– Вот этот купол, – говорил Храбореев и присаживался на карточки. – Видишь, сынок? Вот этот купол и называется «шапито». И поэтому цирк-шапито получается. Ну, погоди, я найду медвежатника.
Он потолкался под куполом цирка, заваленном какими-то канатами, клетками, ящиками для фокусов и прочим фантастическим добром. Не без труда отыскал «медвежатника» – так он про себя назвал нового знакомца.
«Медвежатника» теперь было не узнать: важный, строгий, в чёрном костюме администратора или распорядителя. Собираясь выписывать контрамарку, «медвежатник» прищурился одним глазом от дыма – сигарета подрагивала во рту.
– Сколько вас? – привычно спросил он, прекрасно понимая, что один мужчина в цирк не попрётся – это ж не кабак.
Антоха поначалу растерялся, точно пойманный на чём-то запретном, никому не известном. А потом широко улыбнулся, удивляясь такой тонкой, дипломатичной постановке вопроса.
– Нас?.. Да мы двое… Мы с сынишкой, если можно.
– Можно, – несколько барственно сказал администратор. – Мы для кого работаем? Мы для народа. Прошу.
А народа, кстати сказать, собралось довольно много в амфитеатре, широким барьером отделённым от арены цирка. Ребятишек – и это не удивительно – ребятишек было больше, чем взрослых. Глухой, сумбурно клубящийся шум и гам стоял под куполом, где висели пустые серебристые трапеции. Сорочья трескотня нарядных девчонок, мальчишек трещала то там, то сям.
Храбореев сел на своё место, а рядом – пусто.
– Свободно? – спросил кто-то под ухом.
– Нет! – Антоха показал контрамарку. – Сейчас придут…
Он волновался всё больше и больше. Атмосфера цирка, она всегда волнительная, всегда какая-то особая, приподнятая. Душу ребёнка и взрослого, сохранившего детство в душе, волнует не только тайна и загадка будущего представления. В цирке волнует сам воздух, в котором невнятно, но всё-таки явственно ощущается запах дикого, хотя и одомашненного зверья, томившегося где-то в клетках за кулисами. Здесь чувствуется тонкий аромат круглой арены, где песок и опилки взрыты коваными копытами дрессированных лошадей, выполнявших всякие забавные штуки во время конной вольтижировки и акробатики.
Но сейчас Храбореев волновался ещё и потому, что пустое место рядом с ним – оно ведь не было пустым. Там сидел сынок, восторженными глазами смотрел на работу лошади и льва, на изящную работу «Северка» – дрессированного медвежонка, лихо катающегося на велосипеде и таскающего царскую корону на башке.
Амфитеатр хохотал над проделками лошади и дрессированного Северка. И Храбореев хохотал – сквозь слёзы. Интересно было то, что на протяжении всего представления Храбореев больше смотрел не на арену, а куда-то рядом – сначала на пустое место, а потом на четырёхлетнего чужого огольца, неподалёку сидящего между отцом и матерью. И при этом глаза Храбореева как-то странно сияли. И веселился он довольно странно, не естественно. Размазывая слёзы по щекам, он сидел всё время как на иголках – возбуждённый, излишне радостный. Сидел и поминутно косился – наблюдал, с каким удовольствием чужой кудрявоголовый парнишка смотрит на арену, каким колокольчиком он громко заливается, потешаясь над проказами косолапого циркача. А потом – под конец представления – парнишка-сынишка неожиданно загрустил. Ему, сынишке – ну, и Храборееву, естественно – им жалко стало замордованного «царя зверей». И тогда у Антохи появилась идея: надо будет после представления купить поллитровку, подпоить седого, глуховатого сторожа и выпустить на волю «Северка».
Так он и сделал.
Работники цирка его поймали, чуть не прибили около раскрытой клетки.
Зима пришла, поставила могильные холмики на берегах и под окнами. Особенно неприятно в предрассветных сумерках или вечерами смотреть на эти холмики – чернеют как земляные, да ещё и звёздочки на них мерцают, наводят на печальную мысль. Глаза бы не глядели на эти холмики.
Антоха дом забросил. И рыбалка, и охота – тоже побоку. Он устроился на завод. Поднимался рано утром, разогревал легковушку и, свирепо газуя, выскакивал на трассу, продутую ветром, но кое-где перепоясанную ночными застругами. Не сбавляя скорости, он летел на тарана – заструги взрывались молочно-серебристыми осколками, на капот черёмуховым цветом падали, на лобовое стекло.
