У одного из прилавков стоят две монахини – молодая и пожилая. Пожилая рассматривает предлагаемый продавцом товар, а молодая оглядывается по сторонам. Незаметно выпростав из-под рясы баранку, откусывает и жует, одновременно наблюдая за убегающими Степаном и Сивым. Когда Степан пробегает мимо нее, она ловко из-под рясы выставляет свою ножку в черном высоком ботинке, и Степан, споткнувшись о ногу монахини, летит вперед носом. Он падает, из корзины высыпаются яблоки. Монахиня, подставившая ногу, испуганно крестится, но в то же время, заметив подкатившееся к ней яблоко, носком ботинка подвигает его к себе, а затем, оглянувшись, нагибается и, подняв, прячет в складках рясы. На Степана накидываются торговцы и начинают его избивать. Монахиня смотрит уже с сочувствием и сожалением на Степана, что не мешает ей, отерев яблоко о рукав рясы, с хрустом откусив, есть. Вторая, пожилая монахиня Феодора, казначея монастыря, кидается защищать Степана от разъяренных торговцев.
Настоятельница женского монастыря игуменья Евфросиния сидела за письменным столом в своих приемных покоях и перебирала бумаги, делая на них пометки. За дверью раздался осторожный стук и женский голос робко произнес:
– Господи Иисусе Христе, помилуй нас.
– Аминь, – не отрываясь от бумаг, ответила игуменья.[4]
Дверь приоткрылась, и в нее проскользнула монахиня Феодора. Подойдя к столу настоятельницы, она остановилась в ожидании. Матушка игуменья, так и не подняв головы на вошедшую, продолжая читать бумаги, спросила:
– Ну что, сестра Феодора, подрядчикам деньги передала?
– Ох, матушка Евфросиния, да какие сейчас деньги, они уже ничего не стоят нынче. Бригадир просит хлебом расплачиваться.
Игуменья отложила в сторону бумаги и подняла усталый взгляд на Феодору.
– Где же нам его взять? Полмешка осталось, да я его на просфоры берегу. Отдадим, а на чем тогда службу совершать?
– Да я, матушка, к вам с радостной вестью! Господь призрел на наше сиротство. Отец Петр из Покровки после жатвы озимых, как и обещал, прислал тридцать мешков, у них нынче урожай хороший.
– Ну порадовала ты меня, мать моя, иди договаривайся, пусть подрядчики продолжают крышу перекрывать. Иди, и Бог тебя благословит.
Сказав это, матушка игуменья подошла к Феодоре и перекрестила ее. Та поцеловала ей руку, но не уходила. Евфросиния снова было углубилась в бумаги, давая этим понять, что разговор окончен, но, увидев, что та не уходит, подняла на нее вопросительный взгляд:
– Ну, что еще у тебя?
– Племянник отца Тавриона, настоятеля Новоспасского монастыря, где безбожники всех поубивали. Здесь он, у нас. Скитался мальчишка долго, натерпелся, так что и к ворам попал. Приютить бы его надо.
– Царство Небесное мученикам Христовым, – вставая и крестясь на образа, сказала матушка игуменья, – приведи его сюда.
Феодора ввела в кабинет настоятельницы Степана с подтеками и синяками на лице. Степан троекратно перекрестился на образа и подошел к игуменье под благословение. Игуменья осенила Степана крестным знамением и, когда он наклонился к ее руке, поцеловала его в голову.
– Бедный ты мой мальчик, как же ты все это перенес там, в монастыре?
Степан, потупив голову, тихо сказал:
– Я очень испугался вначале. Убежал, а потом жалел, что не остался с ними.
– Эх, горемычный ты мой, все смерти боятся.
– Мне уже семнадцать.
– Ну и что? Да какая разница, милый, все под Богом ходим. Феодора, – обратилась она к казначее, – пристрой паренька к бригаде плотников, пусть трудится во славу Божью, да кормите его. Вон какой, в чем душа только держится.
