Пантагрюэлисты уже были в сборе (их любезно вместила в себя уютная советская двушка). Я был знаком с Лидой, кое-что слышал об Эде с Леной (собственно, это их квартира) – и ничего об остальных (Шелобей Лидиным друзьям тоже был навроде интервента). Нерешительные, мы разувались и ступали по островам из башмаков, стараясь не угодить в гигантскую чёрную лужу (что было нетрудно: обуви в коридоре было как у тысяченожки).
Низкопрекрасная, Умилённобровая – со скучающим бокалом «Мартини» у правой щеки – нас встретила Лена:
– Да вы проходите-проходите.
Любое начинание в свои первые секунды нелепо и неловко: ребёнок, явившись на белый свет, первым делом в недоумении орёт; мужик, примеряясь, подносит кромку топора к полену; актёр, выползая из-за занавеса, сперва всё как-то мнётся – так и пирушка. Люди, которые при иных обстоятельствах и «приветами» бы не обменялись, кивают, вникают, бросают первые шутки, вяло смеются, пробуя этот смех на вкус, – и заговаривают бутылки, чтобы те развязали им языки. А дальше – глядь: попоище несётся, как неумелый лыжник по крутому склону.
Народу было человек пятнадцать или двадцать семь (арифметика пришла и заявила о своём бессилии). Комнаты почему-то никому не нравились (хотя в одной из них расположилось подлинно сибаритское кресло мотылькового окраса с обкусанными подлокотниками) – все курили на балконе, сидели лотосами на кухонном полу и тусовались в коридоре.
А пили! Это уму непостижимо, как мы пили! Милиционеры ахали, и прикрывали рты рукою (это возмутительно!), соседи весело стучали по батареям (претендуя на индастриал-концерт), прохожие завистливо вздыхали (ах, мне б туда!) и проходили под окном, а все ханыги, забулдыги, колдыри – нам бурно хлопали в ладоши.
Мы пили как свиньи. Мы пили до положения риз. Напивались в говно, в драбадан и в дымину. Ужирались в хлам, в зюзю и в сиську. Мы пили как боги. Да, именно, – боги.
Я вёл счёт: Эд выдул три бутылки пива (это всё был жидковатый лагер); Лена выпила три стакана «Мартини» со «Швепсом» и два водки с соком (банально, но эффективно); Лида высадила бутылку вина, потом ещё одну, ещё одну и увенчала всё водочным безрассудством; Шелобей пил вермут, вино, пиво, пиво, пиво, водку, вино, абсент – и догонялся сидром.
Всё это крайне важно, как это будет видно впоследствии.
Неприкаянно – как мужик с баннером «Цветы» – Шелобей ходил от одной компании к другой, попивая чей-то стакан вермута. Именинницы было не видать, да и Шелобей всё равно был без подарка.
Приткнулся он, в конце концов, в той комнате, где стояли колонки. Ребята сидели на тахте, врубали разную музыку и болтали.
– Я три слова на японском знаю, – говорила Бесконечноглупая с хвастающим видом. – «Извините», «спасибо» и «до свидания».
– Ну правильно, чё, – шмыгнул Затылкоблистательный, закинув ногу на ногу и раскачивая гостевой тапкой. – Извиняться, прощаться и благодарить – чё ещё нужно для этого ссаного общества?
– Кстати о японцах: вы слушали совместку Merzow и Boris? – окинул всех взглядом Бородохреновый. – Убойная тема. Я вообще послушал японских нойзовиков – оказывается, Курт Кобейн у них кучу фишек спёр.
– А я Skinny Puppy недавно заслушал, – перебил его Затылкоблистательный. – Они, короче…
– Так. Стоп. Если индастриал – то только Einsturzende Neubauten, – встрял Шелобей (как будто это он всех пригласил). В лицах проступило недоумение. – Как?? Вы не слушали Einsturzende Neubauten??
– Айнштур – чё?
– «Разрушающиеся Новостройки», Бликса Баргельд. Вы чё? Он от Ника Кейва ещё в восьмидесятые свинтил. Да блин, дайте я включу, это надо слышать.
Я улыбнулся и пошёл (уже слышал).
Тоже странствовал уныло: комната, комната, коридор, туалет, кухня. Тихокудрявая предложила мне коктейль «Белый русский». Я не отказался.
Забившись в угол, у холодильника сидела Лида и била ноготочком по стакану: губы – красные, как зимняя заря, рыжие дреды – разлетелись Горгоной: смеётся направо и налево, участвуя в девяти разговорах.
