В современном обществе при упоминании “ресурсного проклятия” чаще всего вспоминаются углеводороды, что, конечно же, неверно. “Ресурсное проклятие” на Руси начиналось с земли. В отличие от Запада, земля как ресурс в начале и середине прошлого тысячелетия, особенно с началом освоения русского Севера и Сибири, по причине ее обилия не представляла для русских сколь-нибудь существенную ценность. Более или менее значимую роль при оценке ценности земли играли не столько плодородие или расположение, сколько затраченный на ее освоение труд, природно-климатические условия, а также, в случае если земля была расположена на приграничных территориях, отвлечение сил и средств на оборону и безопасность. Впрочем, со временем последний аспект, в силу интуитивно нащупанной властью тактики наделения окраинной землею ратных людей, переформатировался из обременения в преимущество: земельный надел на границе доставался собственнику даром, а платой за государеву “щедрость” становилась охрана рубежей государства. Причем через непродолжительный промежуток времени еще вчера приграничный надел, как правило, оказывался в глубине российской территории.
Неудивительно, что развитие натурального хозяйства в России в ранний период и Средние века основывалось на казавшемся тогда неисчерпаемом главном ресурсе натурального хозяйства – земле, чего на Западе с ее незначительной территорией не было и в помине. Как писал русский экономист XIX в. Александр Кауфман, “пока земельный простор во много раз превышал трудовую способность населения, последнее не ощущало надобности в регулировании ни землевладения, ни землепользования”17. Новые земли осваивались, колонизировались путем, в основном, ненасильственного захвата, на них возникали сначала починки (починок – вновь возникшее сельское поселение из одного двора; когда рядом возникали один или два других двора, починок становился деревней. – Н.К.), а потом и многодворные населенные пункты. Если бы освоение территорий не было сопряжено со значительными трудностями, требующими приложения существенных физических усилий, как правило, неподвластных одной, пусть даже крупной, семье, в дальнейшем мы, возможно, увидели бы становление индивидуальной, а потом и частной собственности на землю. Еще один элемент, упоминавшийся при выявлении ценности земельного надела – тягло (тягло – совокупность податей, уплачиваемых индивидуально или общиной по общей раскладке. – Н.К.). Тягло часто перевешивало вложенные в освоение земельных участков ресурсы и становилось базовой причиной бегства крестьян с обработанных земельных участков. Сибирь и Север европейской части России еще долго осваивались преимущественно самозахватом, при этом наместники удельных князей и государевы люди были заинтересованы, в первую очередь, не в наделении крестьян землей (этой проблемы не существовало), а в том, чтобы никто не ушел от тягловой запряжки.
Совместный характер освоения и обработки земель привел к формированию социально-правового подхода к земельной собственности как общинной ценности, потребовавшей должного оформления и регулирования лишь когда на фоне наметившегося недостатка свободных земель в европейской части России и значительного объема вложенного поколениями труда было введено подушное обложение, которое, в свою очередь, сопровождалось переделом земельных участков пропорционально платежам. Тем не менее общинный взгляд на землевладение не претерпел сколь-нибудь существенных изменений, закристаллизовавшись в менталитете русских в виде отношения не только к земельным ресурсам, но также к флоре и фауне, а в дальнейшем и к полезным ископаемым как принадлежащим, по мнению русских, всем членам большой общины под названием “Россия”.
Проецируя представленный выше тезис Кауфмана на все российское население, притом что “община, освоив известную территорию, резервирует, так сказать, пользование этой территорией исключительно своим членам: она их допускает, посторонних же она не допускает до “занятия” земли в черте освоенной ею территории”18, мы придем к следующему заключению. Сосредоточение “активов” (земельных участков, лесных угодий, прибрежных территорий, полезных ископаемых) в частных руках идет вразрез с укоренившимися представлениями русского человека о факторах производства как об общественной (коллективной) собственности, издревле дававшей хлеб, соль, меха, рыбу, воск, а затем еще и деньги, причем немалые. В свою очередь, общественные блага в пределе нашего социального воззрения стремятся к неисключаемости в потреблении и несоперничеству в доступе, проще говоря, земля, полезные ископаемые, инфраструктура в русском понимании должны использоваться на благо всего общества, а не с целью обогащения отдельных лиц, тем паче с нарушениями закона.
Не означает ли вышесказанное, что русский народ пока, что называется, не дозрел до полноценной институционально закрепленной частной собственности на активы? Возможно, хотя русские историки предпочитали в открытую об этом не говорить. Посмотрите, как о русском раннем детстве отзывался историк Борис Чичерин: “Личность человеческая отнюдь не вдруг выступает на историческое поприще. Пока народ находится в состоянии еще младенческом (в древности. – Н.К.), в нем преобладает чувство общности; все сливается в безразличную массу, поглощающую в себе неделимые существа. Только мало-помалу, при внутреннем развитии общественного быта и в особенности при столкновении народа с другими племенами, из этой массы выделяются личности, которые, приходя к сознанию своей особенности и своих частных интересов, начинают предъявлять свои отдельные требования и права. Тогда образуется и частная собственность, которая прежде поглощалась совокупным владением общины… Полное освобождение частной собственности из единства родового владения является уже плодом долгого и медленного исторического процесса”19.