Владимир Ильич Ленин из окна своего рабочего кабинета задумчиво смотрел на шагающих строем по кремлевской площади красноармейцев. Потом энергично повернулся к ожидавшей его машинистке.
– Ну-с, сударыня, на чем мы с вами остановились?
Сухощавая мадам лет тридцати пяти, в черной кожаной куртке и темной косынке, повязанной узлом назад, до этого вопросительно смотревшая на Ильича, глянула на бумагу, вставленную в пишущую машинку, и прочитала:
– …разбить неприятеля наголову и обеспечить за собой необходимые для нас позиции на много десятилетий.
– Вот именно, на много, – встрепенулся Ленин.
Он стал шагать взад и вперед по красной ковровой дорожке и диктовать дальше:
– … Именно теперь и только теперь, когда в голодных местностях едят людей и на дорогах валяются сотни, если не тысячи трупов, мы должны провести изъятие церковных ценностей с самой бешеной и беспощадной энергией, не останавливаясь перед подавлением какого угодно сопротивления.
После этой фразы Ленин остановился возле стола, взял стакан с чаем в серебряном подстаканнике, отхлебнул, зажмурился от удовольствия и вновь продолжил свое хождение по дорожке.
– Если необходимо для осуществления известной политической цели пойти на ряд жестокостей, то надо осуществить их самым решительным образом и в самый короткий срок.
Ленин снова остановился, задумался и, энергично взмахнув рукой, продолжил:
– И чем большее число представителей реакционного духовенства и реакционной буржуазии удастся нам по этому поводу расстрелять, тем лучше.
Он снова подошел к окну и, глядя на марширующих красноармейцев, в задумчивости негромко проговорил:
– Да-с, судари мои, чем больше, тем лучше…
Бригада плотников перелицовывает деревянную крышу монастырского корпуса. Степан привязывает несколько досок к веревке, спускающейся с лебедки, укрепленной на крыше, и кричит:
– Поднимай.
Доски медленно ползут вверх. Подвязанные посередине, они начинают вращаться, а Степан отворачивается и смотрит на проходящих мимо молодых послушниц, которые, скромно потупив глаза, все же изредка бросают взгляды в сторону Степана. Степан приветливо слегка кланяется им, и, пока он распрямляется, крутящаяся связка досок слегка ударяет его по затылку. Монахини прыскают и, зажав рты руками, ускоряют шаг.
Вся бригада кровельщиков обедает. Их обслуживают монахини. Пожилая монахиня подходит с кувшином молока и наливает Степану в кружку.
Степка с благодарностью смотрит на монахиню.
– Спаси Господи, матушка.
– Кушай, Степушка, сестра Корнелия специально для тебя ходила в Самойловку. У них молоко особенное.
Хлынул дождь. Настоящий летний ливень. Бригада, в которой работает Степан, прячется под навесом. Степка видит, как монахини пытаются спасти из-под дождя одежду, развешанную на заднем дворе монастыря, он бежит к ним на помощь. Тащит тяжелую корзину с бельем, но поскальзывается и падает в грязь. Молодые монахини смеются, помогают ему подняться и вместе тащат дальше корзину.
Степка идет утром на работу вместе с бригадой, его окликает послушница и, подбежав, вручает постиранную рубашку.
В губкоме[5] идет экстренное заседание. Обсуждается директива ВЦИК[6] об изъятии церковных ценностей. Выступает Иван Исаевич Садовский, первый секретарь губкома. Слушают его внимательно, понимая всю значимость данного вопроса для укрепления власти большевиков в молодой советской республике. Иван Исаевич – старый большевик-ленинец. Годы подполья, ссылки и тюрем закалили характер этого несгибаемого революционера. Говорит он жестко, короткими фразами, словно гвозди заколачивает:
– Товарищи! Мы собрались, чтобы обсудить директиву ВЦИК об изъятии церковных ценностей. Партия требует от нас решительных действий. В идеологии Церковь – наш главный враг. Сейчас, когда в стране разруха, а в Поволжье голод, мы должны воспользоваться этой благоприятной для нас ситуацией в борьбе с попами и монахами. Их надо уничтожать под корень. Раз и навсегда. Беспощадно истребить всех во имя мировой революции. Изъятие ценностей непременно вызовет сопротивление церковников. Этим обстоятельством и требует незамедлительно воспользоваться Владимир Ильич. Другой возможности у нас с вами, товарищи, может и не быть. Какие будут предложения? – Он сурово обвел глазами всех присутствующих и добавил: – Товарищи, прошу говорить коротко и только по существу вопроса.