Они планировали поездки, зачем-то преувеличивая свою нищету (как будто до сих пор учатся в университетах), пили вино из пакетиков с трубочками (как детский сок), болтали про Джармуша, Керуака и Боба Дилана – они были битники. Но это был самый грустный вид битников: битники, застрявшие в Москве.
Перегнувшись через пять или шесть нетрезвых тел, я вручил Лиде книжку («Сатана в Горае» Зингера). Перегнувшись через то же количество тел, она сказала «спасибо» и чмокнула меня в щёку.
Лида вернулась к оборванному разговору, а я прихлебнул, облизал кофейные усы и потопал: я странствовал теперь с бокалом.
– Не хочешь пыхнуть? – из кладовки высунулась Щёкообильная и протянула обслюнявленный косячок. За её спиной виднелись голоса (даже весёлые), я мотнул головой, показал большой палец и дальше пошёл.
В самой большой (и самой пустой) комнате, на матрасе – среди воздушных шаров, – лежал Телефонноухий:
– Алло, мам? Да. Да. Мы сидим – и нам хорошо.
В кресле сидел Заторможенноречный (он всем представлялся как рэп-летописец) и говорил девушке, сидевшей на подлокотнике:
– А ещё меня по телевизору показывали….
– Ну! По телевизору каждый может. А вот если б тебя по радио показали…
На балконе всё забито – как на митинг (и все в куртках). Если высунуться в мороз улицы – можно даже различить дымчатый контур МГУ. Я стоял в комнате и через стекло видел, как открываются рты, как запрокидываются головы в смехе. Трудовая неделя – это мучение – кончилась: позвольте же людям насладиться акцизным счастьем!
Теребя эту мысль и всё фланируя, я обнаружил, что стою с пустым бокалом у комнаты, где оставил Шелобея, а оттуда звучит «Промышленная Архитектура».
И разговор. Я вслушался.
– …Не, я Бхагавадгиту не читал, конечно, но эта вся замута с колесом Сансары, по-моему, ничё так, – говорил Затылкоблистательный, уже захмелевший глазами (клюкнули по-богословски). – Выполнил квест – поднялся на ступеньку. Это логично.
– Ты сдохнешь и тебя сожрут черви – вот это логично. – Шелобей взял стакан вина, который ему кто-то принёс (это был я).
Потом говорили про Христа. Дальше про Гитлера. Странным образом разговор скользнул на 11 сентября 2001-го.
– Да сам Буш эти башни и взорвал, – сказал Затылкоблистательный невозмутимо.
– Да это ж неважно, кто именно взорвал. Хоть Путин.
– Ну да, ну да. А бомбу под советский союз Ленин подложил.
– Типа того. – Шелобей явно норовил бежать в метафизику: – Смысл в том, что человек – просто самое запутавшееся животное.
– Какая нахрен путаница, если речь о конкретном человеке?
– Конкретный человек – это и есть все остальные.
– Брехня.
– А вот и не брехня!
Спор становился всё более абстрактным. Аргументы становились всё более вокальными.
В дверь влетела Лида (она искала карты): вместе с ней в комнату ворвался запах ромашки, страдания и му́ки. Шелобей как бы вспомнил, что он здесь забыл, и увязался хвостиком за ней. Лида – то ли специально, то ли правда ничего не замечая – всякий раз стремилась вон, стоило Шелобею оказаться в одной комнате с ней.
– Как дела? – сказала она небрежно, столкнувшись с ним в коридоре, когда никак нельзя было ничего не сказать.
– Нормально. А у тебя?
– Просто блеск! – И улетела в кухню.
Шелобей ещё сколько-то мялся: догонять ли? Тут он заметил меня и обрадовался компании:
– Не, ну ты видел, а?
– Да ладно тебе. Тусовка всегда похожа на вальс с препятствиями. Особенно день рождения – со всеми же хочется поболтать.
– Ну да, ну да… – Намагниченный, он пошёл опять за Лидой.
Меня вдруг выхватил Эд (немного похожий на троллейбус) и взялся расспрашивать о том и о сём. Я отвечал невпопад и вздор. Сказал, что в салоне красоты у меня и не люди как будто, а роботы: у всех ипотеки, кредиты, дети – и всякая, там, серьёзная фигня.
– Ну. Самые серьёзные люди, каких я видел, были покойники, – сказал Эд. (Причёска у него – самурайская луковица.)
– А ты кем работаешь?
– В крематории, на органе играю.