На заводе нередко стал задерживаться по вечерам, а иногда и за полночь – во вторую смену оставался. Храбореев был теперь не просто токарь – универсал, умеющий работать на всех токарных станках. Он пытался измотать себя работой – не мог измотать. Организм достался – крепче лошадиного. Домой он возвращался нехотя. Еле-еле тащился. А навстречу со свистом, с яркими, словно праздничными огнями пролетали многотонные фуры – чаще всего заграничные, аляповато раскрашенные тягачи с прицепами. Глядя на эти шумные и яркие автопоезда, Храбореев ловил себя на мысли заделаться шофёром-дальнобойщиком, чтобы вот так вот ехать и ехать куда-нибудь в ночи, зная, что там тебя ждут, а потом обратно – тысячи и тысячи морозных километров. А вслед да этой мыслью приходила другая: бригадир на заводе говорил о том, что на работу приглашают квалифицированных строгальщиков; вахтовый метод работы где-то под Свердловском; приличные деньги…
Дома с женой почти не разговаривали. Не враждовали, нет, а просто так… Да и о чём тут было говорить, когда у неё на столе – стопки самых разных ученических тетрадок, над которыми она сутулилась, проверяя; а у него на столе – в другом углу комнаты – железная мелочь от токарных станков; холодные блестящие детали, которые он выточил для сердца легковушки.
Когда он приходил домой и умывался, переодевался – Марья спрашивала:
– Есть будешь?
– Неохота.
А потом – часа через два – жена вставала, закрывала тетрадки, выключала настольную лампу.
– Ну, я пошла. – Она зевала. – А то мне рано завтра.
– Иди, конечно. Спокойной ночи.
– Спокойной ночи.
Вот и весь разговор – как в той песне.
Просто встретились два одиночества,
Развели у дороги костёр,
А костру разгораться не хочется,
Вот и весь разговор.
Ночами не спалось. Он продолжал искать вчерашний день на заснеженном берегу. Не сказать, чтобы эта зима отличалась какой-то особой злостью – в Тульской области морозы вообще зубы редко показывают. Самая низкая температура, дед когда-то рассказывал, в области была в январе 1940 года на метеостанции в Егнышевке – минус сорок восемь придавило. Странно было то, что Храбореев давным-давно уже не вспоминал о покойном деде, в молодости работавшем на метеостанции, а вот теперь… Теперь Антоха то и дело думал, что на дворе сейчас – как в том сороковом году в Егнышевке.
Холодно было искать. Страсть, как холодно. Причём никаких внешних признаков зверского холода не было – деревья не трещали, кусты не куржавели, и ноздри не слипались от выстывшего воздуха, когда он спиртом обжигает гортань и грудь.
Поглядывая по сторонам, Храбореев думал, что это холод не природный – нутряной, душевный, личный холод. Это на личном термометре у него – минут сорок или даже пятьдесят. И чем тут согреешь своё мирозданье, свой космос, мерцающий льдами созвездий? Антоха не знал.
Он изредка палил костры на берегах, согревался выпивкой и, запрокинув голову, шарил глазами по небу. Вот Большая, а вот Малая Медведица. А вот – Полярная звезда, небесный Кол, вокруг которого всё небо вертится…
Голова, хмелея, тяжелела. Он в землю смотрел. В тишине мерещился детский голосок, звал и манил куда-то. Однажды ночью Храбореев взял пешню и лом, пошёл на голос…
Аркаша Акарёнок – коренастый сосед – под утро забарабанил в окно.
– Манька! Вставай! Утонет к лешему!
– Кто?.. Что?..
– Да твой чудит…
– Он? Опять? О, господи…
– Не опять, а снова… Шевелись!
Марья впопыхах оделась. Побежала, проваливаясь в большие сугробы – зима была снежная, мягкая. Среди берез увидела она чахлый догорающий костер, издалека похожий на скомканный цветок.
Муж сидел возле огня, сушился, зачарованно глядя на пламя. За ночь по льду он ушёл далеко. Провалился где-то и промок.
– Антоша, ну чего ты здесь? – Марья говорила кротко, нежно. – Пойдем домой.
Он помолчал. На небо посмотрел.
– Хорошо поработал сегодня, – доложил он так спокойно, будто смену на заводе отломал. – Завтра надо повкалывать на том краю…
Марья поглядела по сторонам. Уже обутрело. С десяток прорубей курились на морозе.
– Пошли, родной. Пошли.
Он погрузился в молчание. Сидел без шапки, без рукавиц.
Босые ноги выставил к костру. Сидел на прибрежной березе, поломанной снегом. На сучьях сушились портянки, шерстяные носки. Кругом валялись мятые и жеваные «отстрелянные» гильзы папирос. Густая кровь с ладоней сочилась, – пешней да ломом кожу изодрал до мяса.
