Читать книгу «Поджигатели. Но пасаран!» онлайн полностью📖 — Ника. Шпанова — MyBook.
image

3

Эгон провел ладонью по блестящим лацканам смокинга, как бы снимая невидимые пылинки. Отец не выносил неряшливости в костюме. А сегодня, в день его рождения, по заведенному обычаю все должно было быть особенно торжественно. Так же, как тогда, когда Эгон был мальчиком, юношей, молодым человеком, когда вокруг праздничного пирога стояли не шестьдесят пять свечей, а сорок, пятьдесят…

В дверях гостиной Эгон остановился. Он увидел мать, склонившуюся над Эрнстом, развалившимся в кресле с газетой в руках. Фрау Эмма ласково гладила сына по голове. Заслышав шаги, она выпрямилась, улыбнулась Эгону и поцеловала Эрнста.

– Когда я касаюсь губами его лба, – сказала она, – мне слышится аромат невинной юности.

Эгон не выносил, когда мать начинала говорить цитатами из плохих «семейных» романов. Резче, чем следовало, он ответил:

– Вы, мама, переоцениваете невинность этого «мальчика».

– Ах, перестань, пожалуйста, ты всегда стремишься испортить мне настроение!

Сердито шурша платьем, она выплыла из комнаты.

Эгон через плечо Эрнста поглядел в газету. Среди мелких заметок одна остановила его внимание – то было сообщение о смерти Марии Кюри.

– Для нее нашлось всего три строки, а тут же рядом о смерти какого-нибудь бандита напишут целую статью.

– О ком ты говоришь? – спросил Эрнст.

– Мария Кюри!

– Какая-нибудь французская девчонка?

Эгон в изумлении посмотрел на брата:

– Ты не знаешь?

– Я предпочитаю немецкий театр.

– Ты действительно «невинен» до полного идиотизма.

– Но, но!

Эрнст вынул сигареты и закурил. Эгон заметил, что сигареты дорогие, египетские.

– Откуда у тебя деньги? Даже я не могу позволить себе таких.

– Каждый имеет то, что заслужил!

В комнату вошел Отто, он был весел, уверен в себе. Вместе с ним в комнату проник терпкий аромат французских духов. Отто кивнул братьям.

– Боюсь, что я привез нашему старику плохой подарок от Гаусса, – сказал Отто. – Мой генерал прислал поздравление, но наотрез отказался приехать на чашку чаю. Ссылается на дела.

Эгон нахмурился и сказал:

– Мне искренне жаль отца.

Эрнст пустил к потолку струю дыма и, вытянув ноги, откинулся на спинку кресла.

– Старик должен был вовремя подумать о том, чтобы не остаться за бортом.

– Ему поздно переделывать себя, – с укоризной сказал Эгон.

– Эрнст прав, – заметил Отто. – Никогда не поздно повернуть, если знаешь, куда нужно сделать поворот.

– Правильно, Отто! А ты, доктор, просто глуп, – сказал Эрнст. – Если бы мы все жили старыми взглядами, жизнь топталась бы на месте.

– Мне противно с тобою говорить, – брезгливо проговорил Эгон.

– Ну, ну, милые братцы, перестаньте ссориться, – пробормотал Отто. – Лучше я расскажу вам новый анекдот…

– Это просто удивительно, – сказал Эгон: – Отто весел, а ведь чуть ли не вчера он был свидетелем того, как убивали Рема, которому он служил.

– Эгон понимает все удивительно примитивно. Я действительно намерен был служить рядом с Ремом, но это вовсе не значит, что я собирался служить Рему.

– Не понимаю…

– Ты действительно ничего не понимаешь! – с досадой отмахнулся Отто.

– А после этой резни стал еще меньше понимать в политике наци, – согласился Эгон.

– Осторожнее, доктор! – проговорил Эрнст.

– Можно повеситься от одной мысли быть всегда и во всем осторожным, даже с глазу на глаз с родными братьями! – Эгон прищурился на дымок своей сигареты. – А то, чего доброго, тоже станешь жертвой очередной ночи длинных ножей… Впрочем, не думаю, чтобы такие эксперименты можно было часто повторять. История не может этого позволить.

– Ты ошибаешься, доктор! – Эрнст был вдвое моложе Эгона, но говорил так, как если бы перед ним был желторотый юнец. – История Германии – это мы! И она не простит ничего тем, кому не простим мы. Варфоломеевская ночь? Нельзя все понимать так буквально. Ночь может быть такою долгой, как нам нужно. Мы можем растянуть ее на месяц, на год, на век.

– Вековая ночь над Германией?

– Над Германией? Над Европой, над миром!

