кафтан без всяких украшений, а на ожерелье его рубахи не видно было ни золота, ни жемчуга, как бывало тогда у знатных людей, только виднелись красного шелка узоры, вышитые его женою. Брат его, Данило, был одет пощеголеватее. В его круглом румяном лице светилось столько же добродушия, сколько живости и удальства. Наружность Андрея Михайловича Курбского показывала иного человека, чем оба Адашевы: его высокий рост, открытый большой лоб, гордый и вместе приветливый взор, величественная поступь обнаруживали в нем человека, хорошо помнившего свой род и своих предков, человека, для которого не было ничего тяжелее, как сгибать шею перед кем бы то ни было.
– Бог благословит приход твой! – сказал Алексей Адашев Вишневецкому.
– Радуемся, и радость наша не отнимется от нас, – сказал Курбский, – понеже узрехом посреди себя не яко гостя и чужеземца, а яко единоземца и товарища родоименитого, доблестного воителя, его же слава прошла не только по нашим российским пределам, но достигла отдаленных стран – германских, римских, гишпанских, на него же возлагают упование сыны христианские.
– Наш, наш князь Димитрий Иванович, – говорил Данило Адашев, – пришел к нам, не пожалеешь. Здесь у тебя будут други верные. Вот, как я приезжал к тебе от царя-государя, тогда мы вели беседу и говорили: как бы ты был наш! Теперь сталось так. Теперь праздник у нас на всю Русь!
Все обнимали и целовали Вишневецкого. Вишневецкий представил своих четырех атаманов, назвавши их по именам, потом сел с боярами за столом; атаманы сели поодаль на скамьях. Курбский начал:
– Государь-царь выслал нас на разговор. А нам прежде тебя бы послушать да из твоих уст узнать о славных подвигах твоих.
– Какие подвиги! – сказал Вишневецкий. – Коли б и вправду что было сделано, то надобно все Богу приписать. А мне про себя сказать хорошего нечего. Разве своей неудачей хвалиться.
– Что же, – сказал Данило, – апостол Павел хвалился немощами, а твои немощи и неудачи славнее иных побед.
– Кто не слыхал, – сказал Курбский, – как ты отбивался от многочисленных крымских орд на Хортице!
– А все-таки покинул Хортицу, – прервал Вишневецкий, – оттого что великий государь не прислал помощи впору, а тут король пишет: сведи казаков с островов. Вот Днепр опять в руках у поганых. Но дело поправится, если на то воля царская будет. В Крыму уже два года хлеб не родился; во всей орде траву выжгло; лошади пали; на скот падежей на людей мор. Теперь бы и ударить на поганых. Достался бы его царскому величеству весь Крым со всею степью; освободились бы христианские люди в Крыму, а их еще немало: станем мотчать[5] – ино поганые детей их побасурманят, и души христианские пропадут. Государь-царь ко мне паче меры милостив: подарил мне Белев с волостями; но я не за своею корыстью приехал; у меня своих волостей довольно: все готов отдать за избавление братий своих, христиан, от поганых. Приехал я того ради, чтобы со своими казаками, вместе с вами, против неверных биться и царскому величеству крымский юрт покорить, а ему, великому государю, вся наша Украина готова челом ударить в вечное подданство.
– Князь Димитрий Иванович, – возразил Адашев, – для того чтобы нам Бог помог завоевать крымский юрт, невозможно учинять задор с королем, а надобно быть с ним в мире и союзе против бусурман.
– Довольно, – сказал Курбский, – дуровали деды наши, бились промеж собою да бусурман нанимали одни против других: Москва на Литву, Литва на Москву. Теперь надобно Москве с Литвою и Польшею в дружбе жить и на поганых вместе идти.
– Оно бы так, бояре, – сказал Вишневецкий, – только у нас король Жигимонт-Август – одно имя ему что король, и телом и умом слаб. Всем у него заправляют ляхи, а ляхи нашей Русской земле добра не мыслят, да в союзе с ними быть – одна беда. К войне не годятся: им бы только объедаться да опиваться да на мягких постелях валяться. Вот то их дело! К тому же они люди непостоянные и в слове не стоят: войдут с вами в союз, а потом и сами на войну не пойдут, и казаков не пустят.
