Спиртовой термометр в Гонзовом саду лопается, и старик Любич, спасая от мороза ульи, сооружает затейливую отопительную систему из компостных куч, где вовсю идет экзотермическая реакция (хотя отец Гонзо называет ее «екзотермитеской риакцеей»), то есть процесс разложения сопровождается выделением теплоты. Старик Любич осторожно обкладывает ульи теплой садовой гнилью, и пахнет почему-то травой, а не тухлой жижей, но Ма Любич все равно бранится и бубнит что-то о проклятых пчелах и о том, сколько меда человек может съесть за всю жизнь. Однако старик Любич добродушно отшучивается и обнимает жену – то есть в самом деле обхватывает ее обеими руками и даже чуть отрывает от земли. Ма Любич его шлепает и велит поставить ее на место, пока он не убился. Нетрадиционная система внешнего отопления спасена (хотя Ма Любич берет с мужа обещание, что к весне он все уберет, а то не приведи бог что-нибудь взорвется). В следующее воскресенье и впервые за всю историю Лощины озеро Мегг замерзает.
Озеро Мегг образовалось из старого русла реки и было названо так в честь омеги, одной из немногих букв греческого алфавита, против которых Евангелистка ничего не имела. Все остальные почему-то были прямой дорогой к распущенности. Водой его питает подземная река, которая течет от самых Нищих Холмов, а когда долго идет дождь, озеро вскипает над каменистым западным берегом и находит собственный путь к морю. В один миг оно превращается в бурную пучину, которая рвется прочь из котловины и ударяется о скалы на берегу, от чего там, где образуются гребни волн (так написано в учебнике по географии), возникает конструктивная интерференция, а на маленьких участках покоя – деструктивная. Однако сейчас озеро застыло, обратилось широким полумесяцем толстого и рокочущего льда.
Ма Любич останавливает машину. Она полноприводная, и старику Любичу строго запрещено ее водить, потому что (в те редкие дни, когда по крайней необходимости он все-таки садится за руль) он летает на ней, как на гоночной, нацепив мерзкие солнечные очки и привлекая восхищенные взгляды девиц, которые моложе его костюма.
Ма Любич останавливает зверь-машину на берегу, и Гонзо от нетерпения лезет наружу вперед (а может, и сквозь) меня. Мы вместе разгружаем багажник. Снасти – есть. Пледы – есть. Угольная печка – есть. Пила для льда – есть. Вся семья – с пополнением – приехала на зимнюю рыбалку, которой старик Любич и Ма Любич увлекались в далекой юности, когда она была изящной ланью, а он – здоровяком, могучим и приземистым, словно тропический циклон, и – боже! – как она его любила! Судя по нескромному блеску ее глаз – насколько их можно разглядеть за складками кожи и шерстяным шарфом, – любит до сих пор и будет любить вечно. Вот только между ними стоит призрак одного солдата – не стена, но странный мрачный мост и сокровенная тайна. Маркус Максимус Любич, теннисист и отменный повар, похоронен теперь в чистеньком уголке погоста на краю города, где его временами навещают родители. Сейчас Маркус с нами. Даже Гонзо, который стоит по пояс в снегу и радостно его молотит, на миг притихает и печально улыбается вместе с родителями.
Ма Любич затапливает печку. Она плеснула слишком много жидкости для розжига, и изнутри, опаливая ей шарф, вырывается столб пламени. Ма Любич вопит по-польски что-то непристойное и стыдливо озирается по сторонам, но на тридцать миль вокруг нет ни одного лингвиста, так что она хихикает (несомненно, в ее колеблющемся жире тоже возникает деструктивная и конструктивная интерференция, под одеждой не видно), и старик Любич идет за пилой.