– На все время существования режима наци?

– На то время, пока мы не покорим земной шар. Чтобы покончить с Ремом, оказалось достаточно одной ночи. Чтобы расправиться с евреями, нам может понадобиться год.

– Год святого Варфоломея!

– Да. А там французы. Дальше – очередь славян, негров, – бойко тараторил Эрнст. – Может быть, это будет Варфоломеевский век.

В дверях появилась Анни, высокая красивая девушка в наколке горничной, и доложила о приходе семейства Винер.

– Доложите фрау Шверер, – сказал Эгон и пошел встречать гостей.

Дверь в столовую распахнулась. Стал виден длинный, нарядно убранный стол. Посредине стоял огромный пирог, окруженный свечами. Шестьдесят пять из них горели. Шестьдесят шестая оставалась незажженной. Фрау Шверер торжественно пронесла свое грузное тело через гостиную. По пути она не преминула ласково дотронуться до щеки Эрнста.

– Пойдемте же, дети, – сказала она, направляясь в переднюю.

Послышались голоса гостей.

Отто взял Эрнста под руку и пошел им навстречу.

Анни докладывала о прибытии новых гостей. Гостиная наполнялась. В центре мужского кружка оказался Эрнст. Закинув ногу на ногу, он говорил о вещах, о которых писали во всех газетах, но которые здесь, в генеральской гостиной, звучали совершенно по-новому.

– Да, – говорил Эрнст с важным видом, – из немца нужно сделать первобытного человека! Иначе мы ничего не добьемся. Человек утратил врожденные инстинкты бойца. Мы сумели воспитать овчарку и добермана и ничего не делаем для улучшения породы наших людей.

– Стыдно слушать, – пробормотал какой-то старик, но так тихо, что его никто не слышал.

– На днях, – сказал Винер, – мне пришлось столкнуться с интересным случаем духовного сопротивления «новому порядку». Оказывается, даже искусство может стать полем борьбы с тем, что несет нам наш истинно немецкий национал-социализм.

Эрнст с любопытством прислушался.

Сгущая краски и выдумывая подробности, о которых ему художник не говорил, Винер изложил замысел Цихауэра. Гости заспорили. Эрнст подошел к Винеру и спросил:

– Кто этот негодяй?

– Его зовут Цихауэр. Он учится в той же школе, что и Аста.

– Папа! – Аста вскочила с места. Несколько мгновений она, задыхаясь от негодования, стояла перед Винером, потом выбежала из комнаты.

Фрау Шверер пригласила гостей к чайному столу.

Гости усаживались, когда Анни подошла к Отто и шепотом сказала:

– Вас просят к телефону.

Отто извинился перед соседкой, крупной, смело декольтированной блондинкой, и вышел.

Он шел по коридору свободной, немного пританцовывающей походкой. У него было отличное настроение. Если ему удастся перехватить у Эрнста, у которого, кажется, снова завелись деньги, можно будет кутнуть в каком-нибудь укромном местечке, увезя туда соседку по чайному столу. Говорят, у нее достаточно мягкое сердце… А сейчас он устроит так, чтобы ее мужа, полковника, немедленно вызвали в штаб округа. Вот только переговорит с Сюзанн, – по-видимому, это она вызывает его к телефону. От нее-то он легко отделается, сославшись на семейный праздник.

Отто небрежно подхватил из рук Анни телефонную трубку.

– У аппарата!..

Блеск монокля в его глазу погас. Стеклышко выскользнуло из-под изумленно поднявшейся брови.

В страхе, словно это был кусок раскаленного металла, Отто выпустил трубку, и она закачалась на шнуре. В ней все еще отчетливо звучал негромкий, спокойной голос:

– Здравствуйте, Шверер, это я, Кроне…

4

Как ни скрывал Тельман от тюремной стражи свое общение с мышкой, надзиратели ее заметили. В тот же день щель, в которую она приходила в камеру, зацементировали. Для администрации было достаточно того, что мышь прибегает с «той» стороны, из мира, находящегося за стенами тюрьмы, оттуда, где люди свободно ходят, разговаривают, где светит солнце и даже воздух разгуливает не втиснутый в стены камеры.

Помощник директора тюрьмы, ведавший внутренним распорядком, в речи, обращенной к надзирателям, назвал мышь «дыханием жизни, запретной для наказуемых». Развивая эту мысль, он пришел к выводу, что мухи являются таким же дыханием жизни, вестником того, что по ту сторону закрытых козырьками тюремных окон существует мир.

Об этом мире заключенным надлежало знать только то, что считала нужным сообщать администрация тюрьмы – то есть распоряжения тюремного ведомства и суда, непосредственно касающиеся самих заключенных.

