В предыдущей главе я остановился на французской границе. Что мы ее перешли, доказывали названия деревень. Можно было прочитать на дощечках: «Departement de la Moselle». Белая дорога была запружена фургонами, отрядами войск, каждое местечко было занято постоем. В холмистой, частью лесистой местности были там и сям небольшие лагеря, в которых можно было видеть лошадей, привязанных к пикетным столбам, пушки, пороховые ящики, маркитантов, ямы для разведения огня и занятых приготовлением пищи солдат.
Около двух часов спустя мы достигли Форбаха, который мы проехали не останавливаясь. Вывески на мастерских и лавках здесь были все без исключения на французском языке, имена же хозяев, напротив, большею частью немецкие – например, «Schwarz, boulanger». Некоторые из жителей, стоя у дверей своих жилищ, кланялись по направлению к экипажам, весьма многие смотрели на нас с сердитым выражением лиц; очевидно, они претерпели от постоя. Все окна были переполнены синими пруссаками.
Так ехали мы с горы на гору, через леса и через деревни и приехали в Сент-Авольд, куда мы прибыли в половине пятого, и все вместе с канцлером заняли квартиру в улице des Charrons, № 301, в доме г. Лети. Это был одноэтажный дом с белыми жалюзи, фасад которого был снабжен всего пятью окнами, но который благодаря своей ширине оказался очень поместителен. Сзади он выходил в хорошо содержимый плодовый сад, прорезанный дорожками. Владелец, по всей вероятности, отставной офицер, и, по-видимому, зажиточный, уехал за несколько дней до нашего приезда и оставил в доме какую-то старушку, говорящую только по-французски, и служанку. Министр занял одну из передних комнат, остальные поместились в комнатах, прилегающих к коридору, который вел в задние покои. В полчаса было устроено бюро в одном из этих покоев, служившем одновременно и спальней для Кейделля. Комната рядом была предназначена для Абекена и меня. Он спал на кровати, снабженной балдахином и поставленной в нише, причем в головах у него висел образ Распятого, а в ногах – Богоматери с окровавленным сердцем; несомненно, хозяева дома были ревностными католиками. Для меня устроили покойное ложе на полу. Бюро начало тотчас же прилежно работать, а так как для меня по моей части еще не было работы, то я стал помогать дешифрировать депеши – манипуляция, не представляющая никаких трудностей.
Вечером, после семи часов, мы обедали с графом в маленькой комнате, смежной с его кабинетом, окна которой выходили на узкий двор, украшенный цветочными клумбами. Разговор за столом был очень оживлен, но говорил преимущественно сам министр. Он считал возможным нападение врасплох; во время своих прогулок верхом он пришел к убеждению, что наши передовые посты находились лишь в трех четвертях часа от города и были слишком разбросаны. Он спрашивал часовых, где находится ближайший пост, но они не знали этого. Позже он заметил, что наш хозяин, убегая, оставил комоды, которые были битком набиты бельем, и прибавил: «Если после нас прибудет сюда лазарет, то прекрасные рубашки его жены пойдут на корпию и бинты, и совершенно по праву. Но тогда скажут, что граф Бисмарк взял их с собой».
Затем разговор зашел о расположении войск, и министр сказал, что Штейнмец выказал при этом своеволие и непослушание. «Он повредит себе этим, заключил он, несмотря на свои скалицкие лавры».
Перед нами был коньяк, красное вино и майнцcкая шипучка. Кто-то заговорил о пиве и полагал, что его у нас не будет. Министр отвечал: «Это ничего. Широкое распространение пива было печальным явлением. Оно делает человека глупым, ленивым и слабым. В нем источник демократического политиканства. Предпочтительно хорошее хлебное вино».
