Был июнь месяц, – самое лучшее время в Маньчжурии для пантовки.
Период дождей еще не наступил и летняя жара, хотя и давала себя чувствовать, но переносилась сравнительно легко.
Верстах в двадцати к северо-востоку от станции Ханьдаохэцзы я устроил несколько солонцов, для привлечения изюбрей, и предполагал заняться пантовкой, т. е. боем самцов, имеющих еще молодые, неокостеневшие рога, называемые китайцами Лу-жунь и ценимые ими весьма высоко за их несомненные целебные свойства.
Местность была очень пересеченная, наполненная довольно крутыми, каменистыми отрогами хребта Лао-лина, покрытыми редкими дубняками. Среди этих лесов, на горных перевалах находились мои солонцы. Здесь же, в одном из распадков, у чистого горного ключа, приютился мой незатейливый шалаш из дубовых веток и луговой травы. В этом примитивном жилище я проводил жаркое время дня, а на ночь располагался на окраине одного из солонцов, в ожидании прихода изюбря с драгоценными пантами.
Время летело незаметно. Добытые панты, вырубленные с лобной костью, я относил на станцию для продажи, а сам на другой же день возвращался к своему шалашу и продолжал охоту.
Много времени утекло с тех пор. Давно это было. Но я с удовольствием и с какой-то затаенной грустью вспоминаю это былое.
Картины и многие эпизоды таежной жизни встают передо мной и образы минувшего заслоняют настоящее и его осязаемую действительность. Один из этих ярких образов, резко выделяющихся на фоне дикой, первобытной тайги, я и хочу начертать.
Вечерело. Солнце скрылось уже за зубчатыми гребнями Лао-лина, и ночные тени протянулись по склонам хребтов и легли поперек глубоких ущелий. Жара спала, и живительная прохлада повеяла со дна сырой, заболоченной долины.
Разведя небольшой костер у шалаша, я занялся приготовлениями к предстоящему сиденью на солнце. Темнело быстро и я не заметил, как первые яркие звезды заискрились на побледневшем горизонте. Тишина была полная, только где-то далеко, далеко бухала выпь и в глубине соседнего ущелья изредка перекликались болотные совы. Я уже был готов и собирался уходить на ближайший солонец, как вдруг, неожиданно, до слуха моего долетели необычные здесь звуки человеческого голоса.
Я насторожился и; помня суровый закон тайги, схватив всегда заряженную винтовку, отбежал в противоположную сторону и стал за ствол первого попавшегося дерева. Крики болотных сов стали слышнее и чей-то низкий человеческий голос раздавался в ночной тишине. Ожидать пришлось недолго. Вскоре из темноты показалась высокая фигура человека с мешком за плечами. Постояв немного у опушки, незнакомец направился к моему шалашу и, сбросив грузный мешок у костра, выпрямился во весь свой гигантский рост.
«Эй! Кто здесь! Выходи!» – раздался низкий, громоподобный голос пришельца, и я сейчас-же узнал своего приятеля, промысловика охотника, Акиндина Бобошина, с которым не раз делил радость и горе в диких лесах Маньчжурии. Я вышел из своей засады и крайне удивил Бобошина своим появлением.
«Пенсе! Это ты!?» – вскричал он, гаркнув на весь лес и принимая меня в свои могучие объятия.
«Я здесь не один, со мной хунхузы, но ты не опасайся: это, «народ смирный и худа не сделают!» – проговорил он после взаимных приветствий и расспросов. Затем, приложив палец к губам, он издал звук, похожий на крик болотной совы, ему ответили тем же из чащи и, вскоре, мы были окружены толпой вооруженных китайцев.
«Вот, видишь-ли, я добыл панты и несу их на Хантахезу продавать; да по дороге встретил этих… Эй! Тун-Сан!» – обратился он к высокому хунхузу, отдававшему другим какие-то распоряжения. Обоюдного объяснения их на китайском языке я не понял, но судя по всему, промысловик, указывая на меня, делал ему какие-то наставления и указания, на что Тун-Сан отвечал только «Син! Син!..»
