Однажды осенью, когда на дворе уже пахло морозом, а в классах весело играло солнце и было тепло и уютно, ученики шестого класса, пользуясь отсутствием непришедшего учителя словесности, по обыкновению разбились на группы и, тесно прижавшись друг к другу, вели всякие разговоры.
Оживленнее других была и наиболее к себе привлекала учеников та группа, в центре которой сидели Корнев, некрасивый, с заплывшими глазками, белобрысый гимназист, и Рыльский, небольшой, чистенький, с самоуверенным лицом, с насмешливыми серыми глазами, в pince-nez на широкой тесемке, которую он то и дело небрежно закладывал за ухо.
Семенов, с простым, невыразительным лицом, весь в веснушках, в аккуратно застегнутом на все пуговицы и опрятном мундире, смотрел в упор своими упрямыми глазами на эти движения Рыльского и испытывал неприятное ощущение человека, перед которым творится что-нибудь такое, что хотя и не по нутру ему, но на что волей-неволей приходится смотреть и терпеть.
Это бессознательное выражение сказывалось во всей собранной фигуре Семенова, в его упрямом наклонении головы, в манере говорить голосом авторитетным и уверенным.
Речь шла о предстоящей войне. Корнев и Рыльский несколько раз ловко прошлись насчет Семенова и еще более раздражили его. Разговор оборвался. Корнев замолчал и, грызя, по обыкновению, ногти, бросал направо и налево рассеянные взгляды на окружавших его товарищей. Он уж несколько раз скользнул взглядом по фигуре Семенова и наконец проговорил, обращаясь к нему:
– Если б и не знал я, что отец твой военный, то можно угадать это по твоей осанке.
Семенов удовлетворенно, но в то же время выжидательно оправился, и лицо его приняло еще более официальное и важное выражение.
– Полковник? – спросил Корнев.
Семенов кивнул головой.
– Я видел его… Денщиков бьет?
– Если виноват, спуску не даст.
– Вот этак, – сказал Корнев и, скорчив свирепую физиономию, идиотски скосив глаза, сунул кулаком в воздух.
Все рассмеялись.
– Ты, конечно, тоже будешь военный? – спросил Рыльский.
– Об этом еще рано теперь говорить, – ответил, еще более надувшись, Семенов.
– Дело тятькино, – рассмеялся Рыльский.
Семенов злобно покосился на него и сдержанно ответил:
– Что ж делать? настолько еще не развит, что признаю власть отца.
– Понятно, – с комичной серьезностью поддержал его Рыльский и опять рассмеялся.
– Настолько глуп, что в бога верю… Терпеть не могу поляков за их чванливое нахальство.
– Это к прежнему счету, – продолжал тем же тоном Рыльский, – немцев не терплю за их возмутительное высокомерие, французов – за их пустое легкомыслие…
– Собственно, это очень характерно, – вмешался Корнев, – ты, значит, все нации, кроме русской, не любишь?
– Вовсе нет.
– Ну, кого же ты любишь?
Семенов подумал.
– Испанцев, – ответил он.
– Ты видел хоть одного испанца? – спросил Корнев так, что все рассмеялись.
– Я и Америки не видел… По-твоему, значит, чего не видел, о том и говорить нельзя?
– Ну хорошо, за что ты, собственно, испанцев любишь?
– За бой быков, – заговорил Рыльский, – за учреждение ордена иезуитов…
– Иезуиты уж это ваше польское дело… По-моему, каждый поляк иезуит.
– По-моему? – вспыхнул Рыльский. – А по-моему, ты самодовольная свинья, которая вместо того, чтоб думать, гордишься тем, что думать не хочешь.
– А ты… – начал было Семенов, но в это время дверь отворилась, и в класс вошел инспектор.
Все встали и быстро оправились.
Бритое широкое лицо инспектора на этот раз не было таким деревянным, как обыкновенно. Даже и в голосе его, сухом и трескучем, теперь отдавались какие-то незнакомые, располагавшие к себе нотки. Да и дело, по которому пришел инспектор, выходило из ряда вон. В его руках был печатный лист с приглашением желающих поступить в морской корпус.
Сообщив условия поступления, инспектор ушел, а класс превратился в улей, набитый всполошившимися пчелами.
Все говорили, все волновались, всех охватило приятное чувство сознания, что они уж не дети и могут располагать собою, как хотят. Конечно, это был, в сущности, только обман чувств, – у каждого были родители, но об этом как-то не хотелось думать, особенно Карташеву, и он так же решительно, как и его друзья Касицкий и Данилов, заявил о своем твердом и непреклонном намерении тоже ехать в корпус.
Волнение улеглось, больше желающих не оказалось, и товарищи смотрели на нераздельную тройку, как на что-то уже отрезанное от них.