Лед озера Мегг пропилить нелегко. Он почему-то прозрачный и твердый, больше похож на ледниковый (который спрессовывался тысячи лет), чем на озерный (который покрыт трещинками и сочится водой). Отец Гонзо бодро принимается за дело – сперва у берега, а затем, когда становится ясно, что поражение льду не грозит, подальше – без особого успеха. Тогда старик Любич начинает его рубить, однако озеро промерзло по-настоящему, лед прямо арктический – со скверным характером и упрямой миной. Чем-то он похож на самого Любича: из родного города его прогнали за нападки на коммунистов, но и новые ребята пришлись ему не по вкусу, поэтому возвращаться он отказался. Вечный изгой, мятежник, строчащий письма на родину, отец Гонзо не сдастся. Он пропилит лед любой ценой, даже объявит ему войну, если понадобится. Тут на помощь Любичу приходит сын.
Обычно главный наперсник Гонзо – это я. Именно мне он выкладывает свои самые дерзкие замыслы, а моя задача – отвергать их и предлагать что-нибудь не столь опасное, как когда он хочет подсоединить фонарик к электричеству и сделать из него лазерный меч. Однако сегодня у Гонзо появился менее пресыщенный и, вероятно, менее разумный слушатель. Родители готовы носить своих чад на руках. Отцы особенно любят потакать сыновьям, когда те пытаются исполнять священные мужские обязанности вроде отстрела врагов, поджогов и таскания могучих туш по заснеженным просторам. Конкретная ситуация – возможное уничтожение охотников клана посредством неодушевленной глыбы льда – в целом подпадает под эти категории, и потому, когда Гонзо предлагает отцу простое и верное решение, старик Любич смотрит ему прямо в глаза. В этом взгляде можно прочесть, что когда-то, примерно в возрасте Гонзо, ему в голову пришла столь же великолепная идея, однако тяжелый каблук взрослого благоразумия растоптал это бесценное сокровище. И вот теперь у него, отца Гонзо, появился шанс исполнить задуманное, отомстить за себя и заодно продемонстрировать куда более глубокое понимание неукротимого сыновнего гения. Седой, потрепанный жизнью, в красной фланелевой рубашке и нелепой меховой шапке, старик Любич благодушно взирает на сына.
– Повтори! – гордо произносит он.
– Надо взять жидкость для розжига, – говорит юный анархист, – и прожечь во льду лунку!
Ма Любич тихо вздыхает, но где-то в глубине ее матриархальной души живет девчушка, запавшая на безумный взгляд и развевающиеся волосы Любича (все это еще при нем). Ее глаза говорят: «Я не одобряю вашу затею, не считаю ее разумной, не собираюсь за вас отвечать, но мне не терпится на это взглянуть, и я щедро вознагражу того принца, который осмелится претворить в жизнь сей дерзкий замысел».
Итак, негласное противоречие разрешено, мои бесформенные тревоги отринуты, и порядок действий примерно следующий:
1) выбрать место, не меньше чем в тридцати метрах от берега, где должно будет произойти возгорание, а позже начнется рыбалка;
2) старик Любич в одиночку подойдет к означенному месту и развернет военные действия:
– выдолбит во льду маленькую ямку;
– нальет в нее побольше жидкости для розжига и засунет туда растопку, которой послужит все, что найдется в багажнике и на земле;
– из тех же материалов проложит фитиль к берегу, где
3) его будем ждать мы, и, когда он окажется в безопасности,
4) мы совместными усилиями растопим печь.
Когда все это сделано должным образом, случается нечто прекрасное и удивительное, чего мы никак не ожидали.
Сперва, как и было заявлено, яркое пламя проворно съедает фитиль и пробирается к резервуару старика Любича. Резервуар – полный горючей жидкости с добавлением хвороста, угля и парочки ковриков из багажника – тоже загорается, образуя пятифутовый столб пламени. Поднимается некоторое количество дыма, который вполне может быть паром. Наше изобретение плавит лед не слишком бойко, хотя, вероятно, это еще цветочки. Так и есть: далее события развиваются куда эффектнее, чем мы ожидали. Раздается гром, будто нас обстреливают из минометов, или поезд сходит с рельс, или падает церковная колокольня. Мощный, тектонический, оглушительный грохот идет словно бы отовсюду. На самом деле не отовсюду, но я-то маленький, а шум очень громкий.
