– До чего обнаглели бесы потемкинские! Какие срамные виды и картины человеку, идущему мирно домой да от жисти этой паскудной уставшему, в темноте представляют! И бедокурят, что хотят. Но не в этом дело. Я оттуда быстрее, от кустов этих, думаю, а пой ду-ка я вон! То есть в сторону Калиткиных. Да не тут-то было…
А было вот что. Только он хотел от кустов тех непутевых свернуть, а на него сзади кто-то как нападет, и чуть не оглоушил. И царапает деда моего, и кусает, как кошка умалишенная. Дед помнит, что вроде бы сразу несколько бесов напали на него, и все почему-то без портков. Должно быть, что-то им дюже не понравилось. Может быть, хотели утащить моего деда с собой в места адовы.
И пришлось ему тогда дать деру, а ведь не из пугливых был мужиков. А куда бежать-то? К Калиткиным, что ли? Их домина, обитый весь черной толью с пивными пробками на гвоздях, стоял на краю оврага, что отверзся вдоль дороги и вниз под гору зиял, как пропасть.
Там внизу жили Клюковы, тоже, надо сказать, не все у них чисто было. Потому и жили на отшибе. Дед сиганул впотьмах в этот овраг, а там крапивы ядреной целый лес, так что и человека не видно.
– Затих я, как жаба, на карачках, отстали будто бы от меня бесы Шкваркиных. Не шелохнусь. А горит все на мне: и руки, и шея чешуца до одури – крапива кусачая, как осы взбесившиеся, такой зудеж, хоть помирай, – рассказывал дед мне далее. – И вдруг слышу, что-то не то. Рядом со мной, может, метрах в трех от меня и тоже в крапиве, кто-то похрюкивает. Неужели барсук?! Да откуда же ему здесь взяться, в середине деревни? Может, кабан? Или порося от кого-то сбежал? Я давай прислушиваться. Нет, только «хррррр» доносится – на меня, значит, фырчит. Вот еще не хватало! Ну, помыслил, если и здесь в крапиве кто-то снашаца вздумал, то совсем одурели, значит, бесы наши потемкинские, взбалмошенные! И чего им в избах-то не сидится? Но черти они на то и есть черти.
…Стал я тогда подкрадываться и голову внаглую высунул, чтобы глянуть: экое тут диво хоронится? А сам на всякий случай матерки про себя наговариваю. Тем более, крапива, бля, язык мне уже прожгла, кажеца. Гляжу, что такое? Зверь какой-то огромный лежит в овраге. Да ты таких никогда и не видывал! Темно ведь, чую, что гора, а где у нее хвост, а где морда, впотьмах не разобрать. Вот когда я и поседел окончательно. От удивления, какого еще у меня не бывало. А хрюканье это, слышу, на храп похоже. Почти как у человека, только еще и булькает.
Разобрало меня, крадусь, высматриваю. И что ты думаешь? Это ведь только бесы так и могут! Самосвал оказался. Настоящий, с колесами и с кузовом даже. Сплюнул я смачно тогда на все это, встал, как мужик культурный и честный, добрался до кабины, чтоб понять до конца бесовщину эту, а там – вот те крест, человек живой: развалившись, спит и храпит на всю ивановскую…
Оказалось, у Лахудриных, соседей Калиткиных, сын из тюрьмы вернулся. И тут же угнал в Новоизборске самосвал, обычный ЗИЛ, замызганный цементом. Чтоб было ему на чем из деревни ездить на станцию за водкой. И вот этот-то ЗИЛ и торчал безобразно в овраге, нарытом за сто лет летними ливнями. Торчал безнадежно, так что и кран его оттуда не взял бы. А в кабине Валерка, сын Демьяна Лахудрина, и ночевал пьяным. Потому что так ему захотелось, и в доме он уже всех побил и даже мамке своей фингал под глаз поставил от отчаяния какого-то сыновьего. А то, может быть, не давали они ему трешку на водку. Вот он и съехал в овраг, да и безвылазно. Но все равно и тут, наверняка, не обошлось без бесов.
К слову сказать, а сам Демьян утонул в местной обмелевшей речушке Барабановке. Это уже при Горбачеве случилось. Тогда много мужиков потеряла деревня от водки поддельной.
…Филатенковых дом для ночного ходока по Потемкам опасности не представлял. Здесь жила почтальонша Ульяна с детьми и тихим работящим мужиком Павлушей, и у них во дворе, пожалуй, на всю деревню у единственных стояла маленькая собачья конура, а в ней, высунув обычно мордочку, лежала добродушная до детей Тяпка.