– О турском царе надобно подумать, – сказал Адашев. – Крымский царь голдовник[6] турского, и турский за него встанет. Дело-то нелегкое. Надобно заручиться крепким союзом с окрестными государствами.
– Турецкая сила, – сказал Вишневецкий, – страшна угорскому королю[7] и польскому, а Московскому государству сделать большого зла она не может. Мы Крым завоюем, и нас турки из Крыма не выбьют, рать свою посылать в степь побоятся; а кабы на то дерзнули, так не достанут в степи корму ни себе, ни лошадям, и все пропадут от безлошадья и бесхлебья. Турский хвалится, что он непобедим, а отчего? Христиане никак не смолвятся между собою стать всем разом против неверных. Одно царство воюет и не совладает с турком, а все другие думают: «силен турок», и каждый боится помогать тому, на кого бусурман пойдет.
– Об том, чтоб смолвиться всем на турка, речь идет многие лета; еще и до наших отцев и дедов про то говорили во всех царствах, да до сих пор Бог не благословляет, – сказал Алексей Адашев.
– И до тех пор то дело не станется, – сказал Вишневецкий, – пока одно какое-нибудь христианское царство без помощи иных турка не побьет. Вот, как мы Крым отнимем, все тогда скажут: бусурман не так могуч, как мы думали. Тотчас веницейская Речь Посполитая пошлет свои каторги на Беломорье, и цезарь пристанет, и мултане, и волохи[8] поднимутся, и перский царь пойдет на турка для того, что он ему старинный ворог; а вы знаете, как недругу в чем неудача станется, так все, что прежде его боялись, кинутся на него. Вот только с ливонскими немцами надобно нам замириться, оттого что через то творится рознь в христианстве, а бусурмане тешатся.
– Ливонские немцы согрубили нашему государю, – сказал Адашев, – и наш государь на них за то послал свои рати, и многие города нам покорились. Пусть бьют челом нашему государю, а то вот они мира с нами не хотят, мейстер идет на наши города.
– Слух есть, – сказал Вишневецкий, – быть может, недруги вымышляют, будто московские люди в Ливонской земле поступали не по-христиански, людей мирных убивали, жен бесчестили, младенцев живота лишали; а в немецком языке книжки такие надрукованы, где описывается, как московские люди немецких людей мучат, и приложены рисунки тому, и то Московскому государству не в честь.
– Мало чего не пишут, – возразил Алексей Адашев.
– И мало чего на войне не приключается, – добавил Данило Адашев. – Коли делалось такое, так от татар, а не от наших.
– Прошлого года, – сказал Курбский, – я сам побил их многажды, и начальных людей их пленил, и не токмо не велел никого мучить, а приказал кормить и одевать и начальных людей к столу звал. А которые там простые люди, чухна и лотыгола, те немцев не любят сами и у нашего государя в подданстве быть хотят, и мы, воеводы, нашему государю даем совет, чтоб тамошних обывателей ласкать и льготы им давать, а не то чтобы жестокостью отгонять их от себя. Ныне же, ради общего христианского дела, войны с неверными, мы будем царю подавать совет замириться с ливонскими немцами, лишь бы только они побили челом о мире. А ты, князь Димитрий Иванович, как думаешь, нам идти на Крым и в кое время?
– Прежде всего, – сказал Вишневецкий, – надобно поставить городок на Псле и поделать суда и струги, а с весны послать судовую рать по Днепру на море, до Козлова, а иная судовая рать пошла бы по Дону, на другой крымский берег, к Кафе. А разом послать на Крым черкесских князей, что царскому величеству послушны. А затем надобно однолично, чтоб царь-государь изволил сам выступить с главною ратью так, как он ходил под Казань, а то для того, что как сам царь пойдет; то за ним все смело пойдут; и наши казаки, услыша про царское шествие, все пойдут своими головами.