Хунхузов было человек пятнадцать. Одежда их отличалась опрятностью и однообразием. Вооружение также. Почти все были высокого роста, коренасты и хорошо сложены. Выражение глаз их поражало своей серьезностью и даже суровостью. Они были сдержаны и молчаливы. Бесшумно развели еще несколько костров и занялись чаепитием. Сам Тун-Сан лично расставил вокруг становища часовых и возвратился к нашему костру, у которого мы с Бобошиным расположились поудобнее на разостланной изюбревой шкуре. Я отложил свое намерение идти на солонец, предпочитая провести время в такой интересной, теплой компании.
Темная таежная ночь окутала землю. Где-то поблизости кричали козлы и весело потрескивали костры, освещая фигуры китайцев и стволы ближайших деревьев.
Тун-Сан, выпив предложенного ему чаю, поджав под себя ноги, сидел у костра, посасывая массивный каменный наконечник, длинной трубки. Его лицо, темно-бронзового цвета, было сурово и неподвижно. Черные зрачки его косо прорезанных глаз устремлены были на красноватое пламя. Вся его фигура изобличала непреклонную силу воли и властность. Это был известный популярный среди таежных обитателей нингутинского района предводитель нескольких хунхузских шаек, оперировавших к северу от линии Китайско-Восточной железной дороги, вплоть до Сансина.
Пока Бобошин занят приготовлением ужина, в виде шашлыка из изюбревой вырезки, обратим внимание на его далеко необычайную наружность.
Очень высокого роста (около 2 ар. 13 вер.), сухощавый, широкий в кости он обладал громадной физической силой. Большая голова его сидела на длинной, жилистой шее, длинные ноги и руки и громоподный бас производил импонирующее впечатление на маленьких, тщедушных звероловов, в фанзах которых, он жил иногда подолгу. Бороду и голову он брил обломком перочинного ножа, носимого в кармане кожаной куртки. Широкое, скуластое лицо, посреди которого возвышался большой, горбатый нос, было неопределенного цвета по той причине, что воду и мыло оно видело редко, зато постоянно подвергалось различным внешним влияниям климата и других факторов. Небольшие, но выразительные глаза смотрели смело и задорно, а в гневе сверкали, как у волка. На вид ему было лет сорок.
По происхождению, он был из крестьян Забайкальской обл. и до поступления на военную службу занимался хлебопашеством, а зимой – белкованьем. Отбыв срок действительной службы, он поступил в Охранную Стражу строившейся Китайско-Восточной железной дороги. По окончании службы в Страже, остался здесь, увлекшись охотой, простором и свободной жизнью зверобоя-траппера.
Отличный стрелок, смелый и отчаянный до безумия, великолепный следопыт и знаток тайги, он добывал много зверя и выручал хорошие деньги; но свободная натура его, дикая и бесшабашная, была причиной того, что Бобошин всегда сидел без гроша, оборванный, грязный и нищий. Убив зверя, он тащил его на станцию, продавал за бесценок, и вырученные деньги, подчас немалые, пропивал с товарищами и друзьями в притонах Ханьдаохэцзы или Имяньпо. Пил он горькую, пока не пропивал всего, включительно до винтовки. Попойки зачастую оканчивались скандалами и драками и Бобошин, пьяный мертвецки, почти голый, выбрасывался честною компанией на улицу. Иногда же судьба окончательно от него отворачивалась и, в конечном итоге, он попадал в полицейский участок.
Зачастую, и не без усиленных хлопот, мне приходилось выручать его и освобождать из узилищ, с возложением на себя ответственности за последствия. Один раз ему угрожала даже тюрьма и ссылка на поселение.
Каждый раз, после такой передряги и более или менее продолжительной высидки при полиции, он чистосердечно каялся в грехах, ревел как белуга, и давал мне клятвенное обещание исправиться и изменить свое поведение, но, разумеется, все эти благие намерения разбивались вдребезги, когда Бобошин менял свое зверье на деньги и становился лицом к лицу со всеми соблазнами изнанки городской культуры, в виде бесчисленных батарей бутылок в грязных притонах станционных поселков.
Этот богатырь и грозный таежный зверобой, ходивший один с ножом на медведя и меткою пулей сваливший уже не одного владыку лесов, – могучего тигра, становился слаб и беспомощен, как ребенок, перед соблазнами пьянства. Протрезвившись и придя в себя, угрюмый и суровый, он обходил своих более или менее хороших знакомых и друзей, русских и китайцев, которые и снабжали его в тайгу всем необходимым. Будучи на промысле, он не позволял себе никаких вольностей и излишеств, и жил в тайге иногда подолгу – от 2 до 4 месяцев.