А вот ко взрослым она относилась чрезвычайно разборчиво. На пьяного и склонного к дебоширству могла и не реагировать, пропуская его хотя бы до самого порога. А другой придет, для деревенского народа, может быть, и уважаемый, а Тяпка его так облает, что только плечами и остается пожать – и чего это она такого секретного знает про человека?
И сколько жила собачонка эта по соседству с Ванецкой-коммунистом, так при каждом появлении его у себя на крыльце она, эта Тяпка, обязательно подавала сердитый и неодобрительный голос, а если он еще и выходил куда-либо на улочку деревенскую, то и порывалась тщательно со своей стороны забора проследовать за ним, обливая, конечно, тонким заливистым лаем и даже фырканьем, будто сообщала людям, в какую сторону направился этот Ванецка.
И пришлось деду моему идти в ту ночь как раз мимо жилища Ванецкиного. В Потемках к нему всегда относились с опаской, и он действительно на всю деревню был единственным коммунистом, партейным, значит.
И по этой причине хотя бы один раз в месяц ездил на зеленом велосипеде в Красные Мильцы, село от Потемков в километрах пяти, где располагались сельсовет и правление колхоза, и где, очевидно, проводились регулярно собрания партячейки. Ходил Ванецка всегда в гимнастерке, как будто герой гражданской войны. А штаны носил такие же, как и у всех остальных мужиков, обычные, от многолетних стирок выбеленные. Так вот, садясь на велосипед, он одну солпу штанов, на той ноге, что рядом с цепью и звездочкой велосипеда, как-то по-немецки бельевой прищепкой прихватывал, чтобы не зацепилась штанина.
А никто другой в деревне такого никогда не выделывал, потому что некрасиво оно выходило – нога у человека не такая какая-то получалось, а как у гуся вроде бы. Может быть, за это и недолюбливали потемкинские Ванецку-коммуниста. И откуда он моду такую взял, никто не помнил.
Деду моему Ванецкины хоромы по барабану были. Он таким образом, конечно, не выражался, но рассказывал о том ночном своем приключении обстоятельно, а уже про Ванецку говорил почему-то не слишком охотно, хотя тот при свете дня, бывало, частенько заглядывал к деду махорочки скрутить да за жисть поговорить, международное положение обсудить, а если есть повод, то и бражки кружечку алюминиевую пропустить, но чтобы никто из деревенских не заметил его пьющего и не подумал про него чего плохого. Деда он считал очень грамотным человеком, хотя и без того вся деревня его уважала.
– Да знал я его сызмальства, как был шалопаем, таким и остался, – пояснил мне дед. – Бесы попутали, ясное дело, это он после войны партейным стал, как колхозы у нас открывать стали. По избам ходили и в каждый хлев заглядывали, считали животину, каждую яблоньку записали и куст смородины, лошадей забрали у всех, на конюшню колхозную заперли, а ночью кто-то подпалил миляжек. Я, конечно, тушил пожарище – до неба сполохи вздымались. А тогда и дал Ванецке в ухо, отведя его культурно за угол. Ведь там и наш Орленок был забран и угорел с другими, а спасти не всех успели. Так Ванецка этот с приезжими по дворам и ходил, но бригадиром его на деревню нашу не поставили.
Дед мой не любил краснопятых, так он всех коммунистов называл, и рассказывал про них впечатления далеко не самые приятные.
– Когда пришли краснопятые и власть их настала, то и спортилась жизнь у народа деревенского, – деда при словах этих провел ладонью от макушки своей и через лоб, глаза, нос и до подбородка – через все лицо, так что жест его и означал полную безнадегу, значит, облом для всякого работящего и в простоте деревенской по-псковски смиренного.
– И что же, никак Ванецка этот сам бесом был?
– Куда там ему! – возразил мне дед. – Я же тебе говорю, короста, видать, давила его, он ведь самым маленьким по росту у нас был, карандышем таким, а тут повыпендриваться случай представился. Пока с краснопогонниками ходил и в кожанках еще пришлые были. А как те дальше по деревням бедокурить шли и в район сматывались, так любой мальчонка ему пенделя дать норовил, исподтишка хоть бы! А уж если из рогатки стрельнуть, так и по черепушке ему бывало, залетало.
Он мне частенько жалился и пытал: почему это его в людях никто не жалует? А я ему как есть объяснение давал, что в другом бы месте такого гаденыша, как он, давно бы голыми руками и без рукавиц даже, не побрезговали, придушили бы, да вот в Потемках народ легкий, к буйству испокон веков неодобрительный и прощать всякого привыкший.
– А что же случилось у тебя с ним тогда?