– А как много у вас казаков будет и какова их сила? – спросил Алексей Адашев.
– И каково их дородство? – спросил Курбский.
– У нас, – сказал Вишневецкий, – пословица есть: где крак, то есть по-вашему куст, там казак, а где байрак, там сто казаков. А какова у них сила бывает, я вам тотчас покажу.
Он обернулся к четырем атаманам и сказал одному из них что-то шепотом.
Вышел атаман, широкоплечий, высокий, смуглый, с черною бородою, с густыми нависшими бровями, с выдавшимися скулами и мрачным, невыносимо унылым выражением глаз. Он схватил одною рукою тяжелое кресло, на котором сидел Алексей Адашев, вместе с ним, высоко приподнял его и бережно поставил на пол.
– Это, – сказал Вишневецкий, – он из почести вознес боярина; а вот, коли крымского хана с его трона так поднимет, так уж не поставит на землю, а кинет, чтоб расшибся вдребезги. А хотите видеть их дородство воинское, так выведите их в поле и велите стрелять в цель: коли один промахнется, так велите меня самого застрелить… А как пойдет государь с ратною силою на Крым, то велеть посошным людям[9] ваши возить запасы за государем и городки ставить, и в тех городках оставлять ратных людей с запасами, чтобы от города до города путь был чист; а государю идти на Перекоп. Вот мы с трех сторон ударим на крымский юрт, и христиане, что в Крыму живут, подымутся на бусурман.
– Ладно, право, ладно говоришь ты, князь Димитрий Иванович, – сказал Данило Адашев, – от радости дух замирает; слушаючи тебя, так и хочется в поле на бусурман.
– Твоими бы устами да нам мед пить, – сказал Курбский. – Вот только кабы все так думали, как мы, а то около государя есть сопротивники нашим замышлениям.
– Мы передадим твое слово великому государю, – сказал Алексей Адашев, – а как ему Господь Бог на душу положит, так и будет.
– А что это за Самсон такой, – спросил Курбский по окончании переговоров о деле, – откуда ты его достал?
– Кто он такой, – ответил Вишневецкий, – про то ни он, ни я не ведаем. Чаем только, что по отцу, по матери он ваш прирожденный московский человек.
– Как не ведаете? – спросили бояре.
Вишневецкий сказал:
– Будет назад тому годов более двадцати, ходили наши казаки на татар и разорили татарский аул, взяли одного раненого татарина в плен, а на его дворе был этот молодец, еще мал, лет, так сказать, десяти либо одиннадцати. Татарин показал на него и говорил: этот хлопец вашей веры был, мы взяли его ребенком в Московской земле и обрезали, а он был ваш, у нас есть крест, с него снят. Больше мы ничего не могли допроситься от татарина: он стал кончаться и умер, мы от его татарки взяли золотой крест.
– А парень по-русски умеет? – спросил Данило Адашев.
– Выучился меж нами, – сказал Вишневецкий, – а как взяли, так ничего не знал.
– Атаман, – сказал Курбский, – покажи нам свой крест.
Атаман снял с шеи золотой крест и подал его.
– О, здесь и надпись есть, – сказал Курбский, – и начал разбирать: благос… род… верно родителей… слово… а другой буквы не разберу, не то люди, не то мыслете: сыну первенцу… глаголь… рцы… еще что-то… Посмотри ты, Алексей Иванович.
– Не разберу, – сказал Алексей Адашев, посмотрев на надпись.
– Палки какие-то, – сказал Данило Адашев. – Ты, дьяк, не прочтешь ли? – продолжал он, обратившись к Ржевскому.
Ржевский стал пристально рассматривать крест, поглядывая также на атамана, который стоял с видимым равнодушием, вперивши глаза в пустое пространство.
– Над глаголем что-то есть, – сказал Ржевский, – а что такое, Бог его знает… Край стерся, а за глаголем еще слово какое-то было, да от него осталась только палка.