Бокал, кстати, был пустой. На водопой? На водопой! Ну давай-давай.
На кухне все слились в поэтическом экстазе и читали свои лохматые стишки. Я устроился между Шелобеем и Меднозадумчивой (ножки у неё были как у рояля).
– Ребята! Там речь на столе! – влетела Лена.
Про поэзию все с готовностью забыли.
В комнате с колонками располагался могучего происхождения советский стол. На этот постамент вскарабкивались люди и говорили добрые слова имениннице (заунывно-однообразно; люди вообще одинаковы в приятностях: мерзости – вот где проявляет себя индивидуальность). Речи и чоканья сами собой превратились в драку подушками и какими-то поролоновыми штуками.
Шелобей стоял поодаль от весёлого комка людей и смотрел на нас дико. Я обернулся на него: чей-то локоть въехал мне в затылок: удар, падение, отполз; не отлипая от стены – поднялся рядом с Шелобеем.
– Ты чего? – спросил я весело.
– Это какое-то безумие. Зачем они? Почему? – шептал он в ужасе. —Останови их! Пусть они замрут! Замёрзнут! Не шевелятся! Навсегда! Навечно! – Шелобей пытался закрыться от них руками.
И дерущиеся как будто в самом деле стали застывать: клянусь эфиром! рука с поролоновым мечом делает взмах – жадный и кровавый, – но не опускается на голову; поверженная Лида скрючилась на полу буквой «ю» и продолжает хохот; эпически изогнувшись, Затылкоблистательный ловит в живот удар и бросает подушку в неприятеля; на столе – Лена заторможенно взмахивает бёдрами в неистовом танце, с полной чашей над головою.
– Прекрати ты, – говорю ему. – Я тоже читал «Смерть в кредит».
– А там такое было?
– Ага. Когда мимо витрины суета городская несётся, а он их хочет заморозить.
Кончилось быстро. Красные, отпыхивающиеся, все ступали по перьям из раскуроченных подушек. Вдруг – аккорд: Эд достал гитару. Где? Где? В другой комнате? Все туда!
На полу – амфитеатр: следили за маэстро, взмахивая рюмочками и светски перешёптываясь (то есть, были громче гитары). Это был пузатый дредноут, чёрный; Эд не пел – только бренчал: его пальцы непринуждённо бегали по грифу, извлекая затейливые соло.
– Дай сыграть, ну? – стал канючить Шелобей, убирая за пазуху уже пустеющую фляжку с абсентом.
Эд наигрывал и спрашивал, как давно Шелобей играет: гаммы наяривает или так, просто? Шелобей сказал, что просто.
– А. Я понял. Ты пошёл не по дороге нот. – Эд вручил гитару.
Шелобей только разминался, когда прибежала Лида.
– О! Давай «Лампу», «Лампу» давай! – запросила она.
Кто-то заказал «Сплина», кто-то крикнул «Давай блатную!», но Шелобей (с лёгкой надменнотцой) хмыкнул и стал играть Фёдоровскую «Лампу».
Там чудное совершенно вступление: удар по аккорду (как бы с почёсыванием), дальше палец скользит по басовой струне – и только затем звенькают нижние. И – слова:
Я столько падал…
Я столько падал – столько же вставал.
Хотелось крикнуть, но…
Шелобей споткнулся и подслеповато посмотрел на непокорные пальцы. Он начал заново: вступление, кусочек куплета – сбился.
– Там «ре», – подсказал я ему тихо.
Он молча отмахнулся и ещё несколько раз попробовал (сбиваясь всё на том же заколдованном месте). Не растерявшись, перешёл на «Дорогу» (всё Фёдоров), – но ритм убегал от пальцев, струны дребезжали пьяно. Попробовал Д’ркина – тугие аккорды и переборы не давались.
– Давно не играл просто, – буркнул он.
Всё сменило жалобное четырёхаккордие. Я сразу узнал Башлачёва.
Когда злая стужа снедужила душу
И люта метель отметелила тело,
Когда опустела казна…
По коже проползло ощущение неуместности. Тут как бы пьянка, весело, ты чего, блин, устроил?