– Это, Колюха, я и сам до сих пор путем не разберусь. Да, а что заговорили-то, иду, значит, чего уже только не повидал и стерпения всякого сколько вынес, вот как раз мимо Ванецки коммуниста… А его хоромы у Филатенковых сбоку. Смотрю, лампа как бы горит у Ванецки, на стол выставлена, и какие-то тени там, мужики не мужики, но точно не наши, не деревенские. Какое мне дело?! Думаю, пойду-ка я мимо сам по себе. А у Ванецки, гляжу, калитка открыта – и что такое? Стоят как бы двое, ну прямо тебе часовые! Я на всякий случай к каштану что через дорогу, прижался, поглядываю. А там, у Ванецки, расхаживают эти, значит, туда-сюда. Хлопают чего-то дверьми, шебуршат да громко так, нахально. «Никак обыск?» – подумал было. Вот и допрыгался Игоша! Это у него фамилия – Игошин, так его и прозывали раньше Игошкой. А время-то, Колюх, не комиссарское уже. Давно уже не стало комиссаров, никто по избам кроме Степки-бригадира не ходит, да и тот лишь по утрам спозаранку стучит в окна кнутом, в поле вызывает, чтоб трудодни шли отрабатывать колхозные. Ночь-то вся еще впереди, а у Игошки что-то ищут, а самого, небось, под арест возьмут. Думаю, а где же у них кавалерия или на чем это они прибыли? «Виллис», может, где за кустами стоит? Смотрю я дальше. Ба! Ведут кого-то в рубахе и на босу ногу. Через огород, значит, и как раз от Филатенковых. Как сурьезнее посмотрел, а это Ульяну, почтальоншу нашу, ведут, как на расстрел!
– Ну, деда, ты мне кино какое-то рассказываешь, как про неуловимых мстителей. Скажи, что сочиняешь?
В этой части повесть моего деда уж слишком мне показалась нарочитой и как-то не в потемкинском стиле. Про колдунов и ведьм, про чертей и чудеса, сколько помню, всякий человек в деревне что-нибудь знал, а вот про боевые действия и классовую борьбу никто ничего не помнил.
– Дык я и сам, тебе говорю, такого же мнения! – продолжил дед никак не смущенный, а еще и с большим жаром.
– А ты, может быть, мне про что-то другое рассказываешь? Сбился или нет, перепутал нечаянно?
– Я? – дед опять пристально посмотрел на меня, пожал плечами.
– А что ты так смотришь? – переспросил я дедушку, заметив его ко мне внимательность и какие-то размышления.
– Да вот, смотрю… Смышленый ты у нас, Колюха! Молодец! Человеком вырастишь!
– Коммунистом что ли?
– Тьфу на тебя! Чур-чур! – дед чуть было не перекрестил меня тогда.
– Ну а дальше-то что? Эти в самом деле солдатами оказались или все-таки померещилось тебе? И почтальоншу ведь не расстреляли – я, ты вспомни, у нее только вчера или позавчера пять конвертов тебе купил. Сам же и посылал меня к ней сходить… Ты же про чертей мне рассказываешь, а это небылица у тебя какая-то!
– Эти хуже чертей, скажу я тебе! – заявил мне в продолжение дед как ни в чем не бывало. И через некоторую заминку он рассказал кое-что, и видно то, что почему-то прежде хотел было скрыть от меня, молокососа.
…Дед, как со слов его выходит, несмотря ни на что вмешался в происходящие на его глазах события. И, как водится, и как он сам меня учил, матами со всей мочи наехал на этих привидений в форме красноармейцев, мол, фигли вы тут над беззащитной почтальоншей нашей измываетесь? А они ему ответили, что никто ни над кем здесь не измывается, а проводится здесь совершенно честное и красивое выездное собрание комсомольской ячейки колхоза «Красные Мильцы», где и осуществляется единогласным решением собравшихся прием Ульяны-почтальонши в комсомол.
– Это еще одна порода краснопятых, как бы оперуполномоченных от них, но только для тех, кто еще зеленый, для молодежи, – пояснил мне дед. – Я тогда какой уже раз перекрестился, сплюнул им, чертям, под ноги, а за Ульяну Филатенкову обидно стало и стыдно, если хочешь знать. Ну, налили они мне водочки крахтинку, а дальше я уже и не вмешивался, пошел своей дорогой, как и задумал сначала…
Короче, этот эпизод я решил сохранить в дедовом рассказе про его противоборство с нечистой силой. Хотя и сам имею сомнения в его достоверности, но для общей панорамы пусть будет, а кто читает, тот сам и определит, где да как и кто орудовал в то время в деревне нашей Потемки. Так что же про них, чертей печоро-псковских, что дальше-то было?
Мукомола дед мой прошел беспрепятственно, и материть кого-либо нужды не было. Он, говорил мне, что надоело это все ему тогда порядком, да и спать уже хотелось все больше и больше. А это, между прочим, еще один знак действа бесовского. Сморить человека и взять его сонного – многие черти это любят.
