Еще одна загадка совсем в ином: почему с отцом так дружили иностранцы, люди уехавшие? Он состоял в трогательной переписке с директором «Ла Скала» Антонио Гирингелли. Или вдруг в 1975 году позвонил мне в «Комсомолку»: «Срочно приезжай домой, нужна твоя помощь». Я рванул на Горького и, благо близко, застал картинку. Он и художник Николай Александрович Бенуа, заскочивший из Италии, по очереди пытаются вытянуть пробку из бутылки. Пробку-то вытянул я, и с первого раза. Но что толку? Кто мне Бенуа и кто я ему? А с отцом они дружили…
Или ушла порода? Он мальчиком-статистом выступал с Шаляпиным, а я тратил время на бездарный теннис. «Что за мелодия? Откуда?» – теребил он меня, я же без тени смущения пожимал плечами. Не схватил многого, что давала – и щедро – жизнь. Где-то упустил, не дотянул до того, что именуется чудесным словом «культура». И я – еще не наихудший. Остается утешаться только этим. Интеллигентность незаметно и тихо исчезла из нашей жизни. Ушли или, простите, вымерли ее последние спутники-носители. Из того отцовского поколения ровесников века – 1901 года рождения – не осталось, что абсолютно логично и естественно, никого. И даже не то страшно, что они не с нами. Увы, мы не унаследовали ничего или, будем, как всегда, к себе снисходительны, мало что переняли из их наследия. Связь времен прервалась, передача эстафеты не состоялась.
Когда папы не стало, я попытался разобрать огромнейшие залежи архивов. И не смог. Сломался на вторую неделю. Не буду рассказывать, как и куда они позорно исчезли и с моего молчаливого согласия тоже. Я о другом. Знал, что отец – трудяга. С утра до ночи и снова с раннего утра стучал в нашем доме трофейный «Ундервуд». В это время заходить в кабинет строжайше запрещалось. Но не думал я, что столько написано и столько загублено. Маленькая толика издана, поставлена, снята. Меня убили кипы киносценариев, на которые уходили годы жизни. Они высились бесполезными памятниками журналистскому, писательскому трудолюбию. Почему, по-нашему говоря, не пошло? Нет ответа. Хотя довольно категорично могу признать: были не хуже других снятых киноповестей и изданных книг. Но, честно, не лучше.
Сидел в отце какой-то внутренний цензор, мешавший загнать в фильм то, о чем он так увлекательно рассказывал. Все же пройденная в жизни школа всесоюзного страха проникла и в сердце, и в душу. И этого проклятого цензора, омерзительного, намертво засевшего, было уже не выдавить.
Я нашел письмо отца своей тете, так никуда в 1920-е в отличие от всех своих родственников не сбежавшей и осевшей в коммуналке в Ялте. Как у них, у той прослойки, и полагалось, общались на «вы»: «Тетя, прошу Вас, покажите Коленьке место, где мы в детстве отдыхали. Только объясните все аккуратно, с присущим Вам тактом. Объясните, что это наше семейное гнездо, добровольно переданное, кажется, простым железнодорожникам». И баба Женя привела меня в гнездо с мраморной лестницей. В санатории отдыхали работники МПС. Между прочим, когда мне говорят, что «Крым-то все равно не наш», слышать это тошно. Он и наш, и лично мой тоже.
Но почему такой жуткий страх уживался, нет, не с героизмом, а с постоянными командировками на фронт? Там что, страха не было? Исчезал?
Или странный эпизод в Нюрнберге. Там работали зубры во главе с Борисом Полевым. Фронтовики, орденоносцы. И не великие, а скромный Мих. Долгополов подписал письмо министру иностранных дел товарищу Молотову.
Процесс шел с 20 ноября 1945-го по 1 октября 1946-го. И текст для тех суровых времен предельно откровенный. Суточные – грошовые, им, корреспондентам, еще хватает. А переводчикам, женщинам – стенографисткам, машинисткам очень тяжело, живут чуть не впроголодь. У молоденьких девчонок доходит едва не до обмороков. А уж как обносились. Надо помочь.
И почему-то помогли. Этому есть документальные доказательства, я видел фотокопию письма (или прошения?) в книге одной из молоденьких тогда переводчиц, в Нюрнберге работавших, добравшейся до высокого поста.
Странно, но мольба дошла до адресата, посланию дали ход. Кое-что подкинули. Многие годы отцу звонили бывшие сотрудницы нашей делегации. Поздравляли с днем рождения и всегда благодарили.