– Да, – сказал Вишневецкий, – и у нас не прочли – казаки не знали, как ему имя дать: не то Григорий, не то Георгий, не то Гаврила; не знали, крестить ли его в другой раз или нет, и отослали его к киевскому митрополиту. И митрополит разбирал на кресте надпись и не разобрал, а крестить его в другой раз не велел, для того что он хоть и был обрезан, да поневоле. Митрополит прочитал над ним молитву и дал ему имя Георгий. Тогда взял его к себе казак Тишенко, и он по нем стал зваться Тишенко ж, а другое прозвище дали ему Кудеяр, по тому аулу, где его нашли казаки; и стал он казак из казаков, силен, видите сами, каково, а на неверных лют зело и к церкви Божией прилежен.
– А ты, – спросил Курбский Кудеяра, – живучи у татар, знал, что ты русский человек?
– Мало знал, – ответил Кудеяр. – Они со мной много не говорили, держали черно, как невольника.
Вишневецкий сказал:
– Казак Тишенко женил его на своей дочери, и пожили они в большой любви между собой, только недолго, года четыре: набежали татары, а Кудеяр был в походе; татары у него молодую жену увели. Все казаки собирались выкупить жену его из плена, да узнали, что ее кто-то купил в Кафе на рынке, и теперь неизвестно, где она.
– Вот несчастие! Вот горе! – говорили бояре.
Вишневецкий продолжал:
– Долго он томился, и поклялся отомстить бусурманам. Уж не раз он давал себя знать им. На войне совсем себя не жалеет, и один Бог его спасает; никогда не приведет в полон татарина, а кого поймает, сейчас бьет без милости. Иногда уж и я его журю за большую лютость: мало того, что бьет, еще мучит, кого поймает.
– Как мне не бить их, собачьих сынов, – сказал Кудеяр, – когда они, быть может, у меня отца и мать убили, меня самого побусурманили и с женой разлучили!
– Бедный! Бедный! – сказал Курбский. – Ну а силищей тебя наделил Бог. Быть может, как мы государю скажем, он пожелает призвать тебя перед свои очи.
– Воля государская будет, – ответил Кудеяр.
– А давно у тебя жену полонили? – спросил Данило Адашев.
– Шестой год, бояре, – сказал Кудеяр.
– Божьи судьбы неисповедимы, – может, и обрящешь, – сказал Данило.
– Где сыскать ее, – ответил Кудеяр, – белый свет велик. Об этом я не думаю, одна у меня мысль: бусурманов бить.
– И христианству служить, – добавил Алексей Адашев, – всякими путями, как Бог укажет…
Бояре разошлись. Курбский пригласил Вишневецкого на пир и пожелал, чтобы с ним приехал Кудеяр.
В гостях у Курбского были сподвижники казанского взятия, все, как хозяин, желавшие войны с Крымом. Кудеяр показывал перед гостями свою необычайную силу, но отвечал на расспросы гостей короткими словами и поражал всех своею молчаливостью и угрюмостью.
– Молодец он! Молодец! – говорили развеселившиеся у Курбского бояре. – Но что он так в землю смотрит?
– Горе у него великое, – говорили другие.
Курбский, подвыпивши, с обычным своим красноречием, рисовал перед слушателями грядущее торжество покорения Крыма. Данило Адашев с живостью представлял перед гостями, как он будет вязать татарских мурз, как государь въедет на белом коне в Бакчисарай, подобно тому, как въехал в Казань; как русские станут обращать мечети в Божьи храмы… Алексея Адашева не было. Он никогда не являлся на пиры, и приятели его, зная это, не сердились на него. Все привыкли с Адашевым говорить только о деле. Обязанный принимать каждый день просьбы, подаваемые на имя царя, он говорил, что каждая минута, проведенная им праздно, есть грех, потому что через то могут терпеть невинно обиженные и нуждающиеся. Никто не видал этого человека смеющимся, и зато никто, имевший повод плакать, не уходил от него без утешения: ему было не до пиров.
О проекте
О подписке