А что же Запад, каков его взгляд на российский менталитет? Западные ученые приходили к схожим выводам как на предмет происхождения института общинности, так и по поводу наличия прочих институтов. Известный шведский экономист и политолог Стефан Хедлунд подчеркивал, что “крепкие нормы коллективизма, которыми была пронизана советская эра (та самая экономика централизованного планирования, о которой говорил Гринспен. – Н.К.), в целом уходят корнями в глубокое прошлое и существовали задолго до большевиков… В то время как функциональное происхождение этих норм вызывает громкие споры, нетрудно документально подтвердить, что коммунальные сельские институты, такие как мир и община (здесь швед Хедлунд, очевидно, по незнанию употребляет синонимы. – Н.К.), романтизировались и считались некоей сущностью всего русского. Немало говорит об этом наследии то, что после прихода к власти большевиков бедные крестьяне взяли дело в свои руки и насильно положили конец начатым при премьер-министре Столыпине в 1906 г. попыткам позволить всем желающим сделаться частными фермерами, владеющими законными правами на свою долю общинной собственности”20.
Японский исследователь Кандзи Хайтани полагает, что “индоктринация (навязывание массовому сознанию системы убеждений, установок, стереотипов. – Н.К.), проведенная советским правительством, не создала коллективистскую ориентацию русского народа; скорее, она помогла сохранить, взлелеять и расширить традиционный коллективизм, развившийся в стране за века жизни при диктаторском режиме”21. (Здесь мы не станем уходить в неявно навязываемую политологическую дискуссию об отличиях монархии, авторитаризма и диктатуры, а также об эффективности монархического или авторитарного правления, к тому же теоретические изыскания и результаты развития многих развивающихся стран-лидеров говорят нам о том, что отчетливой взаимосвязи между политическими институтами и экономическим ростом не существует.)
В середине 1980-х гг., практически в одно время с Хедлундом и Хайтани, американский историк-славист Эдвард Кинан представил свое видение возникновения институциональной основы в политике: “Гипотеза о депривации очень слабо объясняет ту политическую культуру, которая развилась в Московии, а также не отвечает на вопрос, почему эта культура была – несмотря на черты, которые западным людям могут показаться непривлекательными или “несовершенными”, – такой эффективной и так прекрасно подходила для удовлетворения нужд Московии… Создание специфической и удивительно эффективной политической культуры во враждебной и угрожающей среде, бывшей колыбелью политической культуры России, было самым выдающимся достижением этого народа”22.
Термин “ресурсное проклятие” стал общеупотребительным в отношении России лишь во второй половине XX – начале XXI в. и совпал с периодами спекулятивного роста цен на углеводороды. В этой связи непонятно, почему Россия в недавнем “нефтегазовом” прошлом, да еще с исконными общинными представлениями о коллективных правах собственности на упомянутые факторы производства, должна была добровольно отказаться от материальных результатов сваливавшихся на нее естественных преимуществ и, отказывая себе в росте общественного потребления, идти в неизвестном направлении с неопределенным исходом, к примеру по пути той же туманной модернизации, без неотложных на то причин. Исконная русская бедность, ставшая такой же неотъемлемой чертой национального существования, как пресловутые бескрайние просторы, а также потери и лишения, с которыми столкнулись люди в период проведения так называемых либеральных реформ 1990-х, просто не оставляли властям предержащим начала XXI в. иного выхода, кроме перенаправления значительной части сырьевых сверхдоходов на повышение уровня жизни людей. Не учли лишь одного – “деревья не могут расти бесконечно”. Перманентные поиски нового выгодного “ресурса” также всегда сопровождают нашу экономическую историю. Эта ментальная черта въелась в умы даже тех современных российских экономистов, кто мнит себя “либералами”. Дошло до того, что предлагается экспортировать человеческий капитал, подразумевая под ним интеллектуальные способности молодого поколения: “Если мы в состоянии много лет производить качественный человеческий капитал, это должно стать нашей мировой специализацией. Нужно на наши университеты замкнуть мировые студенческие потоки и сделать это предметом экспорта”23. Логично спросить, есть ли у инициаторов подобного полурабского экспорта права собственности на интеллект других индивидуумов, но в данном случае важен не ответ на этот вопрос, а само направление поиска, сочетающее в себе ментальные отголоски рабства и “природно-сырьевого” проклятия. Еще один момент – ex ante отказ без малого 150 миллионам российских граждан в способности к эффективному квалифицированному труду – оставим на совести “эксперта”.
На примере России мы имеем дело с экономической моделью, позволяющей вот уже больше тысячи лет существовать и развиваться, не прикладывая к этому сколь-нибудь существенных и, что важно, регулярных усилий, исповедуя отличные от остального мира ментальные ценности. Лишь в отдельные короткие периоды истории неспешное течение российской экономической реки прерывалось мощными модернизационными порогами, причем, как правило, модернизационная политика навязывалась сверху, по вертикали. Но и в немногих локальных случаях модернизации по горизонтали главным фактором успеха было обилие все тех же “проклятых” ресурсов.
России, безусловно, не нужно было “напрягаться”, как это происходило при Петре I или Иосифе Сталине. Страна могла бы развиваться семимильными шагами при социально-экономических нововведениях, способствующих раскрытию ментальных черт русского характера, чему есть многочисленные исторические примеры и подтверждения из предшествующего развития.
О проекте
О подписке