На кладбище, в сороковой день, не пошел никто.
Бесчувственную Ираиду Яковлевну отнесли на постель, на которой она в бессознательном состоянии пролежала около двух недель и отдала душу Богу, не сняв проклятия со своей дочери. Последняя, впрочем, и не навещала ее и совершенно равнодушно встретила известие о ее кончине.
Эта смерть ведь открывала ей широкое поле – у нее становилась «своя воля».
Ираиду Яковлевну похоронили рядом с мужем, на Дорогомиловском кладбище.
Дочь проводила мать до места ее вечного упокоения без слезинки в глазах и вернулась домой уже полновластной и единственной хозяйкой.
– Проклятая, проклятая! – шептали вокруг нее люди, но она не слыхала или не желала слышать этих слов.
Так под именем «Проклятой» она и стала слыть на Сивцевом Вражке. Сирота сделалась центром внимания соседей, следивших за каждым ее шагом и толковавших вкривь и вкось даже самые обыденные ее поступки.
Так всегда случается с людьми, по тем или другим причинам заслуживавшими общественное внимание. Все, что проходит бесследно для других, становится им в вину; все, что кажется обыденным в обыкновенном человеке, представляется чем-то выдающимся в том, на котором сосредоточен взгляд общества.
Дарья Николаевна Иванова, впрочем, своим поведением, нельзя сказать, чтобы накидывала платок на чужой роток, который и без того накинут, по словам русской пословицы, трудно.
Не прошло и сорока дней со смерти матери, как молодая девушка, ставшая самостоятельной, зажила, как говорится, во всю. Нельзя было сказать, чтобы в режиме ее жизни было бы что-нибудь предосудительное; ни одного мужчины, ни молодого, ни старого, исключая разве изредка наведывавшегося Кудиныча, который был не в счету даже в глазах сплетников и сплетниц Сивцева Вражка, не было около нее; но быть может ей простили бы даже любовную интригу – она была естественной – ей не прощали ее поведения, потому, что оно было необычайным, потому что оно не укладывалось под понятия нравственного и безнравственного, оно выходило вон из ряда, и его осуждали строже, чем осуждали бы явный порок. Дашутка-проклятая, как продолжали называть ее обыватели Сивцева Вражка, дурила не на живот, а на смерть.
Одетая в мужское платье, она приказывала запрягать себе лихих коней, и посадив в сани Фимку, тоже переодетую мужчиной, как вихрь носилась по Москве, посещая «комедийные потехи», как назывались тогда в Москве театральные зрелища, и даже передавали за достоверное, участвовала в кулачных боях, словом, вела себя не по-девичьи, не по-женски.
Первые публичные театральные представления в Москве происходили при Петре, в «Комедийной Храмине» на Красной площади, и в Немецкой слободе, в доме генерала Франца Яковлевича Лефорта. Для «Комедийной Храмины» в 1701 году был отправлен за границу поступивший к царю на службу комедиант Иван Сплавский, в город Гданск (Данциг), для вербования в Москву театральной труппы. Он в контракте обязывался, по прибытии с труппою в Москву, царскому величеству всеми помыслами, потехами угодить и к тому всегда доброму «готовому и должному быти», и за это ему назначено было ежегодно получать по 5000 ефимков.
Современники в то и последующее описываемое нами время смотрели на зарождающийся «светский театр» как на дело дьявольское и богопротивное, и глядели, приговаривая: «с нами крестная сила». Публичные представления на Красной площади в конце 1704 года на время прекратились: Яган Кунтш, этот предтеча современных антрепренеров, бежал из Москвы, не заплатив жалованья никому из своих служащих.
После Кунтша театр на Красной площади перешел в руки Отто Фюрста; представление у последнего чередовалось с русскими представлениями: русские давались по воскресеньям и вторникам, а немцы играли по понедельникам и четвергам; немецкие и русские пьесы представлялись под управлением Фюрста. В труппе последнего женские роли впервые исполняли женщины: девица фон-Велих и жена генерального директора Паггенканпфа, в русских документах попросту переделанная в Поганкову.
В этих театрах русскими учениками Кунтша и Фюрста играны были следующие пьесы: «О Франталисе эпирском и о Мирандоне сыне его», «О честном изгнаннике», «Тюрьмовой заключенник или принц Пикельгяринг», «Постоянный папиньнаус», «Доктор Принужденный» и другие. Все эти пьесы имели все театральные эффекты и ужасы, сражения, убийства и прочее.