Может показаться абсурдом, но помощник директора действительно был близок к истине. В тягостной тишине одиночного заключения даже появление в камере мухи было иногда развлечением. Муха летала. Это было иллюзией пребывания в камере свободного существа. Муха ползала по стене или по столу, где можно было даже оставить несколько незаметных надзирателям крошек хлеба, чтобы привлечь ее внимание. За этим можно было наблюдать: скоро ли запах хлеба привлечет муху? Сколько времени нужно мухе, чтобы доползти от края стола до крошки?.. Сколько сантиметров в секунду пробегает муха, – следовательно, сколько она пробежит в час и сколько времени ей нужно, чтобы доползти от камеры до тюремных ворот?..

Наконец, если прислониться спиною к стене и стоять неподвижно, то муха непременно сядет на лицо, и чем больше будешь ее гнать, тем назойливее она станет лезть к тебе. Это может превратиться в своеобразную игру, во время которой можно даже рассмеяться. Правда, про себя, так, чтобы не было слышно в коридоре, но все-таки рассмеяться…

Дверь камеры со звоном отворилась, и сопровождаемый надзирателем кальфактор внес стремянку. Он молча взобрался к самому потолку и укрепил там липкий лист мухомора. На полчаса это развлекло Тельмана: лист был испещрен рекламными сообщениями изготовившей его фирмы. Часть текста была напечатана крупно, часть мельче, что-то – еще мельче. Было забавно, прикрыв один глаз рукою, разбирать эти надписи. Словно в кабинете окулиста: «Теперь, прошу вас, закройте ладонью левый глаз… Что вы видите на третьей строчке снизу?.. Прочтите, пожалуйста… Ах, вы не можете разобрать?.. А что вы разбираете?.. Правый глаз у вас лучше левого». – «Благодарю вас, господин доктор, я это давно знаю. В том-то и заключается дело: оба глаза должны видеть одинаково…» – «Ах вот как?!. Сейчас мы их уравняем… А простите за вопрос: какова ваша специальность, какую работу вы выполняете?» – «Моя специальность?»

Да, действительно, какова же теперь его специальность?.. Сидение в тюрьмах?.. Пожалуй, это на самом деле будет его единственной специальностью. На сколько времени? Вероятно, до тех пор, пока он будет жить назло Гитлеру и наперекор всем стараниям нацистов загнать его в могилу. Он гораздо охотнее, конечно, ответил бы, что его старой и прекрасной специальностью является борьба за свободу немцев, за изгнание из Германии полчищ паразитов, облепивших трудовой немецкий народ, за свержение фашизма и очищение от его миазмов всей немецкой земли. Да, он охотней ответил бы так. Но имеет ли он право на такой ответ?.. Что он может сделать, что он еще сделает в этой камере или в тех камерах, куда его загонят тюремщики, чтобы оправдать подобный ответ?.. Мало, очень мало может он сделать… Почти ничего…

Его работа?..

Тельман опускает прижатую было к глазам руку и в недоумении смотрит на плиты пола…

Какую работу он тут выполняет? Чистит каждое утро и каждый вечер эти плиты?.. Сколько же времени он не выполняет уже никакой полезной работы?

А впрочем… Впрочем, можно ли сказать, что он ничего не делает? Смог ли бы он протянуть здесь столько, сколько уже протянул, не утратив власти над собой, если бы ничего не делал?.. Разве не самое важное в жизни – работа для своего народа и для своей партии? А он может, не кривя душой, сказать, что и здесь он отдавал, отдает и клянется, что будет всегда отдавать все свои силы и помыслы именно им: всему прекрасному народу и своей великой партии!.. В этом-то он может себе дать слово, как готов дать его кому угодно другому. Конечно, то, что он может сделать отсюда, микроскопически мало. И все же… Все же, может быть, хоть крупица его дела и теперь будет внесена в тяжкий, подпольный подвиг партии…

Тельман поймал себя на том, что продолжает стоять, раздвинув ноги и глядя в запыленное, закрытое высоким козырьком окно, где не видно даже крошечного клочка неба. Только по слабому отражению света на внутренней стороне козырька можно с известным приближением догадываться о том, что творится там в вышине: светит ли солнце, или небо заложено тучами, или, может быть, по нему быстро-быстро бегут облака… Бегут… Движутся… Ах, как бы хотелось ему бежать, двигаться… Хоть немного движения. Его могучее тело с такими крепкими еще недавно мышцами истосковалось по движению. Неподвижность мускулов почти так же невыносима, как неподвижность мысли. Но он может усилием воли, вопреки всему, что делают тюремщики, заставить свою мысль работать, бежать, нестись в любом направлении, с любою скоростью. А что он может сделать для своего бедного тела?.. Три шага вперед… Три шага обратно…

Он стиснул кулаки заложенных за спину рук. Бессильный гнев на короткое мгновение залил сознание. Но Тельман привык бороться с этим бесполезным чувством: что может тут дать бесполезный гнев? Нужно сохранять сознание ясным. Он расцепил сжавшиеся было до боли пальцы.