Пречистой рукою сорвать с неба звёзды,
Смолоть их мукою
И тесто для всех замесить…
Мороз пробирался внутрь. Гитара, музыка, искусство – ворота в надчеловеческие состояния, куда-то вон отсюдова. И настоящая музыка неизбежно связана с ощущением, что сейчас вбегут люди в форме и арестуют за предательство реальности…
Да не спрячешь души беспокойное шило,
Так живи – не тужи, да тяни свою жилу
Туда, где пирог только с жару и с пылу,
Где каждому, каждому, каждому станет светло…
Долетали обертона последнего аккорда: долетали и таяли. Хлопать было как-то глупо. Я огляделся: слушателей оставалось четверо (кто-то – даже дал храпу на матрасе). Лида со смутным видом встала и ушла. Шелобей вручил гитару Эду и тоже встал.
Тусовка изменила тональность. Совершенно незаметно все перепились: кто-то ещё держал себя в руках, а кто-то уже выпал.
Неловкость прошла, удаль с благодушием тоже, богословские разговорчики оставили на следующий раз, танцы оттанцевались, откровения тихо шли на убыль: подходила очередь уныния и прелести. Самые прелестные души собрались в очередь у туалета (блевать в блевательницы), иные заснули, вцепившись в приунывшие стаканы, другие уходили (их ждала прелесть проснуться дома с похмела) или же на прогулку до круглосуточного (довольно уныло, хотя и с весельцой).
В коридоре блаженно распластался на полу Звездоподобный: он вяло бормотал, не разлепляя глаз:
– Нет, вот если бы Христос подошёл и сказал: «Талифа куми», – я бы пошёл. Я бы встал и пошёл. А так – не…
Прямо над ним стоял унылый Шелобей, держа прелестную Лиду за плечи.
– Два слова. Умоляю, всего лишь два слова, – говорил он ей.
Закатив глаза, Лида сказала «ла-а-адно», и он повёл её на кухню. Два чувака в проёме переглянулись и пошли за ними: интересно же!
На кухне парочка сидела на одном табурете и жадно целовалась. Ещё трое стояли и обсуждали, какое раньше пиво было вкусное. На плите – флегматично закипала кастрюлька с сосискам.
Планировка квартиры была вся исполнена странностей: к примеру, в эту самую кухню было два хода – из коридора и из комнаты, в которой колонки. Ход в комнату был с безвкусной аркой и без дверей (их когда-то вышибли по пьяни). Роль перегородки исполнял шкаф-стенка, но слышимости это не умаляло: вполне отчётливо звучал Screamin’ Jay Hawkins. Шелобея это до странности мало занимало: он был пьян невозвратимо и, кажется, уже отчаялся на какое-то невиданное дело.
Из заднего кармана джинсов он с неуклюжестью выудил сложенный вчетверо листок (руки отплясывали морзянку), бросил на Лиду убийственный и в то же время как-то умоляющий взгляд (она скрестила руки на груди и вздёрнула носом вопросительно). Зрители шептались и припивали. Двое на табуретке набрасывались друг другу на губы. Screamin’ Jay Hawkins орал. Шелобей стал читать:
– Дорогая моя Лидочка (я знаю, что никакая не «моя», что «дорогая» – атавизм, а «Лидочка» – сопли, и всё же), это положение становится невыносимым. – Шелобей злобно тараторил и совершенно не отвлекался от листа. – Кажется, ты хочешь стушевать всё в ненавязчивую дружбу. Предупреждаю: не получится. По одной довольно тупой причине: я тебя люблю.
Милая моя Лида. Я люблю тебя глупо, грустно и смешно. Наивно, безудержно и по-настоящему. До потери себя, до безобразия. Я хочу орать об этом на всю улицу, – хочу кричать тебе это в правое ухо, в левое ухо, в нос: и чувствую – нельзя… Мне кажется, что я советский писатель на свидании с советской цензурой. Я не знаю, что мне делать. Я чувствую от тебя только сковывающие кости Бореи. Я боюсь, что уже не нужен тебе. Или нужен, но как-нибудь так – навроде брелока…
Чудесная и неземная моя Лида! Не хочешь говорить, что случилось, – хорошо, не говори. Ты как-то обмолвилась, что сама ничего не понимаешь, но согласись – ты знаешь и не понимаешь, а я и не то, и не другое. Меня убивает, что ты держишь вид как ни при чём: будто мы вчера познакомились: будто всё это можно спрятать в какой-то чулан…
Волшебная и божественная моя Лида! Это очень эгоистичное письмо: я сшил его из нытья и скулежа. Что я вообще хочу сказать? Требовать, чтобы ты не уезжала в Израиль? Это же смешно. Наверное, хотел сказать, что я очень слабый человек. Я тебя жду, Лидочка, очень жду, – но, кажется, не смогу прождать вечность. И чего тогда стоит моя смешная любовь?..