После Петра I, при Екатерине и в последующие царствования, в Москве публичных представлений не было.
Со вступлением на престол Анны Иоанновны, простота прежних времен сменилась великолепием и блеском, как коронация Анны Иоанновны. К этому торжественному дню польский король Август II отправил в Москву отборнейшие таланты своей дрезденской оперы. Это были итальянцы, между которыми находились знаменитости того времени, превосходные певицы, танцовщики, музыканты. Из числа их особенно отличалась актриса Казанова, мать известного авантюриста Казанова, и комик-певец Педрилло, впоследствии шут государыни.
Этими-то артистами и была представлена итальянская интермедия, с необычайною роскошью в костюмах и декорациях.
В 1741 году, с восшествием на престол императрицы Елизаветы Петровны, началась новая блистательная эпоха признанного драматического искусства в России и в ее царствование положено было начало отечественному театру. Ко дню коронации императрицы в Москве нарочно был построен новый театр на берегу Яузы. Театр был обширен и прекрасно убран.
В день коронации был дан первый великолепный спектакль на итальянском языке: он состоял из оперы «Clemenzo di Tiddo» (Титово милосердие) и «Le Russia affletta et riconsolata» (Опечаленная и вновь утешенная Россия), большая аллегорическая интермедия, смысла которой пояснять не нужно, потому что он виден из самого заголовка пьесы. После следовал балет «Радость народа, появление Астреи на российском горизонте и восстановлении золотого века».
Балет, по сказаниям современников, был превосходный и приводил в неимоверный восторг публику. В следующие дни был представлен еще другой балет, «Золотое яблоко на пире богов, или суд Париса». Оба балета были сочинены и поставлены на сцену Антонием Ринальдо-Фузано. Этот балетмейстер служил прежде при дворе Анны Иоанновны и был преподавателем «танцевания» великой княжны Елизаветы Петровны. При первом известии о восшествии ее на престол, Фузано, бывший тогда в Париже, поспешил в Петербург, чтобы представиться венценосной ученице и предложить ей свои услуги. Императрица тотчас же приняла его и наименовала вторым придворным балетмейстером для комических балетов: первым балетмейстером и хореографом трагических танцев числился Линде, находившийся в то время за границей.
Петровский служака, покойный Николай Митрофанов Иванов любил в память Великого Петра посещать комедию, а любовь к последней «дщери Петра» Елисавете еще более побуждала его к ее посещению, которое он считал как бы исполнением воли государыни. Возвращаясь домой после комедийного зрелища, он горячо передавал своим домашним свои впечатления и таким образом развил в дочери любовь к театру, несмотря на то, что она при жизни отца с матерью даже не смела подумать о его посещении.
Содержание комедийных зрелищ того времени пришлось подходящим к грубым вкусам Дарьи Николаевой Ивановой, и она пропускала редкое представление, тем более, что места были дешевы, первые стоили гривну, вторые два алтына, третьи пять копеек, а последние алтын, а отцовская кубышка, оставшаяся в полном распоряжении дочери, позволяла эти траты.
Лучшим, однако, удовольствием, превосходящим бешенную езду и театр, были для Дарьи Николаевны кулачные бои. Происходили они в Москве обыкновенно зимой, на льду Москвы-реки. Со всех сторон в воскресенье или в праздники, после полудня, собирались молодцы потешить себя, поразмять и свои, и чужие косточки. Собиралось на эти бои иногда народу тысячи по три, по пяти, причем немало было и зрителей, даже из людей высшего круга, а также и женщин, любовавшихся на бойцов из закрытых ковровых возков с медвежьими полостями. Не упускали случая побывать на боях и молодые девушки, хотя редкие из них принимали в них участие.
Вообще кулачный бой был для всех самой обыкновенной и причем самой любимой забавой.
Увлекалась им до самозабвения и наша героиня и, подчас, переряженная парнем, принимала в них участие, сильно тузя бока заправским бойцам. Она находила дикое упоение при виде этих падающих и кричащих людей, звуке сыпавшихся направо и налево ударов, цвет брызгавшей из носов и губ крови и синевы подставляемых под глаза фонарей.