Одни относились к отъезжавшим с симпатией и даже с завистью, и это льстило тройке, другие, вроде Корнева, не сочувствовали.
Корнев, грызя свои ногти, заявил, что не находит в карьере моряка ничего привлекательного.
– Еще бы тебе находить в ней какую-нибудь прелесть, когда тебя и в лодке укачивает, – сказал пренебрежительно Касицкий.
Корнев покраснел и ответил:
– Я-то уж, конечно, какой моряк, но если б меня и не укачивало, я все-таки не избрал бы карьеры моряка.
– Почему?
– Потому что не вижу никакой разницы между любым армейским офицером и моряком: та же бессмысленная жизнь.
– Почему бессмысленная? – огрызнулся Семенов.
– Да потому, что все, в конце концов, сводится: на-а плечо! на краул!.. Да ей-богу! Ну что, собственно, какую цель вы преследуете? Ну, будете ездить на пароходе, будете лупить линьками матросов и в то же время любоваться морем. Трогательная идиллия, чушь с маслом, такая же бессмысленная жизнь, как жизнь любого юнкера.
Данилов схватился с Корневым.
Доводы Данилова сводились к прелестям морской жизни, прелестям борьбы с морем.
– Собственно, – возражал Корнев, – какой в этой прелести, в сущности, смысл: победа? – ну, победил сегодня с тем, что завтра оно уже побеждено? Нет, завтра опять побеждай, и послезавтра, и до тысячи раз. В конце концов вся жизнь сведется к счету рейсов – одним больше, одним меньше…
Доводы Корнева сильно охладили отношения учеников к собиравшейся к отъезду тройке.
Карташеву тоже как-то в ином освещении представился корпус.
Тем не менее друзья попрощались, выходя из гимназии, с твердым намерением ехать в корпус.
Карташев пришел домой и к концу обеда приступил к переговорам с матерью.
Мать со страхом прислушивалась к словам сына, но делала спокойное лицо и ласково смотрела, пока он, глотая красный сочный арбуз, рассказывал ей о вызове желающих поступить в корпус и о решении его, Данилова и Касицкого.
– Поезжай… – проговорила мать серьезным, грустным голосом, когда он кончил.
Она вздохнула.
– Я мечтала о другой карьере, думала, что мой сын принесет мне университетский диплом… Жаль, что не исполнила папиного желания, когда тебе было десять лет, и сразу не отдала в корпус.
– В корпус, чтобы выйти офицером, я сам бы не пошел. Моряк и сухопутный офицер – громадная разница.
– Нет, уж хоть не обманывай себя: никакой разницы нет.
Наступило молчание. Карташева невольно поразило сходство взглядов матери и Корнева. Насколько Корнев при этом возвысился в его глазах, настолько же себя он почувствовал как-то униженным перед Корневым.
– Делай как хочешь, – продолжала, помолчав, мать. – Я думала, что ты поможешь мне по хозяйству без папы. Делай как хочешь.
Аглаида Васильевна встала расстроенная и вышла из столовой.
Карташев не ожидал такого конца.
– По-моему, Тёма, это глупость, – сказала его рассудительная сестра Зина. – У мамы здоровье слабое, ты, старший в доме, бросишь семью, уедешь в корпус… а кто ж здесь будет ходить в наемный двор, как мы останемся без мужчины?
– Я что ж, по-твоему, так и буду всю жизнь около вас торчать? – спросил с досадой Карташев.
– Да мне-то ты ни капельки не нужен, – поезжай хоть сейчас и куда тебе угодно.
И Зина ушла.
Карташев чувствовал себя окончательно сбитым с позиции: морской корпус, еще так недавно казавшийся делом решенным, отодвинулся куда-то далеко-далеко.
Наташа, вторая сестра, с любовью и грустью смотрела на брата.
– Ты когда, Тёма, поедешь? – спросила она, стараясь скрыть волновавшие ее чувства под маской простого любопытства.
Тёма заглянул в глаза сестры.
– Никуда я не поеду, – ответил он, вздохнув, и, встав, направился в кабинет.
Там он шагал в сознании принесенной им жертвы. Может быть, для жертвы его вид был слишком спокоен, но тем не менее это не мешало ему считать себя жертвой, и ему казалось, что он сразу точно вырос на несколько лет. Он лег на диван, заложил за голову руки и задумался о том, что жизнь не такая простая и легкая вещь, какой она кажется по наружному виду.
Так и уснул он, думая все о том же.
Тем и кончился вопрос о корпусе. Данилов и Касицкий уехали, и Карташев расстался с друзьями, с которыми три года прожил душа в душу.
Новое время, новые птицы, – новые птицы, новые песни. Новые отношения, странные и запутанные, на какой-то новой почве завязывались между Карташевым, Корневым и другими.