– Обувайся! – Марья нахлобучила шапку на него. – Будем вещи собирать, Антоша. Поедем отсюда. Поедем, миленький.
Он сердитым взглядом царапнул Марью.
– Я не поеду! – заартачился. – Нет!
Жена руками развела.
– Вот те раз! Ты же сам говорил, надо ехать…
– Мало ли что говорил. Мне и здесь хорошо. Надо ещё тот край проверить. Там изба должна быть.
– Какая изба?
Он помолчал. Загадочная улыбка тронула губы.
– Ты помнишь русский город Китеж? Тот, который затонул…
Марья смотрела на него – не узнавала. Копчёное, «горелое» лицо Антохи странно посветлело, изнутри озарённое светом болезненной радости и той необъяснимой Божьей благодати, изведав которую, человек ищет дорогу в церковь.
Золотые купола издалека притягивали взор – город не большой и не высокий. Антоха всё чаще обращал внимание на Божье золото, горящее под облаками. Шагал по улице, шагал – и останавливался. Завороженно смотрел на купола, крестился, кланялся. Временами приходил на службу в церковь, озарённую десятками и даже сотнями свечек, стоящих возле древних иконописных ликов, растрескавшихся от времени, точно покрытых глубокими морщинами. Какие-то набожные старушки, сухие и опрятные, шикали на Храбореева и смотрели далеко не ангельскими глазками – сердито смотрели, сурово, как будто заранее видели в нём богохульника. В эти минуты он ощущал себя униженным, никчёмным, сгорающим от стыда своей тупости: не знал, куда поставить свечечку за здравие, куда – за упокой, не имел понятия, как тут руки держать, где тут лучше остановиться, чтобы святым отцам не помешать во время службы. В эти минуты ему хотелось демонстративно надеть фуражку прямо перед иконой, громко хлопнуть дверью и навсегда забыть дорогу в эту сердитую церковь, где отовсюду на тебя по-змеиному шикают благообразные сухие старушенции.
Однако понимал он – это в нём гордыня говорит. Терпел, выслушивая нравоучения. Согласно качал головой.
Иногда он беседовал со священниками.
Один из них как-то обмолвился:
– Видно, Божий промысел таков! Ушла невинная душа младенца, чтобы вечно жить на небесах. Может, потому-то и ушла, что на Земле ей делать нечего.
– То есть как это – нечего?
– Может, мальчик слишком мудрый для земного бытия. Бывают такие. Бог забирает их на небеса, на ангельскую службу.
Это немного утешало Храбореева. И утешало, и наполняло чувством горькой гордости; не каждому дано быть родителем ангельской, мудрой души. В церковной ограде всегда было много старух и стариков совсем другого толка – эти не шипели на него, не учили, как тут себя вести; глаза их не сверкали алмазным гневом.
Храбореев с ними беседовал о Боге, о церковных праздниках. Спрашивал, когда и как нужно поминать усопшую душу. И там же, в церковной ограде, он услышал один рецепт – это уже касалось женского бесплодия.
В глазах у него загорелась надежда.
«А почему бы и нет?!»
Ему нужно было съездить в деревню – найти кое-что для рецепта. А машина, как назло, зафордыбачила – то ли карбюратор, то ли что-то ещё. А душа у него загорелась – неохота с машиной возиться, а поскорее охота проверить, как тот рецепт подействует на жену.
Решил идти пешком – не шибко далеко.
Проснувшись раным-рано, Храбореев украдкой вышел за порог, поёжился и передернул плечами. Зябко. Вся поляна кругом избы обсыпана серебристым горохом – роса зеленоватая, ядреная. В туманах за озером зацветало неяркое солнце. Отражённый свет вдали – на воде под берегом – подрагивал золотым лепестком. Птица под сурдинку позванивала в зарослях, приветствуя новый денёк. Зеркальная гладь неожиданно разломалась: рыба неподалеку от берега хвостом шарахнула. Язви тебя! Глаза у Храбореева полыхнули радостью, и душа воспылала азартом. Забывая, зачем он поднялся так рано, Антоха лопату взял, расковырял жирную землю под липами. Черви длинными шнурками уплывали из-под пальцев. Храбореев, увлекаясь, накидал червей в стеклянную банку. Удочку схватил и рысью побежал – по дымчатой, сизой траве. Нарядный цветок на пути повстречался. Антоха почти наступил на цветок, но в последнее мгновенье – нога благоразумно скользнула в сторону. Он покачнулся и едва не упал. Банка с червями взлетела над головой – раскололась, попав на камень, прикрытый лопухами. И в тот же миг в деревьях и в кустах произошёл переполох.