Слово взял член губкома Петр Евдокимович Свирников:
– Товарищи, хочу проинформировать вас, что настоятельница женского монастыря игуменья Евфросиния уже приходила к нам с предложением помочь. В воскресенье в монастыре при всем народе отслужат молебен и она сама снимет драгоценный оклад с Иверской иконы Божьей Матери и передаст голодающим, а народу объяснит, что икона и без оклада остается такой же чудотворной.
После этого выступления поднялся невообразимый шум, многие повскакали с мест. Раздались крики:
– Вот ведь, стерва, что удумала: поднять авторитет Церкви за счет помощи голодающим!
– Товарищи, да это же идеологический террор со стороны церковников!
– Прекратить шум, – рявкает Садовский, – заседание губкома продолжается. Слово имеет член Губчека товарищ Коган.
Коган встал, расправил портупею и, оглядев все собрание взглядом, полным превосходства, начал свою речь:
– Товарищи! Никакого идеологического террора церковников мы не потерпим. На любой террор мы ответим беспощадным красным террором. В данной ситуации, я считаю, нам нужно нанести упреждающий удар. В воскресенье мы войдем в монастырский собор прямо во время службы и начнем изъятие церковных ценностей. Если будет оказано сопротивление, тем лучше. За саботаж декретам советской власти мы арестуем игуменью как организатора контрреволюционного мятежа, а затем проведем изъятие.
Над монастырем протяжно и гулко разносится звон главного соборного колокола, призывая православных на воскресную литургию. По монастырскому двору, тяжко ступая и морщась при каждом шаге, идет игуменья Евфросиния, опираясь на свой настоятельский посох. Рядом с ней, но из уважения на полшага позади, вышагивает монахиня Феодора.
– Я сегодня, сестра Феодора, уснуть никак не могла всю ночь, – жалуется духовной сестре настоятельница.
– Что же, матушка, опять небось суставы ломило? – участливо вопрошает та.
– Да Бог с ними, с суставами, – со вздохом машет рукой мать Евфросиния, – о другом душа болит. Сама же знаешь, что сейчас творится. Монастыри закрывают, монахов разгоняют, а то еще хуже – убивают или в тюрьмы отправляют. Вот и думаю: нас-то что ждет?
– Да Бог с тобой, матушка, – всплеснула в страхе руками Феодора.
– То-то и оно, какой уж тут сон. Ворочалась, ворочалась, а потом решила: уж коли сна нет, так хоть помолюсь. Читаю молитвы и надеждой себя утешаю: Бог милостив, может, и минует сия чаша нашу обитель.
Матушка игуменья приостановилась и перекрестилась на купола собора, Феодора перекрестилась следом за настоятельницей. Игуменья повернулась к ней и почти шепотом проговорила:
– А под утро задремала да вижу сон, будто Ангелы Божьи с небес спускаются, а в руках венцы держат. Стала я Ангелов считать. Подходит ко мне убиенный отец Таврион и говорит: «Не трудись, матушка, напрасно, все уже давно подсчитано. Здесь ровно сорок четыре венца». Проснулась и поняла, не минует сия чаша нашу обитель, ждет мученический венец всех.
– Свят, свят, свят, – закрестилась Феодора, в страхе глядя на игуменью, – так почему же сорок четыре, у нас же в монастыре вместе с вами сорок пять? Может, вам отец Таврион про сорок пять говорил?
– Нет, сестра Феодора, именно сорок четыре.
– Значит, кто-то из сестер избегнет венца мученического, – тут же вставила свое слово казначея.
В это время начался праздничный трезвон всех колоколов, и игуменья заспешила к собору.