Все это, повторяем, возмущало соседей, и рассказы о ее молодечестве, а кстати и беспутстве, преувеличенные и разукрашенные, ходили по Сивцеву Вражку, хотя участие девиц в кулачных боях не было в то время совершенно исключительным явлением. Молва о ней, как о «выродке человеческого рода», «звере рыкающем», «исчадьи ада», «чертовой дочери» снежным комом катились по Москве.
Материнское проклятье, тяготевшее над ней, довершало мрачную окраску ее фигуры, хотя, по внешнему виду, она была в полном смысле красавицей, окончательно расцветшей к восемнадцати годам.
Убеждение, высказанное еще покойным Николаем Митрофановым о том, что его дочь останется «вековухой», то есть не выйдет замуж, разделяли не только близкие соседи, но и все обыватели Сивцева Вражка.
Можно же после этого представить, как должна была поразить их новость, что у Дашки Ивановой объявился жених, да еще не простой, не захудалый какой-нибудь парень, а такой, что за него с руками и ногами выдали бы своих дочерей московские папеньки и маменьки, даже принадлежащие к богатым и знатным фамилиям Москвы. С некоторого времени заметили, что Дашутка катается уже не на своих лошадях, а на рысаках, совсем кровных, как говорили очевидцы. Одевалась она уже в женское платье, а рядом с ней в узеньких санях помещалась уже не ее возлюбленная Фим-ка, а красивый, стройный военный, с выхоленным лицом и барскими манерами.
Вскоре стало известно, что это жених, Глеб Алексеевич Салтыков.
Соседи так и ахнули: гвардейский ротмистр, богач, красавец, хочет узаконить это «исчадие ада» – «Дашутку-звереныша».
– Просто путает… – догадывались одни. – Тоже, чай, разум в голове есть, видит, чай, кого замуж-то брать приходится.
– Не такая она девка, чтобы путать дозволила… – возражали другие. – Путанников-то много бы нашлось, а что ни говори, мужик она мужиком… Одна всюду со своей Фимкой шасталась, на кулачных боях дралась, а чтобы какой воздахтор завелся, этого о ней и недруг не скажет.
– Мели Емеля, твоя неделя… Шито да крыто все делано, только и всего… – замечали некоторые, особенно озлобленные и недоверявшие возожности при такой жизни, какую вела Дарья Николаевна, «сохранить себя».
– Нет, этого не говори… Чего нет, так и нет… И помнишь парнюгам от нее немало по сусалам доставалось за эти глупости.
И, действительно, обыватели Сивцева Вражка должны были, в конце концов, сознаться, что Дашутка дурит, что Дашутка – зверь, что на Дашутке креста нет, а себя она все же соблюдает.
– Може она и не баба, шут ее разберет… – высказывали некоторые предположения.
Но Дарья Николаевна была женщиной, со всеми ее страстями и слабостями, но до сих пор она тешила свою страстную натуру бешенной ездой, дракой, и образ мужчины лишь порой смущал ее воображение. Она была в периоде поиска за идеалом. Этот идеал был своеобразен и вполне соответствовал ей, девушке-гиганту, девушке-зверю. Прежде всего, она рисовала своего мужа сильным, высоким, статным мужчиной, который не потупился бы от ее взгляда, который не спасовал бы перед ее дерзостью и мог бы усмирить ее, порой хотя бы… ударом своей мощной руки.
Все те юноши-парни, которые млели перед ее мощным взглядом, которые смотрели на нее, по ее собственному выражению, как коты на сало, были противны ей. Она читала в их глазах способность полного ей подчинения, тогда как она искала в мужчине другого – она искала в нем господина над собою. Она презирала их и в ответ на их признания била парней «по сусалам», как выражались соседи.
Ей показалось, что такой человек нашелся. Это и был ротмистр гвардии Глеб Алексеевич Салтыков. Встреча их произошла при оригинальных обстоятельствах.
Выходя, однажды, из театра, Дарья Николаевна вместе с Фимкой были стеснены толпой, и несмотря на одетые на них мужские костюмы, узнаны.
– Братцы, кажись это бабы переряженные! – воскликнул один из шедших рядом с Дарьей Николаевной парней и довольно бесцеремонно облапил ее.
Тяжелая затрещина была красноречивым, но не убедительным ответом.