I don’t care if you don’t want me!
I’m yours, right noooow!
– Джей Хоукинс продолжал орать.
Шелобей решительно был опустошён и не имел сил даже покраснеть: он прятал свой взгляд в дочитанный листок. Понимая остроконечность ситуации, я оглядел присутствующих в кухне: все они смотрели как-то мимо Шелобея и не знали, куда девать руки. Целующиеся оторвали губы и с дрожью глядели друг другу строго в глаза. Даже сосиски, всплывшие в кастрюльке, как-то сердобольно обходили взглядом затравленного Шелобея.
После оглушительно пустых десяти секунд, Шелобей длинно посмотрел на меня – и увидел в моих глазах сочувственную пелену.
Лида ушла ещё в самом начале письма.
– Извините, – сказал Шелобей и протиснулся вон, на ходу разрывая письмо в клочья.
Молчание длилось.
Из комнаты с колонками захрипел Том Уэйтс.
Странноликий отделился ото всех и подошёл к плите. Он переставил кастрюльку – показался синий языческий огонёк. Странноликий наклонился и прикурил: в носы ударило табаком.
– Они типа репетировали что-то, да? – спросил он.
Я протолкнулся – («Да, да!») – и стал разыскивать Шелобея (его, разумеется, не было). Я вернулся в коридор и стал искать свои ботинки.
– Если хотите, можете на ночь остаться. Есть спальники.
Я скользнул взглядом вверх и понял: это Эд.
– Да нет, спасибо, – отвечал я. – Мы как-нибудь… Наверное…
– Ну как знаешь. Если что – возвращайтесь. – Он тепло пожал мне руку и покивал.
Выйдя в этот засморканный подъезд, я сразу пошёл на лестничную площадку. Шелобей сидел на ступеньке двумя этажами ниже и бессмысленно смотрел на облупившуюся краску. Я подсел.
– Не надо меня утешать, – сказал он очень спокойно.
– Я не собирался.
Молчание продолжалась. Не то лампочка, не то трубы – что-то ровно и светло гудело: казалось, что мы в китовой пасти.
Ловким движением Шелобей выудил сигарету прямо из кармана (странный навык), она надломилась пополам и бестолково заторчала табаком. Шелобей пустил её между перил. Сигарета упала неслышно.
– Иди назад, а? – сказал он.
– Да мне и тут нравится.
Я посмотрел на Шелобея: волосы у него были засалены, а на виске вздрагивала беспокойная вена. Он был похоронного цвета.
– Нет никакого мира, Елисей, – сказал он, – это всё обман.
– Не такой уж и обман.
Мой голос звучал слишком простецки. Я сам засомневался.
– Вечно так: ищу настоящее, а нахожу проблемы, – сказал Шелобей.
Слова дрожали на его губах, а ступеньки были холодные.
– Слушай, Шелобей, я забыл сказать. Я говорил же с Лидой.
– Ой, можешь хотя бы ты не начинать?
– Погоди. – Шелобей хотел подняться, но я его усадил и с настойчивостью всё держал за плечи. – Послушай, я говорил с Лидой. Она сказала, что с Израилем ни фига не наверняка. У неё ж татуировки, они это не любят. И вообще – если захочешь, ты можешь с ней поехать. Не знаю, почему она сама тебе это не сказала.
Шелобей прижал вдруг ладони к глазам (самой пухлой частью, где кисти начинаются) и расхныкался:
– Господи, какой же я тупой…
Я сильнее сжал ему плечи – потому что ничего умней не мог придумать.
– Хочешь, – сказал я, – хочешь, назад вернёмся? Алкаха осталась ещё.
Он зашмыгал и отёр глаза:
– Ну не, это будет уже совсем тупорыло.
Я согласился. Согласился и достал телефон – посмотреть время.
– До метро ещё минут сорок… – сказал я и задумался. – Слушай. А погнали по трамвайным рельсам гулять? До метро какого-нибудь?
– Ты прикалываешься? – Он убрал ладони: глаза у него были красные, робко улыбающиеся.
– Да нет. Серьёзно.
И совершенно серьёзно мы вышли из подъезда, перебежали Ленинский проспект и путаными дворами добрались до улицы Вавилова: пойдя по рельсам (снег мелко сыпал и даль убегала мглисто), мы заорали Башлачёвского «Ванюшу»:
Душа гуляет —
И носит тело!
Бесплатно
Установите приложение, чтобы читать эту книгу бесплатно
О проекте
О подписке