Матушка-Обь далеко растолкала свои берега в нижнем течении – ни конца, ни края глазами не поймаешь по весне. И не хотелось бы, чтоб кто-нибудь обиделся, и промолчать не хочется по поводу кипящей мелкоты и весело шумящей мелюзги всевозможных европейских рек и речушек, многие из которых можно пешком перейти. «Разливы рек её, подобные морям» – этот поэтический размах, не в качестве гиперболы, а в качестве обыденной реальности применим только для сибирского раздолья, для сибирских неуёмных рек, обладающих бунтарским характером, в половодье способных разгуляться на километры, пластая голубую рубаху на груди и сокрушая всё, что под руку подвернётся.
Вот куда стремился Стародубцев. Истосковалась душа по родным берегам, изболелась.
На родину приехал он в конце зимы. Погодка уже развесеннилась. Солнышко всё чаще в гости заворачивало. Тёплый ветер заглядывал с юга, свистел под окном наподобие друга. Небеса по-над рекой нежно и свежо обголубели. Затравенели поля, обставленные свечками берёз, блистательно белеющих на фоне чернозёма. Подснежники под берёзами раскрывали глаза – синие или червонные, белые, чайно-лимонные. Из-под снежной скорлупы, словно цыплята, проклёвывались лохматые цветочки мать-и-мачехи. Медуница воздух мёдом насыщала, пчёлку привечала. Тонкими живыми фитильками разгорался весенний горицвет – или адонис, или купавка, или стародубка; как тебе нравится, так и зови. Сосновый бор темнеет за рекой, хвойной гребёнкой чешет облака, седыми гривами склонившиеся в заречных далях.
Всё хорошо, всё прекрасно – только это не главное. Хрустальные горы манили его – ледоход, ледозвон, реколом, вот что хотелось ему посмотреть.
Сколько раз он в детстве коченел на этой крутоярине, сколько раз он вприщурку глядел, несказанно волнуясь, наглядеться не мог на это грандиозное «ледовое побоище» – так ледоходы величал покойный батя, Солдатей Иванович, большой знаток реки, изучивший характер Оби от самого истока, от острова Иконникова. Где-то там, рассказывал отец, Бия и Катунь схлестнулись буйными потоками, расцеловались и так обнялись, как только баба с мужиком во время жаркой страсти. И породили они вот эту Красавицу-Обь, синеглазую дочь, из дому убегающую прочь – в объятья Ледовитого океана, хладнокровного хулигана.
Солдатей Иванович, отец, всё детство колобродил по берегам Оби – в серединном течении. А уж потом, когда усами обзавёлся, пошёл в понизовье. Там поставил дом на крутовине. А заодно и Стёпку-шалопая сострогал из бревна, оставшегося от постройки дома. Так батя зубоскалил. Шутник он был отменный, выкомуривал, где надо и не надо. Запомнились вот эти мамкины слова: «Ещё петух в сарайке не кукует, а папка твой уже не спит, шуткует!»
Говорят, он парнишку едва не угробил – крестить вознамерился в ледовитой купели. А на дворе уже была весна, лёд кругом попискивал синицами, трещал сороками, готовый проломиться. Но Солдатей Иваныч как упёрся – не переспоришь и колуном с дороги не свернёшь. Айда на лёд и всё. Давай хоть пригоршней воды, но сполоснём дитёнка. И хорошо, что рядом оказался человек, который вызвался быть крёстным – его потом попом прозвали.
«Ежли бы ни этот поп, Стёпка точно бы утоп!» – такая частушка по селу пошла гулять после того крещения на весеннем льду, трещавшим на все лады и разъезжавшимся на все четыре стороны.
Может быть, тогда и зародилась в душе мальчонки непобедимая охота смотреть на ледоломы – грандиозное «ледовое побоище», прекрасное и жуткое одновременно.
В апреле, когда солнце начинало к снегам подлизываться, когда приближался календарный Родион-ледолом, парнишка был уже настороже, на стрёме – шараборился по берегу, присматривался. Где Кулики-прибрежники? Прилетели? Молодцы. А трясогузка? Вот она, трясёт своею гузкой. Значит, скоро стремнина стронется. Да только вот когда она пойдёт? Никто не знает.
По ночам не мог заснуть, ворочался, будто хлебных крошек насыпали на простыню. Забудется под утро и подскочит, как только мамка на кухне стеклянной посудой зазвякает.
– А? Что? Уже?
Мать подойдёт, обнимет.
– Спи, родимец. Нет ещё ледолома. Ночью было стужево. Солдатей Иванович, проворно уминая завтрак, замечал: – Ты бы в школу подскакивал так. Словно шило в заду. Ворчал он для порядку. Ему и самому хотелось поскорее повстречать и проводить ледоход, после которого затевалась вешняя азартная рыбалка – щука, окунь, муксун, налим и стерлядь, за долгую зиму насидевшиеся подо льдом, напрочь забывали осторожничать.
Стёпка в школу приходил, но разве ему было до уроков – поминутно глазел в окошко, где виднелся белый каравай реки. И дома он уже уроки делал абы как – прислушивался к тишине за стеной. И спал опять-таки настороженно, чутко – как воробей на зерне; проснётся, глазёнками клюнет в окошко и вновь закимарит. Он словно бы собственной шкурой обострённо чувствовал ледяную шкуру вспученной реки, находящейся под крутояром. Ждал, томился горячей натурой. И так бывало иногда, что перегорал, уставал дожидаться – просыпал начало ледового побоища. Но это было редко. Чаще всего он угадывал сердцем – не ухом, а сердцем – слышал, как под берегом в ночи, под ясными крупнозернистыми звёздами вдруг начинала приглушённо ухать пушка ледолома.