На великом входе[7] во время пения Херувимской[8]матушка игуменья заплакала. Хор сегодня пел особенно умилительно. Звонкие девичьи голоса уносились под своды огромного собора и ниспадали оттуда на стоящих в храме людей благотворными искрами, зажигающими сердца молитвой и покаянием. Когда хор запел: «Яко да Царя всех подымем»[9], у входа в собор послышался какой-то неясный шум. Матушка игуменья прислушалась, потом обратилась к рядом стоящей монахине Феодоре:
– Узнай, сестра, что там происходит.
Феодора ушла, но вскоре вернулась бледная и дрожащим голосом поведала:
– Матушка настоятельница, там какие-то люди с оружием пытаются войти в собор, говорят, что будут изымать церковные ценности, а наши прихожане-мужики их не пускают, вот и шумят. Что благословите, матушка, делать?
– Ты слышала, мать Феодора, что провозглашал архидиакон перед Херувимскою песнью? Неверные должны покинуть храм.
– Но они, матушка, по-моему, настроены решительно и не захотят выходить, – испуганно возразила Феодора.
– Я тоже настроена решительно: не захотят добром, благословляю вышибить вон, а двери – на запор до конца литургии.
Матушка игуменья распрямилась, глаза ее гневно блеснули.
В притворе собора происходила давка. Со стороны входа в храм через толпу прихожан пытались пробраться представители комиссии по изъятию церковных ценностей. Мужики-прихожане напирали на них, пытаясь вытеснить незваных гостей. Впереди членов комиссии толкался подвыпивший матрос в бескозырке набекрень. Он больше всех кричал и суетился. Видя, что его усилия не приносят результата, он вынул из кармана револьвер и начал размахивать им над головой.
Феодора, заметив пистолет, активно заработала локтями, предпринимая отчаянную попытку пробраться к матросу. Наконец ей это удалось.
– Ты что это, ирод окаянный, с оружием в храм Божий лезешь?
– Именем революции, разойдись! – кричал матрос, не обращая внимания на Феодору, и, видя, что его угрозы мало чему помогают, выстрелил из револьвера в потолок храма. Прихожане и члены комиссии шарахнулись в стороны от матроса, а монахиня, наоборот, с отчаянной решимостью кинулась к нему и вцепилась в его руку. Матрос, не ожидавший от монахини такой прыти, выронил револьвер. Но другой рукой он сшиб с головы Феодоры монашеский клобук. Феодора, отпустив матроса, нагнулась, чтобы поднять клобук. Матрос, вдохновленный этой маленькой победой, стянул с головы монахини еще и апостольник[10]. Феодора растерянно схватилась за голову руками. Ее растрепанные волосы рассыпались по плечам. Матрос, довольный, громко засмеялся. Монахиня, держась руками за простоволосую голову, вначале охала от стыда. Услышав смех матроса, повернулась к нему с гневным выражением лица. Тот продолжал смеяться. Феодора запустила руку под полу своей рясы, достала большую медную монастырскую печать и что есть силы ударила ею матроса по лицу. Матрос упал. Толпа мужиков, вдохновленная этим подвигом матушки казначеи, дружно навалилась на членов комиссии и выдавила их из собора. Створки тяжелых дверей медленно, но уверенно стали сближаться между собой. Наконец они закрылись, и тут же задвинулся тяжелый железный засов. В храме сразу водворилась тишина, нарушаемая лишь благостным пением хора.
На паперти собора члены комиссии губкома ожидают окончания службы. Кто-то сидит со скучающим видом. Кто-то разговаривает между собой. Два красноармейца, опершись на свои винтовки, курят в стороне самокрутки. Суетится один только матрос, под глазом у него красуется синяк. Он подходит то к одному, то к другому члену комиссии:
– Чего мы тут ждем, принести динамиту и взорвать дверь.
– Зачем это? – лениво отвечает ему член комиссии. – Служба закончится, сами выйдут.
– Чего нам ждать конца службы, – остервенело кидается матрос к другому члену комиссии.