Лед трескается – как если жарким летним днем бросить кубик льда в лимонад. Трещина узкая, но она очень быстро удлиняется, от нее отходят другие, и что-то огромное шевелится подо льдом. Ма Любич – материнский инстинкт предупреждает ее об опасности и возможных последствиях – оценивает масштаб происходящего. Пока под слоем льда бьются динозавры, она швыряет своих ненаглядных балбесов в машину и трогается так резко, что пугает даже старика Любича. Сквозь заднее стекло мы с Гонзо завороженно смотрим на озеро Мегг. Во всем мире только мы видим, что происходит, когда шестидесятилетний бунтарь, решивший похвастать былой удалью перед домочадцами, выпускает на волю подземные воды, несколько дней томившиеся в ледяном плену.
Глыба последний раз изгибается, и с громким шшшумпф! наружу вылетает ледяная пена. Водяной плюмаж поднимается выше самых высоких деревьев на берегу, и обломки льда шлепаются перед нами на дорогу, точно куски воскресного жаркого. Все воды Нищих Холмов, замершие на пути к морю и за несколько дней скопившиеся в колонну высотой двести футов, наконец-то вышли на свободу.
Справа от нас на поле падает утка, оглушенная баллистической слякотью. Начинается дождь из снега, льда, воды и небольшого количества злополучных лягушек.
Старик Любич оглядывается на катастрофу и начинает смеяться. Это не истерический хохот, а искренний восторженный смех над удивительным зрелищем и собственным безумием. Ма Любич осыпает его бранью, но лицо у нее румяное, она тоже смеется, и, если у Гонзо когда-нибудь появится младший брат, сделают его явно сегодня.
Через несколько дней ледниковый период в Лощине заканчивается, как будто наша добрая магия разбила оковы зимы. Снег тает за ночь, и вскоре тут и там появляются маленькие зеленые штучки, жаждущие внимания. Любичевских ослов (виновников большого, ныне забытого скандала) выводят из зимнего жилища на улицу – пусть опять считают себя уличными животными. Их скорбные и явно симулянтские крики несколько ночей кряду не дают нам спать, однако Ма Любич верна своему железному правилу, и ослы, поняв, что орать бесполезно, успокаиваются.
Итак, Гонзо – поджигатель и вожак. А его постоянный спутник – мальчик-невидимка? Он тоже растет. Его не хотят брать в футбольную команду, он не участвует в спортивных состязаниях и вечно торчит на скамейке запасных. Он – тень Гонзо и время от времени его совесть, когда План (будь то налет на кухню или побег в Монголию, к цыганам) требует излишеств, выходящих далеко за рамки забав, от каких взрослые еще готовы отмахнуться со словами: «Ох уж эти мальчишки!» Обхитрить библиотекаря и выкрасть запрещенные книги? Слишком предсказуемо. Пустить обитателей муравьиной фермы по сахарному следу в учительскую душевую? Весьма остроумно; добьемся жидких аплодисментов от учительницы биологии, а в наказание схлопочем исправительные работы. На разработку и испытания взрывчатки из подручных материалов я налагаю абсолютное вето: не то чтобы я не восхищен красотой замысла, просто я еще помню о запретах и правилах. Вряд ли кто-нибудь разрешит нам при помощи самопального нитроглицерина поднять на двести метров в воздух футбольный стадион (хоть и пустой), да и наши познания в алхимии не столь глубоки. В отличие от Гонзо я хорошо помню поучительный фильм о напуганных и удрученных жертвах собственного тщеславия, заклинавших нас не рисковать. Вместо этого мы решаем изготовить смесь, вызывающую характерные внутренние шумы в первом отделе коровьих желудков, однако наше варево никак не действует на испытуемых, если не считать незначительного учащения растерянных «му-у».