Жил он там, кочуя по фанзам звероловов, охотился и добывал пушнину, в то же время помогая, чем мог, своим приятелям-коллегам, которые уважали его не только за духовные и физические качества, но и за отсутствие в нем племенной гордости. Он был с ними за пани брата, и они считали его своим. Называли его обыкновенно «Моу-цзы Бобошка» и под этим именем он был известен по всей тайге, от границ Кореи до Сунгари.
Одевался он во что придется: то увидишь на нем китайскую курму и наколенники; то русскую поддевку и лакированные сапоги; то енотовую монгольскую шапку; то щеголеватый суконный картуз; то, на ногах – дырявые опорки и на плечах – рваный китайский халат. С хунхузами он ладил и жил с ними дружно; они его не трогали, зная его достоинства и недостатки, и, отчасти, побаиваясь.
В тайгу он всегда ходил один и не любил товарищей-компаньонов. Только для меня он делал исключение, ввиду некоторых услуг, оказанных ему мною. Таков был Моу-цзы Бобошка, с которым мне пришлось так неожиданно встретиться в тайге, при необычайных обстоятельствах.
О различных эпизодах из его богатой приключениями жизни можно было бы рассказать многое, но мы остановимся только на некоторых из них.
Иногда, раскаявшись в своих грехах и в порыве благих намерений, Бобошин приносил мне на сохранение деньги, подчас значительную сумму, просил не давать ему их в течение двух, трех месяцев; при этом он говорил, передавая мне тряпицу, в которую деньги были завернуты:
«Вот, Пенсне! Спрячь деньги и не давай мне ни за что и ни под каким видом, даже если я буду просить! Убей меня, но не давай!»
После этого, обыкновенно, приятель мой исчезал надолго; где он пропадал, – не знаю, но вероятно, в тайге, на промысле. Через два или три месяца он являлся ко мне под легким хмельком и со сконфуженным видом просил отдать ему деньги, говоря на мои возражения и протесты, что «все равно пропадать, – пить или не пить! Лучше уж пропадать пьяному!»
Как я ни старался отделаться от него и внушить ему все неблагоразумие его поступка, из этого ничего не выходило, и, в конце концов, он выуживал у меня все сданные деньги по частям, конечно, проживая их без остатка; при этом он становился так жалок и возбуждал такое сострадание, что я не сдерживал своего обещания и отдавал ему все деньги.
Меня он называл «Пенсне», по той причине, что я всегда носил этот прибор на носу по большой близорукости. Вообще, всех он называл на «ты», не признавая «вы». Как и мне, многим он давал свои прозвища, иногда очень меткие и остроумные. По своему характеру, несмотря на внешнюю грубость и суровость, он был чрезвычайно мягок, деликатен и добр. Как говорили про него товарищи, он «мухи не обидит», и это была сущая правда.
Известно было несколько случаев, когда он отдавал все, что у него было, нуждающемуся, все равно, будь то русский, или китаец, чем он и заслужил общую любовь и расположение. Между приятелями, к сожалению, находились и такие, которые эксплуатировали этого богатыря-ребенка, пользуясь его добродушием, незлобивостью и откровенностью. Должно быть, это в порядке вещей, т. к. типы эти цинично заявляли: «На то и щука в море, чтобы карась не дремал!»
Бобошин был женат, но семья его осталась на родине в Забайкалье, и Акиндин никогда о ней не вспоминал. К женщинам он относился резко отрицательно.
Когда я познакомился с Бобошиным, семья моя оставалась в России и охотник часто приходил ко мне, иногда жил у меня в течение недели и более, и мы совершали с ним охотничьи экскурсии в тайгу. Бобошин считал меня одиноким и привязывался ко мне все более и более. В свою очередь, и я привязался к этому гиганту-ребенку, открывая в нем все новые и новые достоинства.
Жили мы с ним душа в душу, и я начал замечать, что Акиндин меньше пьет и интересуется книгами, которые я давал ему читать. Особенно занимало его чтение народных сказок, басен Крылова и «Записок Охотника» Тургенева.