Откуда вдруг такая необычная смелость? Взял, написал. Отец оставил мне много вопросов, и этот – из самых трудных.
А вот еще одно совсем не сбывшееся предсказание: «У тебя перышко бойкое. Может, где-то к концу и выбьешься в фельетонисты. Или даже в спецкоры». Что поработаю замглавного в трех больших газетах, отцу и в голову не приходило. Лучшее в журналистике – специальный корреспондент.
Или святая для меня заповедь: «Первая газета – самая счастливая. Потом будет хорошо, но так здорово, как было, – уже никогда. Прими спокойно».
Кое-что я принимал как надо. Иногда терялся. Тиски давили. Но главная потеря не в том, что не успел, не написал. Странно, но расписался я под конец жизни. Может, потому мы и Долгополовы.
Числю себя в умело потерявших волшебную палочку. Порвалась связь. Не сумели взять от старших их лучшее, и оно кануло. Исчезло. Мне кажется, навсегда. Был позорнодолгий для отечественной русской истории почти десятилетний миг, когда тяжелобольной правитель, разбивший великую империю на куски, отдавал все, что можно было отдать. Да еще наставлял, чтоб брали столько, сколько смогут унести. И разобрали, растащили.
Предки и отцы собирали, склеивали по кусочкам, присоединяли свое, исконное, потом брали Берлин, а мы… Легче легкого справедливо сказать, что не виноваты, так сложилось, это все он, нездоровый правитель, хорошо попраздновавший с двумя такими же, как он, политиками-любителями в Беловежской Пуще.
Даже знаю, что и сейчас живущий в одной из близких по духу стран офицер спецслужбы с риском быть объявленным предателем выбирался из дома, где шел кощунственный дележ. Связывался с Москвой. Передавал строго, по пунктам, как режут державу вдоль и поперек. Так что большущее начальство было в курсе, однако мер не принимало. То ли устало, то ли руки опустились или были добровольно подняты вверх.
Но большой грех и на нас. Распалось. Талдычат, будто такова судьба всех империй. Чушь! А американцы, склеившие свои южные и северные штаты и еще много чего чужого по ходу истории прихватившие? Или англичане, сохраняющие, как бы то ни было, Содружество – иногда по швам трещащее, зато до сих пор существующее. Но это все о политике и ее родной сестре экономике.
Больно, что культура уходит, как и перешедшие в чужие владения земли. Так что еще раз низкий поклон за Крым.
…А отец мой болел страшно. Операция за операцией, и врачи-чудотворцы вытаскивали с того края. Выбравшись на пару месяцев из больницы, папа просил: «Отведи меня в “Известия”. Подышу редакцией». И я тащил его в дом напротив.
За неделю до смерти канатоходец Волжанский вместе со своими молодцами пригласил его в цирк на премьеру. Последний выход в свет. Высокий полет, риск, удача… Его принесли домой на руках, и папа сказал: «Ну, кажется, я совсем отходился. Даже рецензию не написать».
27 августа 1977 года он присел на дачную завалинку. Сказал: «Как сегодня поют птицы». И умер. Тело его потеряли по пути в Москву, и мы с завотделом «Комсомольской правды» Володей Снегиревым мучительно тыкались во все подмосковные морги.
Отыскали. Но как многое затерялось и ушло.
Здесь я совершу небольшой кульбит во времени – из прошлого недалекого в прошлое настоящее. Хочу рассказать о героическом, победном, в котором и наш род принял скромное, а участие.
Историю Великой Отечественной войны довелось выучить не только по учебникам. Отец был с начала войны корреспондентом «Известий» и Совинформбюро – огромной информационной структуры, созданной 24 июня 1941 года.
Папа не любил рассказывать о первых годах войны. Сплошные неудачи. Ни единого светлого пятна, кромешный мрак. Поражение за поражением. Несмотря ни на что верили, что фашистскую махину остановят, – их научили, приучили к этому, вогнали, прямо-таки втерли в сознание. Эта вера, полагаю, тоже помогла выстоять.
Самое страшное воспоминание отца и всех наших – это московские погромы 16–18 октября 1941 года. В городе – паника. Били витрины магазинов, тащили вещи, продукты. Мародеры, иногда вооруженные, врывались в дома, грабили квартиры. Словно пробил последний час Помпеи.
Люди со скарбом беспорядочно двигались по улицам на восток. Куда? Никто не знал. Беспорядочное бегство, мало похожее на эвакуацию. Поезда на вокзалах брали бесполезным штурмом: некоторые застревали на ближайших железнодорожных тупиках.