Чёрная крупная сова – неясыть, – пролетая над кустами, громко захлопала крыльями. А вслед за ней – испуганные громкими хлопками – всякая мелочь из укрытий брызганула, тонко пища и взахлёб вереща.
Антоха вздрогнул – будто проснулся. Брезгливо посмотрел на расползающихся червей, на удочку в своей руке. Бросив удилище в траву, отвернулся от озера и медленно побрёл по бездорожью, местами утопая в тумане – по колено и по грудь.
В ближайшую деревню он шагал по старой просёлочной дороге. Перелески попадались на пути. Просторные поля. Он останавливался в тихом и чистом раздолье. На глазах его подрагивали слёзы, когда смотрел на тёплую краюху ржаного солнца. Зажмуриваясь, подолгу слушал хлебные колосья, под ветерком плескавшиеся возле дороги. Иволга подавала голос в перелесках, кукушка.
Храбореев вошёл в деревню. Увидел первого встречного и сказал, приветливо улыбаясь:
– Доброе утро, земляк! Подскажи, у вас кобыла в колхозе есть?
Черноволосый и черноглазый «земляк», в котором угадывалось что-то цыганское, настороженно посмотрел на чудака – брюки по колено мокрые от росы.
– А жеребец тебе не подойдет? – спросил, ухмыляясь.
– Нет, жеребец не подойдет.
– А баба?
– Что – баба?
– Ну, может, сказать адресочек вдовы?
– Мне без разницы, – простодушно согласился Храбореев. – Лишь бы у неё была кобыла.
– Опять двадцать пять! – удивился «земляк». – На кой хрен тебе сдалась кобыла?
– Надо.
Цыганистый мужик покачал смолисто-кудреватой головой.
– Ну, иди к председателю. А лучше – прямо к конюху.
Слухи о том, что он ищет кобылу, вскоре дошли до жены. Марья как-то под вечер встретила его – усталого, голодного, пришедшего с очередного поиска. (Работу на заводе Антоха бросил – уволили за прогулы.)
Обнимая мужа, Марья заплакала, думая, что он маленечко того…
– Да как же так, Антошенька? Да что это с тобой? – Она запричитала мокрым, срывающимся голосом. – Да зачем тебе сдались эти кобылы?
Он угрюмо послушал её, глядя в пол, где блестела слезинка на шляпке гвоздя, затёртого до серебра.
– Всё нормально! – грубовато успокоил. – Не кобыла мне нужна. Я ищу кобылье молоко.
– Зачем оно тебе? Что ж ты молчишь? – допытывалась Марья. – Я ведь сердцем чую, что ты скрываешь. Не договариваешь…
– Тебе скажи, так ты… – пробубнил он, отворачиваясь. – Ты же учительница у нас. Грамотейка.
– А причём здесь учительница?
И он опять замкнулся, не хотел секрета выдавать. Кобылье молоко должно было помочь от бесплодия, если верить народной молве. Надо было жене (только чтобы не знала) давать кобылье молоко по чашке в день. А ещё, сказала колдунья-знахарка, живущая на дальней оконечности Колдовского озера, – надобно жене носить на шее махонький шарик из порошка оленьего рога, смешанного с коровьим помётом.
«Олений рог? – Антоха крепко задумался, сидя на крылечке после ужина и верхней губою пытаясь дотянуться до носа. – Олений рог… Олений рог… На Север надо. Там полно оленей. И денег там навалом!»
В зеленовато-синих вечерних небесах вызревали звёзды – серебряной сетью падали в озёрные глубины, зачернённые тенями береговых деревьев. И опять его глаза невольно тянулись к Полярной звезде, к тому поднебесному Колу, кругом которого как будто бы вращается вся вот эта необъятность мира.
– Поеду в Мурманск! – заявил он, вернувшись в дом. – Дядя Никон давно приглашал.
Марья поначалу отговаривала мужа, а потом согласилась.
«Пускай поедет, проветрится, а то уже совсем от горя почернел. – Жена вздохнула. – Всё равно остался не у дела. А жить на что-то надо. Может, заработает мужик. Может, в Москву поеду, подлечусь».
И Храбореев тоже думал о деньгах, когда первый раз летел на Север – сквозь дробовые заряды холодного злого дождя вперемежку с белыми картечинами снега. И только много позже он осознал, что полетел не за деньгами – за судьбой.
Никто из нас не знает своей судьбы, и слёзы горя могут стать слезами радости.
О проекте
О подписке