В четырнадцать Гонзо открывает для себя фильмы с восточными единоборствами: творческое наследие господ Б. Ли, Д. Чана и других актеров большего или меньшего таланта. Эти фильмы удивительно сентиментальны, полны торжественных клятв и пафоса. В кино гонконгского производства много непереводимых каламбуров – герои расточают их в припадках певучего подтрунивания друг над другом. Сюжеты высокоморальные, шекспировские и имеют тенденцию минут на двадцать рвануть в каком-нибудь неожиданном направлении, а потом как ни в чем ни бывало вернуться.
Вдохновленный всем этим, Гонзо записывается на карате. Он идеально подходит для боевых искусств: он бесстрашен, физически развит и в восторге от перемен, происходящих в его теле от бесконечных нагрузок. Одно плохо: на вечеринку Гонзо опоздал. Он мог бы стать настоящим мастером, если бы начал тренироваться раньше. А так остается довольствоваться статусом прекрасного ученика. Для его хилого приятеля (чей йоко-гери-кекоми действительно самый хилый в округе) карате – очередная арена, где жизнь имеет законное право наносить ему удары, однако он не сдается. Несмотря на давно пришедшее понимание, что с другом ему нипочем не сравниться, он – то бишь я – никогда не бросал начатое. Это качество чуждо Гонзо, который в своем беспечном и неукротимом шествии по жизни о таком даже не задумывался.
Однажды вселенная решает, что я уже оперился, и требует от меня первого самостоятельного полета. Мэри-сэнсэй уводит меня с татами, чтобы осмотреть мой расквашенный (в который раз) нос. Мне его никогда не ломали, но – в отличие от рук, так и оставшихся хрупкими несмотря на постоянные тренировки с грушей, – он наверняка оброс толстым слоем кальция. Интересно, им уже можно разбивать доски? Мэри-сэнсэй отвечает, вряд ли, и лучше отложить этот эксперимент на неопределенное время. Ростом метр шестьдесят и весом сорок четыре килограмма, Мэри-сэнсэй говорит, что я не создан для карате. Но, раз уж я так предан делу, она может предложить альтернативу: другую школу.
Я возражаю – Гонзо не захочет менять школу.
– Нет, Гонзо и здесь хорошо. Переведись сам, без него.
Концепция неожиданная, однако – надо же! – весьма заманчивая.
– В другую школу карате?
– Нет, попробуй другой стиль. Более мягкий.
– В каком смысле «мягкий»?
Она объясняет.
В результате меня проводят по всем местным секциям, где учат «мягким» боевым искусствам, и первым делом я понимаю: определение «мягкий» обманчиво и относительно. Не нужно сравнивать себя с людьми, которые отчаянно стремятся превратить свое тело в машину для убийства и целыми часами, днями, месяцами колошматят доски и манекены, обитые наждачкой, а час для них проходит впустую, если не разбить ногой пяток кирпичей. Дело не в том, жесток стиль или нет, важно другое: открыта его жестокость или изысканна, неуловима. Новичку мягкие стили покажутся изнеженными и вычурными, а жесткие – брутальными и беспощадными. Правда же заключается в том, что мягкие виды более осмысленно подходят к причинению боли и вреда противнику. А вот что неприятней для врага – вопрос открытый; остается для меня загадкой и то, какой стиль в нашей провинциальной глуши привлекает больше ненормальных. От айкидоков с суровыми улыбками я ухожу сразу: их безупречно невозмутимые лица словно говорят, что ни жизнь твоя, ни смерть не имеют никакого значения, а в конце поединка они изображают, что добивают поверженного мечом. Более современные разновидности джиу-джитсу, европейская и бразильская, тоже мне не по душе: в первую секцию ходят веселые крутые парни ростом не выше метра шестидесяти и примерно такие же в плечах, во вторую – смешливые извращенцы с нездоровой любовью к болевым захватам и женщинам в непрактичных купальниках. Надменный пуританин, я без лишних раздумий выхожу из этих залов. Вот загвоздка: дзюдо – скорее искусство самозащиты; тайцзи – красиво и изящно, но надо прозаниматься им всю жизнь, чтобы в бою от тебя был какой-то прок. Более эзотерические – хотя и не менее жесткие, чем карате, – эскрима и силат в нашей округе не преподаются. Я обращаю на Мэри-сэнсэй отчаянный взгляд, и в кои-то веки моего желания оказывается достаточно.