– Чего ты нас напрягаешь, – зло отвечает тот, – вот подъедет ВЧК[11] и пусть разбирается.
Но матрос не унимается:
– Какого хрена мы тогда здесь? Эй, солдатики, а ну, подойди сюда. Давай, стучите в дверь прикладами, чтоб этим святошам тошно стало.
Красноармейцы стали нехотя стучать прикладами в двери собора. В это время на открытом легковом автомобиле подъехал Коган. Не выходя из автомобиля, он мрачно посмотрел на солдат, отвернулся и подозвал к себе одного из членов комиссии. В это время заскрипел засов и двери собора стали открываться. В дверном проеме стояли монахини, а впереди сама игуменья. Постукивая посохом, она вышла на паперть собора и властно посмотрела на членов комиссии. Те, невольно заробев, расступились. Евфросиния стала спускаться по ступеням паперти. Внизу ее с наглой ухмылкой поджидал Коган. Игуменья, спустившись, остановилась перед Коганом, который перегородил ей дорогу.
– Решением губкома, – громко, так, чтоб все слышали, произнес Коган, – за саботаж декретам советской власти и открытое вооруженное сопротивление ваш монастырь закрывается. Все его имущество передается в руки законной власти рабочих и крестьян. Зачинщиков сопротивления приказано арестовать.
Настоятельница спокойно выслушала Когана и сказала:
– Наше оружие – молитва и крест. А зачинщица этого, как вы изволили выразиться, «вооруженного сопротивления», я одна, а больше никто не виноват.
– Мы сами разберемся, кто виноват, – криво улыбнулся Коган и, повернувшись к солдатам, приказал: – Арестовать ее и в машину.
Матушка игуменья повернулась к сестрам и поклонилась им в пояс:
– Простите меня, сестры, за то, что была строга с вами. Бдите и молитесь, Бог даст, скоро увидимся.
Послышались всхлипы и причитания монахинь. Монахиня Феодора решительно вышла из толпы и тоже поклонилась сестрам:
– Простите и меня, я с матушкой игуменьей пойду.
Красноармейцы вопросительно глядят на Когана.
– Ее, ее непременно надо арестовать, товарищ Коган, – закричал, подскакивая к Феодоре, матросик, – эта стерва всеми руководила, когда нас выталкивали из собора. Между прочим, мне самолично чем-то тяжелым двинула, чуть не убила. – При этих словах он указал на свой синяк.
Коган ухмыльнулся, глядя на подбитый глаз матроса, и распорядился:
– Эту тоже под арест.
Красноармейцы повели монахинь к машине. Игуменья повернулась к Феодоре и вполголоса спросила:
– Чем это ты, мать Феодора, бедолагу двинула?
– Да так, что под рукой было, – смущаясь, ответила Феодора.
– Что же у тебя под рукой было? – продолжала интересоваться игуменья, садясь в автомобиль.
– Наша монастырская печать, матушка, – ответила Феодора, – она же ох какая здоровая да тяжелая.
Настоятельница засмеялась:
– Значит, припечатала антихристу?
– Сподобилась, мать игуменья, – улыбнулась ей в ответ Феодора.
Конвоиры с недоумением переглянулись, видя, что монахини улыбаются.
Коган, постучавшись, вошел в кабинет секретаря губкома. Садовский встал и, выйдя из-за стола, крепко пожал ему руку.
– Проходи, товарищ Коган, садись, есть к тебе вопросы. Я доложил в ЦИК[12], что работа по изъятию церковных ценностей прошла гладко. Но Владимир Ильич недоволен результатами. В ЦИКе считают, что мало ликвидировано контрреволюционного церковного элемента. Монастырь закрыли, а где монахини?
Коган устало присел к столу и, сняв кожаную фуражку, пригладил волосы рукой.
– В монастыре, товарищ Садовский, было сорок пять монахинь. Настоятельница и казначея арестованы, сидят у нас в подвале ЧК[13], мы их допрашиваем. Все остальные монахини разошлись на жительство в город по квартирам.
О проекте
О подписке