Волнуясь, он частенько выскакивал из дому «в телогрейке на босу ногу» – хотелось быть первым на берегу. А что уж там такого – первым быть? Это ж не Америку открыть. И тем не менее, как будто занимали очередь за хлебом. За белыми сдобными булками, которые с грохотом начинали неуклюже двигаться вниз по реке, словно только что вынутые из красного зева огромной печи – восход разгорался, трещал и постреливал, точно пламя в поднебесной топке набирало силу, ширилось от берега до берега, багрецом и позолотой поджигало облака, деревья обряжало будто бы осеннею листвой. Воздух над рекою колыхался незримым студнем, свежим огурцом попахивал, мокрой марлей к лицу прилипал. А по ушам пиликало, точно пилило ледяной пилой, из-под которой брызгали белые опилки – длинный, протяжный, нескончаемый шорох, скрипение, скрежетание и скорготание, короткие всхлипы воды, вырывающейся на волю. А иногда вспыхивал вдруг неожиданный крик – словно бы детский, режущий по сердцу крик заполошного зайца, сдуру заскочившего на льдины.
– Зайцем решил прокатиться, – гомонили в толпе. – Помочь? А как поможешь? Самого сломает, в порошок разотрёт.
Даже медведя иногда можно было видеть. – А этот как сюда попал? Во, дурак!
– Шатун. Или берлога близко от воды. Испугался шуму, спросонья сиганул на лёд.
Обезумевший медведь, вставая на дыбы, ревел как пароходный гудок, порождающий эхо в синевато-сизой предрассветной дали, ревел на льдинах и уплывал за тёмную излучину, и оставалось только верить и надеяться, что этот «пароход» где-нибудь всё же приткнётся к берегу. Но большинство уже забыло про медведя – не до него.
Народ на берегу в разноголосицу и вразнобой обсуждал свои насущные проблемы.
– А я говорю, если тронется в среду – рыбы много будет, а ежли в пятницу – безрыбный год.
– А прошлой-то весною было как? Стронулась она как раз на пятницу. И ничего, Бог миловал. И осетра, и стерлядку, и муксуна, и тайменя таскали так, что руки едва не отвалились. Мужики тут были работящие, сплошные гомоюны – и по хозяйской части от души старались, и по семейной. Солдатей Иванович крепкими локтями, как железными шатунами, раздвигая кучу балаболов, кое-как разыскивал парнишку в толпе зевак.
– Ступай домой, чертёнок, оболокайся, а то простынешь, – приказывал отец. – Да школу-то, гляди, не проворонь.
Клацая зубами, точно дробя кедровые орешки, Степаха какое-то время ещё истуканом стоял на берегу, глазами выхватывал то одну, то другую картину ледового побоища, а потом, уже почти без сожаления, уходил восвояси.
Первые минуты ледолома казались ему – да и не только ему – очень важными. И если ты их не проспал, укараулил – ты сам собой доволен и другие сверстники смотрят на тебя, как на человека, сумевшего увидеть нечто такое, что для них пока что недоступно. А дальше – совсем уже, не интересно и даже буднично. Ледяные караваны могут тянуться всю неделю, если не дольше. И все, кому не лень, могут придти на берег и ротозейничать, лузгая семечки, смоля папиросы. Могут лениво глазеть и глазеть, как бунтующая река вырывается на волю-вольную – вспухает буграми, рычит, фырчит, грозится, но вскоре затихает, растрясая крыги по берегам. И не сегодня-завтра зеленоватые и аквамариновые льдины, зацелованные солнцем, разнежатся до слёз, расплачутся, прощаясь с белым светом.
Жалко было покидать родимый край. Всю ночь перед отъездом не спалось. Он раззолотил костер на крутояром обском берегу. Сидел, вспоминал. Много чего приходило на память. Изумрудные покосы за рекою, – в ошеломительном разгаре лета. Осенние краснопожарища, широко и шумно бушующие в пойме, где полно осинника. Зверолютый морозяка вспоминался – птаху сшибал на лету. Но больше всего – это, конечно, весна, ледозвоны, когда он в «телогрейке на босу ногу» выбегал на этот крутояр.
Контуженая память Стародубцева хромала, но то, что касалось детства – всё было в целости и в сохранности. Помнились многие мелочи – до росинки на первом цветке, до первой, тихохонько треснувшей почки, выпускающей на волю изумрудное крыло клейкого листа. Весенние приметы вспоминались. Считалось, например, что если на реке лёд громоздится грудами – значит, будут груды хлеба. Вспоминался вешний денёк под названием «Степан-ранопашец». В этот день, на излёте апреля, когда воздух буянил настоем берёзовых соков, благодухом первоцветов и первотравья, Степан-ранопашец будто бы ходит по лугам и полям, проверяет – хорошо ли земелька оттаяла, не пора ли пахать?
«Так, может, не случайно я – Степан? И не случайно пахарем заделался? – гадал Стародубцев. – А хотел пойти в учителя. Даже бегал по льдинам за реку, в библиотеку. Однажды чуть не утонул по дурости».
Родина манила, сердце грела, и опять он думал, как хорошо бы сюда перебраться. Главное, жену уговорить. Да только вряд ли. Долю невозможно оторвать от пуповины родной земли – от старогородской области. А без неё, без Доли, он уже своей доли земной не представлял. Никого из родных у него уже не осталось на этой земле. Свою одинокость, чтобы не сказать осиротелость, Степан Солдатеич особенно жарко осознал в родных краях, когда побывал на могилах отца и матери.
О проекте
О подписке