Совсем мало осталось до своего угла деду. И казалось, чистым был путь. Еще два дома – и пришел. И померещилось деду моему будто Мишка Силецкий, синегубый, ворует у соседки нашей общей, работящей бабенки, Полины Семисотовой, дрова, что у ней на улице и под окнами на просушку выставлены были.
«Но это он только похож на Мишу, а так-то он бес настоящий», – решил дед, ко всему готовый. И пошел на него в открытую и с самыми неприличными матами, мол, что ты тут, хер моржовый, чужое по ночам пи… значит, таскаешь и носишь?!
Впрочем, кто его знает, Мишка и сам был еще тот ворюга: то камни украдет, приготовленные к ремонту, то жердины чужие унесет от соседей. Нечист на руку человек. Ну и сила нечистая тут как тут. И вот каким макаром выворачивается! Дед рассказывал подробнее:
– Я его пристыдил, замечание сделал, так он в меня поленьями кидаться стал. Какой черт – наглым оказался и совсем бессовестным. Он много моложе меня на вид и крепче, конечно. Достать его по зубам мне было никак. Он за угол прячется, а поленья сами летают. Ну точно, чертовщина какая-то. Одна дровина мне чуть в чугунок не залетела. Так я разозлился, матами его покрыл как есть и еще раз, конечно, жестоко, но куда в темноте мне за угол суваца, где я его там поймаю? Да и шатает меня, чую, как на море, штормит и болтает… Задумал я, что утром пойду и набью морду этому Мишке: на всякий случай защищу Полину Семисотову, как протрезвею хоть немного. Но вот заноза, если помыслить хорошенько, то Мишка в это время мог мирно спать в своей хоромине. И что будет, если я припрусь вдруг бить его почем зря. Поди докажи, что он тут ночью вытворял. На всю деревню шум поднимется.
– Надо было сразу дубиной какой-нибудь или тем же поленом долбануть промеж глаз этому бесу, – вставил и я свое измышление в дедову повесть и чуть было не получил за это щелбан.
Он внимательно так на меня посмотрел, что-то прикинул в уме и ответил миролюбиво:
– Да вот не догадался… А что это за выражение у тебя такое похабное: долбануть? – поинтересовался он у меня вежливо.
Мой боевой дед и страж деревенского порядка, скажу я вам, великий был человек! Чертей не боялся. А вот что означает слово «долбануть» – для него, как я понял, это загадочным было. Но вернемся к его рассказу о войне с чертовщиной.
– А ведь и до нашей избы оставалось всего лишь мимо Семисо товой пройти. А там – наш двор. И наши колья, – продолжал дед описание событий, давно минувших. – Так что у нашей избы я этому черту рога точно сломал бы. Вот почему пошел бы я лучше тем летом сразу от Демешиных прямиком и по другой улице, а не сворачивал бы к Калиткиным. Но бесы толкали, и я еще пьяным бымши.
И пришел дед все-таки домой. Решил напоследок на пороге избы своей ветхой скурить сигаретку. Только присел на крылечке родимом, прикурил, затяжку сделал, слышит, по правую руку, там, где раньше дом соседский стоял, опять как будто позванивает посуда. Тарелки кто-то перекладывает, гремит утварью домашней. А жилья давно уже нет, один бугор остался, поросший бурьяном, крапивой и лопухами. Но эти причуды деду моему были давно и хорошо известны. На этот раз он просто опять крепко сплюнул и обматерил сто чертей разом и всех вместе взятых.
Когда еще стоял дом соседки нашей справа, ходил мой деда к ней – разбираться с этим бесом. Он рассказывал мне, что высоченный был бес, и в овчинном тулупе всегда являлся и в треухе.
– Раз захожу я к ней, а она в углу молится без памяти. Согнулась на коленях и поклоны творит. А бес стоит у лавки и на нее насмешливо смотрит. Я ему, мол, ты чего дуркуешь здесь, Гаврила? Надо сказать, что очень он был похож на нашего старожила деревенского деда Гаврилу, который давно уже помер. Раз он мне и в лесу привиделся. А тут вот, в гостях у Малаховой стоит. На меня он тогда посмотрел эдак заносчиво, скривил свой мохнатый рот, и – вон в сенцы, а там – огородами в поле и в лес! Да не просто так, а с хохотом самым что ни есть бесовским. Только и слышно было с эхом, как он хохочет и повторяет: «Дед Гаврила, дед Гаврила»…
«Полем, полем… сизый дым! Волосы чернее смоли были, стал седым!.. И старик захохотал!» – я слыхал, примерно так поет Александр Розенбаум. Откуда он про это все знает, как сам не из наших же печорских? Чертей? Вряд ли. На хорошего человека похож.
О проекте
О подписке