Это уже не была дружба, похожая на дружбу с Ивановым, основанная на обоюдной любви. Не было это похоже и на сближение с Касицким и Даниловым, где связью была общая их любовь к морю.
Сближение с Корневым было удовлетворением какой-то другой потребности. Лично Корнева Карташев не то что не любил, но чувствовал к нему какое-то враждебное, раздраженное, доходящее до зависти чувство, и все-таки его тянуло к Корневу. Не было больше для него удовольствия, как схватиться с ним на словах и как-нибудь порезче оборвать его. Но как ни казалось легким с первого взгляда это дело, тем не менее выходило всегда как-то так, что не он обрывал Корнева, а наоборот, он от Корнева получал очень неприятный отпор.
В своей компании с Даниловым и Касицким относительно Корнева у них давно был решен вопрос, что Корнев хотя и баба, хотя и боится моря, но не глупый и, в сущности, добрый малый.
Когда друзья уехали, Карташев на первых порах по отношению к Корневу старался удержаться на этой позиции. Иногда в споре, чувствуя, что почва уходит из-под ног, Карташев говорил:
– Послушай, Корнев, ты добрый, в сущности, малый, но эта твоя бабья черта…
– Я очень тебе благодарен за снисхождение, – сухо перебивал его Корнев, – но оставь его для тех, кто в нем нуждается.
Тогда Карташев, уязвленный саркастическим тоном Корнева, распалялся и начинал ругаться. Но и это плохо помогало и удовлетворения Карташеву не приносило. И не только не приносило, но мучило и искало выхода. Выходило как-то так, что все, что ни скажет он, все не то, всегда Корнев ловко, искусно сейчас же собьет его с позиции.
Карташев начал впадать даже в уныние: «Что ж, я глуп, значит? Глупее его?» – думал он, и его гордость не мирилась с таким выводом.
Они спорили решительно обо всем. Началось с религии. Сперва Карташев был горячим защитником ее, но постепенно он стал делать уступки.
– Не понимаю, – говорил раз Корнев, грызя свои ногти. – Или ты признаешь, или не признаешь: середины нет. Говори прямо, верующий ты?
– В известном смысле да, – ответил уклончиво Карташев.
– Что это за ответ? Верующий, значит… С этого бы и начал. А в таком случае о чем тогда с тобой разговаривать?!
– Ты переврешь всякое мое слово и воображаешь, что это очень остроумно.
– А это не умно и не остроумно, – вставил саркастически Рыльский.
Рыльский держал себя как-то пренебрежительно по отношению к Карташеву, как, впрочем, и к громадному большинству класса.
Вставка Рыльского так взбесила Карташева, что он покраснел как рак и выругался:
– Болван!
Рыльский поднял высоко брови и спокойно, насмешливо сказал:
– Вот теперь окончательно убедил: молодец!
Карташев открыл было рот, но вдруг, круто обернувшись, пошел и сел на свое место.
– Что, кончил уже? – окликнул его тем же тоном Рыльский.
– С такой свиньей, как ты, говорить не стоит, – ответил Карташев.
– Ну, конечно…
– Постой… – перебил Рыльского Корнев и, обращаясь к Карташеву, проговорил: – Ну, хорошо: ты говоришь, что я перевираю твои слова, так сделай милость, объясни, как же понимать тебя.
– Я не могу спорить, когда один перевирает, а другой горохового шута из себя корчит.
Рыльский открыл было рот для ответа.
– Молчи… – потребовал Корнев.
Рыльский замолчал и только рассмеялся.
– Ну, вот он молчит. Я тоже вовсе не желаю заниматься перевиранием твоих слов: ты сказал, что ты верующий в известном смысле. Я понял это так, что ты все-таки верующий. Выходит, я переврал: так объясни.
Если бы в классе были только Корнев и Рыльский, Карташев, вероятно, так и отказался бы от дальнейшего диспута, но тут было много других, и все ждали с интересом, что скажет теперь Карташев. В числе этих других многие любили Карташева, верили в его способность отбиться от Корнева, и Карташев скрепя сердце начал:
– Я признаю религию как вещь… как вещь, которая связывает меня с моим детством, как вещь, которая дорога моим родным…
Рыльский, повернувшийся было вполоборота, когда Карташев начал говорить, весело покосился на Корнева, отвернулся спиной к Карташеву, махнул рукой и уткнулся в книгу.
– Значит, ты сознательно обманываешь себя и родных? Выходит, что тебя связывает с ними ложь. Такая связь не стоит того, чтобы за нее держаться.
– А тебе разве не доставляет удовольствия на пасху не спать ночь?
– Никакого…
– Врет, – заметил Семенов, упрямо наклоняя голову.
– Да, наконец, это уже другая почва… удовольствие… И в снежки играть удовольствие, да не пойдешь же!