– Да, – говорит Мэри-сэнсэй, – есть еще одно боевое искусство.
Именно так, впервые без Гонзо Любича, я оказываюсь на пороге Школы Безгласного Дракона, чтобы проситься в ученики к У Шэньяну.
– Шэнь и Ян произносятся как бы раздельно, но пишутся слитно, – сказала Мэри-сэнсэй две минуты назад, почему-то взволнованно. Мы сидели в ее «фольксвагене» и ждали, когда подойдет назначенное нам время. – Не вздумай называть его У Шэньяном, для тебя он мистер У, или мастер У, или… – Больше она ничего придумать не в силах, да и вообще, нам пора. Дверь открывается. Восторженный голос зовет: «Входите-входите!» – и я вижу, как мои ноги переступают порог.
Мистер (мастер) У – первый учитель, который пригласил меня к себе домой, и первый тренер, захотевший познакомиться со мной вне мата, прежде чем оценить мои боевые способности. По словам Мэри-сэнсэй, если он не найдет в моем сердце того, что нужно, нет смысла испытывать остальное. Я внимательно обследую свое сердце – уж очень ущербный орган для таких высоких требований. Оно правильного размера и расположено не там, где думают киноманы (в верхней левой части груди находится легкое), а чуть левее центра. Оно бьется со скоростью семьдесят ударов в минуту и вполне исправно качает необходимые вещества и кислород по моему телу; насколько мне известно, у него нет никаких загадок, сверхъестественных способностей или тайного наследия. Убедившись таким образом в своей непригодности, я могу со спокойной совестью осмотреть гостиную, которая сама по себе замечательна. Это не просто место, где можно сидеть, читать и пить чай с кексом, а прямо сокровищница, полная загадочных и любопытных вещей. В углу стоит воинственный золотой кабан, на каминной полке – две собачки фу, всюду торшеры разных времен, на стенах оружие и фарфоровые утки. У Шэньян по-прежнему меня осматривает; я чувствую на себе его внимательный взгляд и начинаю составлять перечень здешних предметов, уже смирившись с ролью уборщика или чернорабочего.
Бросаются в глаза:
Два кресла, антикварных, но чудовищно удобных – сразу видно. Они стоят по двум сторонам камина в другом конце комнаты, рядом с журнальным столиком хитрой конструкции, которая позволяет прятать книжки под столешницей.
Повернутый спинкой ко входу кожаный диван столь же почтенного возраста, обнаруживающий признаки (как-то: подушка и одеяло) того, что на нем недавно спали. Оказывается, человек этот по-прежнему лежит на диване – с западного конца торчат две худенькие, наверняка девчачьи (судя по узору на белых носках) ноги – моей сверстницы или девочки помладше.
Напольные часы с ровным, пусть и чуть торопливым ходом, темного дерева, местами покрытого сусальным золотом. Передняя дверца открыта, и видно, как маятник медленно качается слева направо и обратно, вопреки всем традициям издавая уверенный и бескомпромиссный так-тик. Девочка на диване явно жива и не спит, потому что ее северная нога тоже временами так-тикает.
Письменный стол и стул, оба щедро усыпаны крошками кекса и бумагами. Они скорее удобные, чем солидные, а стопки писем и рисунков увенчивает единственный лист чистой бумаги, на котором лежит карандаш. Мистер (мастер) У не использует ручку для повседневных задач, ведь в той стране – или в том времени, – откуда он пришел, чернила дороги. Тончайший из тонких намеков: мистер (мастер) У пишет по-китайски.
Предмет: допотопный граммофон, самый настоящий, не стерео, не вертушка и не CD-плеер, а облезлая хрипящая конструкция с хромированной ручкой, огромным рупором в форме цветка и тупой иглой, извлекающей музыку из хрупких черных пластинок, вращающихся со скоростью 78 оборотов в минуту. Все происходит механически, без электричества, транзисторов и микросхем.
О проекте
О подписке