– Бабы и есть! – воскликнул он.
Произошла свалка, в которой Дарья Николаевна и Фимка усердно работали кулаками, но ввиду многочисленности нападающих, стали ослабевать, как, вдруг, возле них выросла статная фигура молодого мужчины, одетого в военный мундир. В этот самый момент была ошеломлена сильным ударом в бок Дарья Николаевна, пошатнулась и чуть не упала под ноги толпы, если бы ее не поддержал этот неизвестный, как из земли выросший мужчина. Он схватил ее на руки и быстро вынес из расступившейся перед ним толпы. Фимка, не помня себя от страха, следовала за их спасителем.
– Салтыков, Салтыков… – пронеслось в толпе. – Дорогу Салтыкову…
Глеб Алексеевич Салтыков был известен в Москве своей силой, молодечеством и беззаветной храбростью. Это было зимой. Положив почти бесчувственную Дарью Николаевну в пошевни, и помог сесть в них Фимке, он вскочил на облучек, крикнув кучеру: «пошел!»
Лошади помчались.
– Куда везти-то? – обернулся он к сидевшим женщинам, после того, как они проехали берег Яузы и свернули в один из переулков.
Фима, оправившаяся от страха, сказала адрес.
– На Сивцев Вражек! – приказал он кучеру и тот ударил вожжами по лошади.
Красивое, сытное животное, казалось, не бежало, а летело. От этой, дух захватывающей езды, Дарья Николаевна очнулась.
– Где мы? Куда мы? Где Антон? – спросила она, открывая глаза.
– Барин вот нас домой везет, а Антон там стоит, не до него было… Слава Те, Господи, что живы выскочили…
– Барин! Какой барин? Что ты путаешь?.. – придя уже совершенно в себя, спросила молодая девушка.
– Какой барин, мне неведомо… Спросить можно.
– Барин, а барин? – окликнула Фима Салтыкова. – Вы кто будете, барышня любопытствует?
– Ротмистр гвардии Глеб Алексеевич Салтыков, – обернулся он к сидевшим в пошевнях.
При лунном свете, отражавшемся на белой пелене дороги и на покрытых, словно белою скатертью крышах домов, Дарья Николаевна разглядела красивую, статную фигуру везшего их барина и у нее вырвался невольный возглас:
– Ишь, он какой!
– Какой есть! – ответил Салтыков. – Как позволишь тебя, боярышня, по имени и отчеству величать?
– Дарьей Николаевной меня звать, Ивановой кличут…
– Как себя чувствуешь?..
– Да ничего себе, очухалась, саданул меня один подлец здорово… Уж не ты ли это?
– Борони меня, Господи!
– Чего страховаться! Садануть-таки нашу сестру бывает на пользу, чтобы знала место, чертова дочь, против десятерых не совалася…
– Это ты, боярышня, правильно так сказала, воли вашей сестре нашему брату давать не приходится: только за дело, да вовремя, а так зря дубасить тоже не годится, притупится, чувствовать побои не будет, страх к ним потеряет…
– Ты, я вижу, парень умный, коли такие речи ведешь, – заметила Дарья Николаевна. – А догадался ты, что бабы мы?
– Нет, я принял вас за молодых парней… Думал изобьют молокососов, насмерть исколошматят, роду они, видимо, не простого, вот я и вступился…
– Это Фимка-то не простого роду… – захохотала Дашутка.
– Да ведь для парня-то в ней нежность есть, ну, так на барчука и смахивает… – заметил Салтыков.
– Для парня-то оно пожалуй… – согласилась Дарья Николаевна.
Лошади в то время катили уже по Сивцеву Вражку.
– Где тут ваша усадьба-то! – обратился с вопросом к сидевшим в пошевнях Салтыков.
– А вот здесь, налево… – сказала Фимка, указывая на красненький домик.
– Стой!
Лошади остановились. Обе девушки выскочили из пошевней, и Дарья Николаевна, казалось, не чувствовала ничего после только что данной ей встрепки.
– Ну, прощай, Глеб Алексеевич, спасибо, что вызволил, хотя может я и одна бы справилась… Заходи ко мне, коли не побрезгаешь.
Бесплатно
Установите приложение, чтобы читать эту книгу бесплатно
О проекте
О подписке