– А отчего мне не идти, если мне этого хочется?
– Ну, иди, – ответил Корнев. – Снег скоро выпадет. Вон товарищи уже ждут.
Корнев показал в окно на толпу уличных ребятишек.
Карташев тоже посмотрел и рассмеялся.
– Рыло, – сказал добродушно Корнев.
Впрочем, таким мирным образом споры редко кончались.
– Ты ему напрасно спускаешь, – брюзжал Семенов Карташеву, когда они по окончании уроков шли домой.
– Я вовсе не спускаю.
– Ну-у, спускаешь… В прошлом году, помнишь, как оттрепал его, а теперь уж сам говоришь: «В известном смысле…»
– Послушай, нельзя же действительно со всем соглашаться…
Карташев рассеянно скользнул взглядом по проходившей даме, по прилавку, заваленному грушами, персиками, виноградом, молодыми орехами в зеленой скорлупе, втянул в себя аромат этих плодов и договорил:
– Я верю… но не могу же я, например, представить себе небо иначе, как оно есть, то есть не простым воздухом.
И Семенов и Карташев, как бы для большей наглядности, подняли глаза в прозрачную синеву осеннего неба. С неба их взгляд упал на залитую солнцем улицу, скользнул туда, где ярко синело бесконечное море, теперь прохладное, спокойное, уснувшее в своем неподвижном величии.
Друзья остановились на перекрестке, откуда Карташеву надо было сворачивать домой.
– Я провожу тебя, – предложил Карташев.
И приятели отправились дальше. Они шли, и то сходились так, что плечи их касались друг друга, то расходились, рассеянно, мимоходом глазея на выставленные в окнах магазинов вещи.
– Конечно, есть в природе, – продолжал Карташев, – что-то непонятное, недоступное нашему уму… Я был бы слишком глуп, если бы не признавал того, что признавали люди, может быть, в тысячу раз умнее какого-нибудь Корнева или Рыльского.
– Терпеть не могу этого Рыльского, – перебил Семенов, упрямо наклонив голову.
– И моя душа к нему не лежит, – согласился Карташев. – У Корнева есть все-таки…
– Да я тебе скажу, что Корнев просто под влиянием Рыльского.
– Ты думаешь?
– Уверен… Просто сам разобраться не может, а Рыльского боится: все, что тот ему наговорит, то и повторяет.
– Нет, положим, Корнев и сам по себе не глупый малый.
Семенов сжал как-то губы и произнес сухо:
– По-моему, просто фразер.
– Да фразеры-то они оба.
– Ты посмотри, они обо всем берутся рассуждать. Ну что ж, в самом деле можем мы действительно обо всем иметь правильное понятие?.. Что, в сущности, их рассуждение? Мальчишество.
– Конечно, мальчишество.
– И я тебе скажу, опасное мальчишество, которое может привести ни больше ни меньше как к исключению… Это ведь все не ихнее… из книжек разных… Рыльский из воды сухим выйдет, а Корнев, как дурак, попадется. Вот отчего я и не могу считать Корнева умным человеком… Самое лучшее – подальше от них, – закончил Семенов.
Он оправился, как-то особенно выставил грудь, надулся и раскланялся с проезжавшим на извозчике военным.
– Плац-адъютант, – объяснил он Карташеву.
И оба оглянулись и смотрели, как ехал на извозчике плац-адъютант в полной форме, с наброшенным поверх мундира форменным пальто.
– Глупая у них форма, – сказал Семенов, – так, что-то среднее, – не то кавалерия, не то пехота: не разберешь.
Друзья прошли еще одну улицу.
– Ну, мне уж пора, – остановился Карташев.
– Еще через мост.
И они пошли через мост.
– Я бы тебя проводил, – сказал Семенов, смотря на часы, – да опоздаю к обеду… Отец насчет этого формалист… Да и действительно… ну, прощай.
Друзья попрощались у последнего поворота, откуда виднелся желтый с мезонином дом-особняк, где жила семья Семенова. Семенов и направился к нему спешной деловой походкой, а Карташев лениво побрел назад, щурясь от солнца и представляя себе, как Семенов торопливо взбежит по узкой лестнице в мезонин, положит там ранец, умоется, расчешет перед зеркалом волосы, а денщик почистит его щеткой. Затем он быстро спустится вниз; пройдет большой пустой зал и войдет в столовую, где уже собралось все семейство и глава его, худой, с суровым лицом полковник, в расстегнутом кителе, в синих штанах, молча шагает своими сухими ногами по комнате. Семенов подойдет, с выправкой шаркнет ножкой, наклонится и поцелует жилистую руку отца, произнося безличным тоном:
– Здравствуйте, папаша.
Бесплатно
Установите приложение, чтобы читать эту книгу бесплатно
О проекте
О подписке