Не знаю уж как и в связи с чем, но зашел разговор о мормонах и затем перешел на вопрос о том, возможно ли терпеть их и их многоженство. Граф воспользовался удобным случаем высказаться вообще о религиозной свободе и объявил, что он стоит за нее, только она должна быть управляема, прибавил он, совершенно независима от борьбы партий. «Каждый может по-своему наследовать царствие Божие, – сказал он, – я когда-нибудь подниму этот вопрос, и, наверное, рейхстаг будет стоять за это. Церковное имущество, конечно, должно остаться за теми, которые не покидают старой церкви, приобретшей его. Кто выходит из нее, тот должен принести жертву своему убеждению или просто своему неверию. Для католиков это не имеет значения, если они правоверны, для евреев тоже, а для лютеран – напротив; и об их церкви постоянно кричат, что она гонительница, когда она отклоняет неправоверных; но что правоверные постоянно подвергаются гонениям и насмешкам со стороны прессы, это почему-то считается в порядке вещей».
После обеда советники отправились с союзным канцлером гулять по саду. Спустившись с крыльца, мы увидели в некотором расстоянии от дома большое здание, на котором развевалось белое знамя с красным крестом; из окон этого здания нас лорнировали монахини. Очевидно, это был монастырь, превращенный в госпиталь. Вечером один из шиффреров выразил сильное беспокойство и озабоченность ввиду возможности нападения; начали совещаться, что делать с портфелями, в которых находились государственные бумаги и шифры. Я старался успокоить и дал слово, что в случае надобности окажу какое могу содействие в спасении и уничтожении бумаг.
Но тревога и опасения были совершенно напрасны. Ночь прошла спокойно, наступило утро, и появился кофе. За ними по пятам прилетел с депешами из Берлина зеленый фельдъегерь. У подобных гонцов ноги окрылены, и тем не менее он ехал не скорее нашего, т. е. меня и моей боязни опоздать. Он выехал в понедельник 8-го августа и ехал несколько раз с экстрапочтой, и все-таки ему нужно было почти 4 суток, чтобы добраться до нас; было уже 12-е число. Утром я снова помогал шиффрерам. Затем, во время пребывания шефа у короля, я посетил с советниками большую красивую городскую церковь, по которой нас водил капеллан. После обеда, когда министр прогуливался верхом, мы осмотрели прусский артиллерийский парк, устроенный на горе, позади местечка.
В четыре часа, по возвращении канцлера, мы сели за обед. Канцлер ездил далеко повидаться с своими двумя сыновьями, служившими рядовыми в гвардейских драгунах, и узнал, что немецкая кавалерия дошла уже до верхней части Мозеля. Он был в хорошем расположении духа, вероятно, по той причине, что наше дело продолжало идти очень успешно. Когда разговор зашел о мифологии, он выразился, что «никогда терпеть не мог Аполлона». Аполлон «пощадил Mapсиаса из упрямства и зависти и по тем же причинам застрелил детей Ниобы». «Он представляет, – продолжал он, – настоящий тип француза; он не мог выносить, чтобы кто-нибудь играл на флейте лучше его или так же хорошо, как и он». Что он держал сторону троянцев, тоже не говорит в его пользу. В конце концов, канцлер высказался за Вулкана и заявил, что ему нравится еще Нептун – но не пояснил за что, быть может, за его Quos ego!
После обеда мы получили радостную весть, которую нужно было немедленно передать в Берлин по телеграфу. А именно: «7-го августа у нас было более 10 000 пленных. Впечатление, произведенное на неприятеля победою при Саарбрюкене, было гораздо большее, чем предполагали сначала. Он бросил понтонный обоз, состоявший из 40 повозок, около 40 000 одеял, которые пригодились раненым, и на миллион франков запасов табаку. Пфальбург и Вогезский проход – в наших руках. Бич обложен одной ротой, потому что гарнизон его заключает в себе лишь 300 национальных гвардейцев. Наша кавалерия стоит уже у Люневилля». Немного спустя за этим последовало еще другое радостное известие: французский министр финансов, очевидно, вследствие успехов германских войск – приглашал французов не хранить своего золота у себя дома, а присылать его в государственный банк.
Далее говорилось об изготовлении прокламации, которою запрещалась конскрипция в занятых германскими войсками местностях – и отменялась навсегда. Из Мадрида сообщали, что приверженцы Монпансье, либеральные политические деятели вроде, например, Реос Розаса и Топете и другие вожаки партий ревностно стремятся к немедленному созванию народного представительства, чтобы избранием короля положить конец временному порядку вещей; герцог Монпансье, на которого они рассчитывают, находится уже в столице; между тем правительство очень энергически противодействует осуществлению этого плана.