Так шло время.
Приехала ко мне семья из России. Бобошина не было, он ушел в тайгу и пропадал там более двух месяцев. В ноябре он появился на станции и пришел ко мне, по обыкновению, не зная о возвращении моей семьи.
Войдя в переднюю, он крикнул, как всегда, своим зычным голосом:
«Пенсне! Здравствуй! Я принес тебе мяса, возьми!»
С этими словами он подошел ко мне, пожимая своей огромною рукой мою руку у локтя. Выражение его лица было задорное и веселое, его громоподобный голос и звучный смех наполняли всю комнату, так что стекла в оконных рамах дребезжали. Но, разговаривая с ним, я заметил, что выражение его лица изменяется, веселость пропадает, уступая место недоумению и растерянности. Немного погодя, он начал всматриваться в мои глаза и пристальный взор его омрачился; он что-то понял и сообразил, молча и с упреком пронизывая меня острым, испытующим взглядом своих карих, глубоких глаз.
«Пенсне! – начал он – Да никак у тебя, баба!? Я сразу почувствовал это, как только вошел сюда! Ну, прощай! Я иду!»
Произнеся это, Бобошин круто повернулся кругом и быстро направился к двери. Я бросился за ним, стараясь его удержать объясняя, что ко мне приехала семья, что не может повлиять на наши отношения; но все напрасно.
Только на пороге он повернул ко мне голову и сказал, стараясь сдержать свое волнение:
«Пенсне! Брось! Ей-ей, брось!»
Я стоял у крыльца на улице, ошеломленный и звал его вернуться и поговорить, но, куда там; присутствие у меня жены так его напугало, что все старания, вернуть его, – ни к чему не привели.
Отойдя шагов сто, он остановился, посмотрел еще раз в мою сторону, махнул безнадежно рукой и скрылся за поворотом. Долго он не появлялся, что-то около полугода; но потом, совершенно неожиданно, я встретил его в поселке. Вид у него был самый отчаянный: грязный, оборванный и полуголый, он был весь в синяках и кровоподтеках. Меня он узнал еще издали и крикнул полупьяным, хриплым голосом: «Пенсне!» Он валялся посреди улицы и неистово ругался с проходящими мальчишками. При помощи этих же мальчишек мне удалось его поднять на ноги и привести к себе домой.
Впоследствии, мы снова часто ходили с ним в тайгу и промышляли зверя, причем свое мнение о «бабах» он высказывал очень сдержанно, и уже не так непримиримо.
К деньгам и материальной выгоде относился он совершенно равнодушно. Деньги интересовали его, как возможность выпить. Бескорыстие его и безупречная честность, проявлялись не раз во время нахождения его на военной службе. Так, будучи послан начальником участка службы пути, с крупными деньгами, со станции Шаньши на Ханьдаохэцзы, он подвергся нападению шайки хунхузов в 10 человек. Отстреливаясь и тяжело раненный, он вынес тяжелый мешок с золотом на станцию и отказался даже от награды. В мешке было около 10 тыс. золотою монетой.
Иногда у Бобошина на руках было до 10–12 тыс. рублей, и ни одна копейка не пристала к заскорузлым, сильным рукам его. В те времена Бобошин совершенно ничего не пил, очевидно, сознавая всю ответственность.
В тайге и на охоте по зверю это был незаменимый и верный, компаньон, готовый пожертвовать своей жизнью ради спасения товарища.
Я знаю случай, как нельзя более подтверждающий эти его высокие духовные качества.
В конце декабря компания промысловиков, состоящая из трех человек, преследовала раненного тигра. В каменной россыпи горного хребта тигр устроил им засаду и неожиданно бросился на одного из охотников, подмяв его под себя. Стрелять не было никакой возможности, так как риск попасть не в зверя, а в человека, был слишком велик. Бобошин, шедший вторым, передает винтовку заднему и, выхватив нож, бросается на тигра.
Рассвирепевший зверь оставляет свою жертву и одним ударом могучей лапы валит на землю Бобошина. Начинается между ними борьба и охотник, несмотря на тяжелые раны, причиненные когтями хищника, успевает распороть ему брюхо своим коротким финским ножом. Тогда третий охотник, видя критическое положение Бобошина, удачно пускает разрывную пулю в голову разъяренного агонизирующего зверя.