Сколько раз читал, что Московский метрополитен не останавливался, не закрывался ни разу за все годы существования с 15 мая 1935 года. Трудно спорить с официальными источниками. Тетя твердила иное: 16-го утром толпы рвались в метро, но деревянные двери были закрыты. Кому верить?
На какое-то время отключились радиорепродукторы. Потому и слухи ползли страшные: немецкие мотоциклисты уже на въезде в город, стрельба якобы на западных окраинах, бои рядом с Поклонной.
Советская власть, наверное впервые с ее сурового установления, бездействовала, парализованная противоречивыми приказами растерявшейся политверхушки.
Кошмар закончился только 18—19-го. Моя тетка, твердившая, что наши предки веками били немцев и из комнаты в Трубниковском переулке ее вынесут только ногами вперед, до самых последних дней жизни клеймила трусов и бездарных партийных начальников, отдавших в октябре 1941-го столицу, как она повторяла, «на растерзание не немчуре, а грязной черни».
Потом все как-то улеглось, успокоилось. Я допытывался, стремился узнать у еще живых тогда свидетелей, как сумели провести парад 7 ноября 1941 года со Сталиным на Мавзолее и молчаливыми полками, решительно марширующими прямо на фронт. Не было мне ответа. О параде узнали позже из сообщений того же Совинформбюро и кадров кинохроники, частью постановочных. Но это как раз тот случай, когда «и ложь во спасение бывает».
Начались у отца фронтовые командировки. В каких-то завалах сломал ногу. То ли наши наступали, то ли, что вероятнее, драпали. Долго лежал в госпитале – не срасталась. Ходил на костылях, хромал, выписался, не долечившись, и до самой смерти нога мучила, напоминала.
Когда уже после войны на какой-то публичной встрече спросили папу о фронтовой специальности, за него ответил знаменитый конферансье, своеобразный Жванецкий того времени, Михаил Наумович Гаркави, в свое время муж певицы Лидии Руслановой: «Специальность – живая мишень. Когда Мих выезжал на фронт с нашей бригадой артистов, мы все умоляли его пригнуться, не привлекать внимания». Какие шутки – здоровенный человек высокого роста был действительно находкой не только для снайпера.
Порядок в Совинформбюро навели железный. Папа ездил, писал. Освобождали наши войска город, и ему почему-то поручали готовить статьи о концентрационных лагерях и их узниках. Всего навидался. Потому не мог и слышать песни любимой своей певицы Эдиты Пьехи «Саласпилс», даже просил друга семьи Сашу Броневицкого убрать ее из репертуара ансамбля «Дружба». Тут – все-таки – эстрада, а там – был ад.
Не немцев, а финнов клеймил отец злейшими зверюгами. Установилась у нас после войны с президентом Кекконеном и его соотечественниками чуть не дружба, и писать о их изуверствах было не принято. Но книга «Финские изверги» Мих. Долгополова и неизвестного мне, да и никому, его соавтора Кауфмана, напечатанная в 1944 году на бумаге качества безобразнейшего, пронзила болью. Дома рассказывал мне, уже студенту (тогда разговоры наши стали откровеннее), страшное. Помните, как замучили немцы генерала Карбышева, обливая в мороз холодной водой? А в финских концентрационных лагерях – десятки вот таких обледенелых тел красноармейцев, смертельно смерзшихся, уже никогда не разделимых.
Случалось, и освобождать было некого – одни мертвые. Но находился один, иногда два чудом выживших очевидца. Отец, человек верующий, считал это перстом Божьим. Мы должны были узнать, и они свидетельствовали. Представляю, что испытал бы отец, узнай он о восславлении уже в ХХI веке финского маршала Маннергейма, об установленной мемориальной табличке с его именем, правда вскоре снятой, на доме в Ленинграде. Да это как чтить людоеда, загрызшего твоих близких. Что творим мы с памятью. Позорим себя забытьем, отбеливая собственных палачей.
Но порой наступали в жизни эпизоды небывалые. Война, мотание по командировкам. И вдруг в конце 1943-го или начале 1944 года, отозвав из Совинформбюро, неожиданно командировали в Свердловск. Там старый друг и опереточный король, уже тогда народный артист РСФСР Григорий Ярон снимался в художественном фильме «Сильва» по своему и отцовскому сценарию. В предписании так и значилось: «Для оказания помощи в быстрейшем завершении картины на музыку композитора И. Кальмана по собственному сценарию». Заработала вовсю советская пропагандистская машина! Надо было не только побеждать, нести потери, оплакивать, но и дарить народу улыбку.
О проекте
О подписке