За спиною снова раздался хорошо знакомый звук отворяемой двери. Но он не обернулся. Зачем? До тошноты знакомое бледное лицо забитого кальфактора с испуганно бегающими воспаленными глазами. За ним хмурая морда надзирателя…

В поле зрения вошла вытянувшаяся из рукава полосатой арестантской куртки худая рука кальфактора. Тазик с серыми полусваренными макаронами, похожими на клубок перепутавшихся червей.

Но вот засунутый в тазик палец кальфактора, – желтый, костлявый, с грязным ногтем, – нечаянно поддевает одну макаронину, и она падает на стол рядом с тазиком.

Тельман не оборачивается. Он остается неподвижным, пока не затворяется дверь и шуршащие шаги надзирателя не замирают у соседней камеры. Тогда Тельман присаживается к столу и нехотя подцепляет ложкой несколько макарон. Но все его внимание сосредоточено на макаронине, оброненной на стол кальфактором. Будто она должна быть вкусней остальных. Тельман смотрит на нее, прищурившись, все время, пока ест. Только тогда, когда в тазике ничего не остается, он берет двумя пальцами последнюю, лежащую на столе макаронину. Она уже холодная и скользкая, как настоящий червяк. Он медленно подносит ее ко рту и откусывает по кусочку, как если бы это была трубочка с кремом. Медленно, осторожно, кусочек за кусочком…

Вот его зубы ощутили внутри макаронины что-то постороннее. Но он не прекращает кусать. Только ловким движением языка засовывает это постороннее за щеку. Только ночью, улегшись на отпертую надзирателем койку лицом к стене, он сможет достать из-за щеки крошечный кусочек тонкой пергаментной бумаги, на котором увидит выведенные несмываемой тушью микроскопические буковки: «Пытаемся спасти Иона из Колумбии. Всегда с тобой. Роза».

Кусочек бумаги так мал, что Тельману ничего не стоит его проглотить.

«Ион»… Речь идет о товарище Ионе Шере. Спасти Шера? Значит, его жизнь в опасности. Ну, конечно, раз речь идет о Колумбия-хауз – этом нацистском застенке, куда заточают тех, чьи дни сочтены.

Нервная дрожь против воли пробегает между лопатками Тельмана: Колумбия-хауз!.. Несколько месяцев тому назад Тельману дали знать, что Шер, на плечи которого пала основная тяжесть работы в подпольном ЦК после ареста Тельмана, тоже схвачен гестапо. И вот жизнь Иона тоже в опасности. Тельман отлично понимает, что это значит. Все вполне закономерно. Гитлеровцы боятся Шера. Они боятся его, даже заключенного в тюрьму… Ласковая усмешка трогает губы Тельмана: «Ведь Ион – коммунист; Ион – гамбуржец!» Эти сволочи знают, что значит иметь противником гамбургского коммуниста!.. Это же гвардия германского пролетариата!..

Ион Шер!.. Тельман отлично помнит, с какой непримиримостью он боролся с трусливыми оппортунистами-брандлеровцами, как высоко нес знамя борьбы в дни гамбургского восстания, как громил троцкистов на эссенском партейтаге. А кто, как не Ион Шер, дрался в двадцать девятом с примиренцами, пытавшимися добиться исключения из ЦК самого Тельмана? Да, пожалуй, Шер – один из самых крепких в числе тех, кто в подполье повел партию на борьбу с гитлеровцами. И вот… Жизнь Шера тоже в опасности…

Тельман напрягает память: разве ему не сообщали в свое время, что там же в Колумбии томятся Эрих Штейнфурт, Эуген Шенхаар и Рудольф Шварц – активные функционеры партии?.. Значит, теперь еще и Шер… Неспроста нацисты свозят в это проклятое место лучших сынов партии. Там что-то задумывается… Их жизнь действительно в опасности…

Тельман не спит всю ночь. Только под утро, утомленный бессонницей, он смыкает веки и перед глазами появляются крошечные буковки: «Всегда с тобой. Роза»…

Роза… Милая Роза… Роза…

Имя жены застывает у него на устах. Он наконец засыпает коротким, тревожным тюремным сном под ласковым взглядом больших карих глаз. Это глаза Розы.

1
...