Воскресный день. Петтер Петтерссон ненавидит воскресенья всей душой. Колокола по всему городу призывают на воскресную службу, даже ядовито-писклявый колокол в капелле Прядильного дома и тот старается изо всех сил. Еще одна издевка, символ общенационального ханжества, предназначенный только для того, чтобы пробудить в нем муки совести. Ты хуже других, Петтер. Ты намного хуже других. Твое место в аду, а памятью о тебе будет презрение. Ты даже не можешь следовать образу, который сам себе выдумал.
Вот это самое худшее. Молния истины в тщательно оберегаемой и недоступной прочим тьме сознания.
Тяжело сел в постели. Ему показалось, что мозги сделались жидкими и перемещаются в черепе, стараются занять параллельное земной поверхности горизонтальное положение. Так вела бы себя на их месте любая другая жидкость.
Встал и пошел к рукомойнику. Налил воды, опустил лицо в воду и ждал до последнего, когда уже невыносимо загорелись легкие. Потом, набирая воду в горсть, плеснул на шею и живот. Член, как всегда, эрегирован, больно прикоснуться, но он по опыту знает: самоудовлетворение невозможно. Еще один повод для стыда. Только по ночам получает он облегчение, в лихорадочных снах. Просыпается с бьющимся сердцем и с липкими ляжками – как ребенок, еще не научившийся пользоваться ночным горшком.
Почему же так получилось? Сколько ни перемалывает в голове обстоятельства, вывод всегда один: во всем ее вина, этой девки Кнапп.
Дала слово и не сдержала. Врала прямо в лицо. И бросила, как глупого жениха, попавшегося на очередное женское коварство. Сто кругов, сказала. Небось даже и в мыслях такого не держала. Поймала в ловушку.
Это отвратительный обман не давал Петтерссону покоя. Мрачный, с темными кругами под глазами, ходил он по двору и срывал зло на ни в чем не повинных, голодных пряхах. Не раз зажмуривался – стряхнуть наваждение. Часто казалось: вот же она, девица Кнапп. И возвращался в свою комнату, но и там не находил покоя. Рваный, тревожный сон, полный дразнящими мечтами, как могло бы все сложиться…
Пытался найти замену. Упаси бог, если кому-то из заключенных не повезет и она хоть чем-то напомнит обманщицу. Льняные волосы, тщательно скрываемая смелость взгляда. Такую ждет мрачная экзекуция в первый же день, но облегчения она не приносит. Почти все начинают хныкать, стоит огреть плеткой, и через пять минут с ними уже нечего делать, ни на что не годятся. И пока их тащат в больничный флигель, он плетется в спальню – даже дыхание не участилось.
Знает прекрасно – пора взять себя в руки. Слишком много он себе позволяет. Скрывать свои страсти всегда трудно, но скрывать так, чтобы не возникало подозрений, – вряд ли вообще возможно. То, что открылось один раз, никогда больше не станет тайной.
И конъюнктура изменилась. Он посвятил Ройтерхольму длинное затейливое ругательство, а заодно и всем господам, щелкающим на счетах королевской бухгалтерии. Обращались бы поумнее с налогами, его положение стало бы попрочнее. А теперь взялись все пересчитывать. Все подряд, в том числе и квоты на Прядильный дом. Журналы проверяют от корки до корки, спряденную шерсть надумали мерить не в мотках, а в локтях. Даже инспектор Крук, сменивший певуна Бьоркмана, тот самый, который раньше почти не появлялся на службе, предпочитая светские развлечения, ни с того ни с сего начал вникать в дела Дома. Делался красным как вареный рак и начинал орать на него и других охранников на своем шведско-финском, то и дело взрывающемся отборной руганью, диалекте: «Мало прядете, надо повышать квоты». Никто словом не обмолвился, хотя причину знали все – охранники боялись Петтерссона, как огня. Среди них, конечно, особых умников не найти, но даже полному идиоту ясно: какие там квоты, если Петтерссон каждый выходной избивает до полусмерти работницу. Причем выбирает помоложе, от которых самый прок. Больничный флигель забит этими девчонками, трещит по швам. Многие мрут; при таком питании раны заживают плохо и долго, если вообще заживают.
Он пытался предаться другим порокам, чтобы избавиться от даже ему самому казавшейся опасной непобедимой страсти. Напивался до одурения в своей спальне, набивал рот табаком так, что сердце пускалось в галоп и темнело в глазах, – ничто не помогало. Наоборот. Перегонное растворяло даже те тормоза, что имелись. И если какая-нибудь девка нечаянно согнула вилку или валяется в постели в ознобе – тут уж он ничего не может с собой поделать. Мастер Эрик сам ищет его руку – и начинаются танцы. Он считает круги, как всегда. Он всегда считает круги. Но сто… Сто кругов! Она обещала сто кругов – и обманула!
Колокола так и трезвонят, черт бы их побрал.
Но сегодня воскресенье, он трезв – надо держать себя в руках.
Подошел к зеркалу и принял решение, которое пережевывал уже больше недели, а может, и больше. Надо остановиться. Хотя бы на несколько недель. Приглядеть, чтобы выполнялись квоты. Трясясь от страха, много не напрядешь. Хотя бы до осени. Время покажет.
Почистил мундир, потер мылом, постарался вывести, насколько мог, темные пятна. Все. Танцы только по воскресным вечерам, как и требует народный обычай.
С вновь обретенной уверенностью Петтерссон начал методично направлять нож на подвешенном на двери ремне – физиономия должна быть чистой и розовой.
Побрился, провел по щеке рукой и довольно кивнул сам себе.
Стук в дверь.
– Петтерссон… к тебе посетитель.
Голос Хюбинетта.
Интересно, кого это черт принес? Неужели опять Крук в своих башмаках для танцев с розеточками? Вытер насухо нож для бритья и положил на стол.
– Кто?
– Кардель. Ты его знаешь. Бродяга. Видок у него… гляди, чтобы не сблевать.
Хюбинетт не особенно склонен к метафорам, но на этот раз он нисколько не преувеличил. У Петтерссона даже глаза начали слезиться от отвращения. Кардель ждал его за воротами. Ни шагу не сделал, пришлось выйти ему навстречу.
– Ага… Кардель! Двадцать четвертый номер! Уж не забыл ли кто утюг у тебя на роже?
О проекте
О подписке