Наконец мы узнали, что завтра надо двигаться далее, и нашей ближайшей стоянкой должен был быть маленький городок Фолькемон. Вечером я снова упражнялся в дешифрировке, и мне удалось без всякой помощи разобрать депешу из 20 приблизительно цифровых столбцов в столько же почти минут.
Действительно, 13-го августа мы выехали в Фолькемон или, как мы теперь пишем, в Фалькенберг. Холмистая местность, по которой мы ехали, была похожа на окрестности Саарбрюкена; во многих местах она была покрыта кустарником и изобиловала боевыми картинами. Шоссе было запружено обозом, пушками, подвижными лазаретами, армейскими жандармами и ординарцами. Длинные ряды пехоты тянулись по дороге и прямо по сжатым полям. Иногда в строю падал человек, там или сям лежали отставшие; августовское солнце бросало снопы палящих лучей с безоблачного неба. Войска, шедшие перед нами и позади нас, были 84-й (Шлезвиг-Гольштинский) и 36-й полки. Наконец прорезавши густое желтое облако пыли, поднятое ими, мы вошли в городок, где я занял квартиру у булочника Шмидта. Министр пропал в толпе, и лишь некоторое время спустя я узнал от оставшихся в Фалькенберге советников, что он с королем уехал в деревню Герни, отстоявшую от нас на добрую милю.
Фалькенберг – местечко приблизительно с 2000 жителей, состоящее из нескольких довольно длинных главных улиц и узких переулков и лежащее на отлогом гребне холма. Всю остальную часть дня почти непрерывно проходили мимо нас войска. Саксонцы стояли неподалеку. Они присылали своих маркитантов вплоть до поздней ночи за хлебом к моему булочнику, у которого скоро оказался недостаток вследствие такого необычайного спроса.
Вечером прусские гусары привезли нескольких пленных и, между прочим, одного тюркоса, заменившего свою феску обыкновенною шляпою. В другом месте города, близ ратуши, мы наткнулись на шумную ссору. Маркитантка что-то украла у одного лавочника, – кажется, несколько шляп, которые она и должна была отдать. Нельзя было узнать, к какому обозу она принадлежала. Наши соотечественники платили – я видел это собственными глазами – за все, что им было нужно и чего они требовали, хорошие деньги. Случалось еще и не так. Граф Гацфельд рассказал мне следующее: «Ко мне с Кейделлем подошла сегодня на улице женщина, жалуясь со слезами, что солдаты угнали ее корову. Кейделль старался ее утешить, говоря что он посмотрит, может быть, он и возвратит ей корову; и, когда она нам сказала, что корову угнали кирасиры, мы пошли их отыскивать; при этом она дала нам в проводники маленького мальчика. Тот вывел нас в поле, но ни кирасиров, ни коровы указать не мог, и мы, не разобрав дела, возвратились назад. Кейделль хочет теперь заплатить ей за корову».
Мои хозяева были очень вежливы и добродушны. Они быстро очистили для меня лучшую комнату и принесли мне, несмотря на мою просьбу не беспокоиться обо мне, роскошный завтрак с красным вином; при этом по французскому обычаю был подан еще кофе в маленькой чашечке со столовой серебряной ложкой, из которой я должен был пить, и чему я, невзирая на мое сопротивление, должен был в конце концов покориться. Хозяйка плохо говорила по-немецки, хозяин довольно бегло, хотя и не совсем чисто, и при случае вставлял в свою речь французские слова. Судя по образам, висевшим в их комнатах, можно было заключить, что они католики.