Бобошин получил глубокие поранения на плечах и груди, второй же охотник отделался царапинами и переломом ключицы.
Все свои подвиги он ставил ни во что и из присущей ему скромности никогда о них не говорил. Вероятно, он считал, что это в порядке вещей и не заслуживает даже похвалы.
Мировоззрение этого таежника было оригинально. Стоя близко к природе и черпая у нее свои физические и духовные силы, он подчас поражал своими познаниями, меткими, определенными с глубокими мыслями. Как-то, бродя по звериным следам в главном хребте Лао-лина, мы остановились на большом перевале, отделяющем бассейны верховьев Сунгари и Муданцзяна. На юге – темная, словно туча, конусообразная вершина Та-ту-динцзы. На запад и на восток, как морские волны, уходили сине-фиолетовые лесистые гребни горных хребтов, теряясь в туманной дали горизонта. Мы с Бобошиным долго стояли на высоте, любуясь открывшейся перед нами панорамой.
– Пенсне! А, ведь, это ж красота, черт возьми! – произнес, наконец Бобошин, указывая рукой на этот безбрежный океан первобытных лесов. – А знаешь ли, что я тебе еще скажу! Ведь, я тут хозяин и никто другой! Ты думаешь, я беден? Ничего подобного! Я не нищий! Я – богач! Здесь пасутся бесчисленные стада моей скотины: кабанов, изюбрей оленей и коз! Я беру из своих стад, сколько захочу зверя! Податей никому не плачу. Никому не подчиняюсь и знать никого не знаю! Все, что ты видишь, мое!
Голос великана звучал, как труба, и в чистом морозном воздухе горных высот и, отражаясь в глубоких ущельях Та-ту-динцзы, замирал вдалеке, вызывая многократное эхо. Вся фигура великана, резко обрисовываясь на фоне тайги, засыпанной снегом, вполне гармонировала с дикой, прекрасной природой и, казалось, дополняла ее, как-бы составляя с ней одно целое.
Таков был старый таежник – промысловик, Акиндин Бобошин, известный на севере-востоке Маньчжурии зверобой, прозванный китайцами «Моу-цзы Бобошка», «Лян-те-ли» – за свой гигантский рост.
Тихая таежная ночь плыла над землей. Весело потрескивал наш костерок, бросая снопы красноватых искр. Бобошин сидел рядом со мной, подобрав под себя свои огромные ноги, обутые в оленьи мокасины, и с особым причмокиванием пил ароматный чай в прикуску.
После полуночи хунхузы засуетились и, быстро собравшись в поход ушли так же неожиданно, как появились, потонув во мраке дремучего леса.
Почти всю ночь мы просидели у костра и низкий, грудной голос Бобошина, как шмель, гудел под сводами старого дуба.
Под утро, пригретый разгоревшимся пламенем костра, я крепко заснул и только под давлением тяжелой руки Бобошина проснулся. Солнце еще не показалось из-за горных хребтов, но было уже светло. Открыв глаза, я увидел приятеля с неизменною носогрейкой во рту. Он собрался уже уходить и огромный мешок виднелся за его плечами.
– Ну, Пенсне! Счастливо оставаться! – произнес он, похлопывая меня по спине своей тяжелой десницей, иду на Хантахезу: как-бы панты не прокисли! Прощевай! На обратном пути, однако, загляну к тебе.
Вскоре высокая фигура его замелькала среди дубняков и исчезла в глубине распадка.
Я остался один и занялся ремонтом своего шалаша, ввиду предполагаемого дождя. Вершины Лао-лина заволокло тучами. Начинало парить. В неподвижном воздухе чувствовалась гроза…
Накрыв шалаш снопами свежескошенной травы и не заботясь более о предстоящей грозе, я залез под уютный кров своего таежного вигвама и снова забылся в крепком, беззаботном сне.
К полудню разразилась гроза. Дождь лил, как из ведра. Сквозь сон я слышал трескучие раскаты грома и мне казалось, что среди этих грозных звуков разбушевавшейся стихии я слышу густой бас своего приятеля, Бобошки, и вижу его колоссальную фигуру на горном перевале Лао-лина.
О проекте
О подписке