После обеда в гостинице, где нашли себе пристанище советники, я возвратился к своим булочникам и имел удовольствие в благодарность за их предупредительность оказать им небольшую услугу, которая вывела их из затруднительного положения. Ночью после 11 часов я услышал шум и стук. Минуту спустя хозяйка просунула голову в дверь и попросила меня заступиться за нее: наши солдаты хотят насильно получить от нее чего-нибудь съестного, тогда как в булочной теперь ничего нет. Я быстро оделся и застал булочника и булочницу, окруженных саксонскими солдатами и маркитантами, которые бурно наступали на них, требуя хлеба; при этом, я должен отдать им справедливость, они в нем крайне нуждались. На лицо имелись только, как оказалось, две или три булки. Я предложил компромисс, в силу которого булочник должен был разделить между всеми свой небольшой запас хлеба и приготовить к утру сорок булок. После непродолжительного спора обе стороны остались довольны таким решением, и ночь прошла совершенно спокойно.
В воскресенье, 14-го числа, после обеда, за которым Кейделль сообщил, что он таки заплатил своей женщине чуть ли не 30 талеров за корову, мы поехали в Герни. Над нами висел темно-голубой свод неба, и от сильной жары рябило в глазах. Близ одной деревни, влево от дороги, гессенская пехота присутствовала при богослужении на открытом воздухе, солдаты-католики в одной кучке, протестанты неподалеку – в другой, вокруг своих священников. Последние пели: «Бог – наша твердыня».
Приехав в Герни, мы увидали, что канцлер занял квартиру в первом этаже длинного, низенького, белого крестьянского домика, откуда его окно выходило на навозную кучу. Дом был довольно поместителен, и мы все перебрались в него; мне опять пришлось занять одну комнату с Абекеном. Комната Гацфельда была в то же время и канцелярией. Король поместился у пастора против хорошенькой старинной церкви с живописью на окнах. Деревня представляла широкую, растянутую улицу с хорошо построенным зданием мэрии, в которой находилась и общинная школа, и с плотно прилегающими друг к другу домами, затем она спускалась к маленькому местному вокзалу. На станции мы нашли полное разорение, разбросанные бумаги, разорванные книги и т. п. Тут же солдаты сторожили двух пленных. После того как солнце стало склоняться к западу, в продолжение нескольких часов со стороны Меца доносился глухой гром пушечных выстрелов. За чаем министр сказал: «Я никак не думал четыре недели назад, что я буду с вами пить чай в крестьянском доме в Герни». Между прочим зашла речь о Грамоне, и граф удивлялся, что такой здоровый и сильный человек после таких неудач в своей антинемецкой политике не поступил в полк, чтобы искупить грехи своей глупости. Он достаточно росл для этого. «Если бы в 1866 году дело пошло скверно, – прибавил он, – я бы тотчас поступил в полк; мне совестно было бы оставаться в живых».
Когда он удалился в свою комнату – надо прибавить, маленькую и плохо меблированную, – меня несколько раз призывали к нему для выслушания от него разных приказаний. Было бы не бесполезно предложить нашим иллюстрированным газетам изобразить картину штурма Шпихернберга. Затем надо было бы ответить на уверения «Constitutionel», что пруссаки все жгут на пути и оставляют за собою лишь одни развалины; ничего подобного не происходило. Наконец, было бы желательно возразить «Neue Freie Presse», относившейся к нам до сих пор благоприятно, но по словам «Constitutionel», в последнее время принявшей другое направление, быть может, потому что она потеряла подписчиков за свою дружбу с Пруссией[1], быть может, вследствие слуха, что венгерско-французская партия предполагает приобрести эту газету. «Скажите, – так заключил канцлер свое приказание относительно другой статьи «Constitutionel», – что в совете министров никогда не было речи об уступке Франции Саарбрюкена. Это дело никогда не выходило за пределы дружеских запросов и обсуждений, и, само собой разумеется, не мог думать об этом министр, который работает в национальном духе. Но толки имели небольшое основание. Еще до 1864 года в совете министров был поднят и обсуждался вопрос о том, насколько своевременна уступка частным обществам некоторых государственных имуществ, именно – угольных копей, лежащих близ Саарбрюкена. Я хотел этою операциею покрыть тогда издержки на шлезвиг-гольштинскую войну. Но все дело рушилось вследствие несогласия короля. Вот этот-то факт, надлежащим образом извращенный, и послужил поводом к теперешним газетным недоразумениям».
О проекте
О подписке