В.Э.Мейерхольд. 1937
З.Н.Райх. 1937
Мать моя от природы была на редкость здоровой, сильной и энергичной женщиной. Всё это осталось при ней. А душа была раненая (это слова Вс. Эм.). Если сравнить помещённые вами снимки со снимками 1917–1918 года, сразу видно, как изменили её болезнь и ранее перенесённые страдания. «Практически», как это говорят медики, она была совершенно нормальна – мажорного настроя, внимательная, собранная. Но если что-то сильно выбивало её из равновесия, то гнев её или горе, испуг, тревога, возмущение – всё это бывало с молниями в глазах, с бледным окаменением лица, с интонациями, от которых порой кровь леденела. Всеволод Эмильевич видел во всём этом задатки трагической актрисы. Постоянные друзья З.Н. были, как правило, людьми уравновешенными, при общении с людьми взвинченными могла проявиться несовместимость, нечто вроде отталкивания одноимённых зарядов. Ограждая З.Н. от душевных травм, Всеволод Эмильевич бывал подчас не только решителен, но и агрессивен. Возникает вопрос – зачем же он вообще её «на дебют роковой выводил»*, как ему пришло в голову толкнуть её на путь актрисы в её возрасте и при её травмированности. Один из ответов, мне кажется, лежит на поверхности – Комиссаржевская начинала поздно и после семейной драмы. А «выводил» он её осторожно. Осенью 1921 года она начала учиться на режиссёра, и если, скажем, в «Великодушном рогоносце» будущие актёры участвовали в массовых сценах, то ей доводилось крутить за сценой мельничные колёса. И первая проба в «Лесе» не грозила ей разочарованиями, раз уж она не к этому себя готовила.
В вашей книге не раз повторяется, что Вс. Эм. хотел сделать из неё «первую» актрису. Для меня это звучит так же, как если бы его заподозрили в стремлении сделать из неё заслуженную артистку республики. Он вынашивал другие планы, обдумывая, в какой роли могло бы проявиться то, что в ней есть. Самый незабываемый план – выучить её петь, чтобы она исполнила партию Кармен в опере* (где, на какой сцене – так далеко Вс. Эм., кажется, и не заглядывал). И мать моя училась петь на дому, а живший в то время в Москве итальянец, некто маэстро Гандольфи*, брал на себя окончательную подготовку. Но хотя у матери был голос и она была музыкальна, техникой она овладеть не смогла и даже романсы, если ей приходилось исполнять их в спектаклях, давались ей с трудом. Всё это подошло к своему логическому концу на одной из репетиций «Наташи». Когда З.Н. запела нечто, пьесой предусмотренное, Мейерхольд вдруг закричал:
– Наташа не уме-ет петь. Наташа никогда не пела!
Мать хохотала, рассказывая, мне об этом – «представляю себе, как ему осточертели все попытки выучить меня петь».
Путь в актрисы не сопровождался катаклизмами до скандала, затеянного Ильинским*, но непредвиденные неприятности пришли до этого и совсем с другого бока. Вы пишете, что к 1928 году Вс. Эм. стала утомлять «шумная и безалаберная жизнь на Новинском». Что вы имеете в виду? Наша семья тогда разделилась пополам, и мы переехали на Брюсовский, оставив на Новинском родителей З.Н. и её сестру с первым мужем А.Горским. А что касается того творческого, романтического коллективного духа, который на первых порах объединял нищий верх с нищим низом – квартиру Мейерхольда с общежитием и мастерскими, то это была бочка мёду, обречённая на то, чтобы в неё попала ложка дёгтю. В 1926 году внутренней лестницей, соединявшей верх с низом, пользоваться перестали, дверь забили и между «начальником» и «подчинёнными» установилась единственно возможная дистанция. Актёры театра, за редким исключением, с тех пор не были гостями нашего дома.
Когда в Москве зарплата перестала быть символической, возможности Мейерхольда перейти к сносному образу жизни оказались выставленными напоказ. Не пересудов испугалась тогда З.Н. – она не знала, куда же девать теперь идеалы равенства, сочла поначалу, что единственный выход – делиться, помогала, раздаривала, закатывала угощения. Куда-то поступили сигналы, что Мейерхольд живёт не по средствам, и они проверялись. Но, конечно, мишенью зависти была в основном З.Н. (он заслужил, а ей за что?). Во время второй поездки за границу* Зинаиде Николаевне подстроили исключение из партии… за неуплату членских взносов. Уехав, они со Всеволодом Эмильевичем не знали, что в театре перестали механически вычитать взносы из зарплаты. Деньги за Мейерхольда внесли, а З.Н. исключили. Она была очень расстроена, но восстанавливаться не стала. Было это, видимо, уже после ухода Ильинского.
Всё, что шипело и булькало внутри театра и за его пределами – всё это «заговор чувств» самых разнообразных. В такой обстановке Вс. Эм. делал не то, чего его левая нога захочет, а ходы вынужденные. Ошибочны ли они были – это вопрос другой. Но когда на бумаге получается, что Вс. Эм. через всё переступал ради жены, на неё же навлекая недовольство, а этому противостояли одни лишь чувства праведные – это всегда скороговорка, за которой глаз внимательный уловит предвзятость. Некоторые мемуары, появившиеся спустя десятилетия, писаны рукой, ещё дрожащей от возбуждения.
От потрясения, вызванного смертью Есенина, мать отходила невероятно долго – годы. А с 1931-го по 1935-й год – это, наверное, лучший период её жизни. С 1936 года на неё по вполне понятным причинам стала накатываться тревога. Мне кажется, что Вс. Эм. внутренне напрямую глядел в глаза тому, что вокруг происходило, но страхам не поддавался, полагаясь на непредсказуемость завтрашнего дня и надеясь, что «пронесёт». Мать, напротив, погружалась в страхи и предчувствия, но пустить в себя мысль, что всё идёт «сверху», было свыше её сил, и она пыталась убедить себя, что театр становится жертвой диверсии. После запрета «Наташи»* мы в первых числах мая поехали в Ленинград вчетвером, и там, на ленинградской квартире, всё и началось. Она кричала, что вся пища отравлена, и никому не разрешала есть. Нельзя было находиться напротив окна – выстрелят. Ночью вскакивала с воплем – «сейчас будет взрыв». Невероятного труда стоило её удержать, чтобы она с криками не выбежала на улицу полуодетая. Это не было помешательство с полным помутнением сознания. Это был уход в болезнь в состоянии неимоверного перевозбуждения. Через неделю Вс. Эм. отправил меня домой, а Костя уехал ещё раньше. Из Москвы вызвали домработницу, на помощь пришли Борис Эмильевич* с женой.
Вернулась мать тихая и печальная, она взяла себя в руки, всё последующее вынесла, в общем, стойко и после закрытия театра месяца полтора ещё держалась. Потом начала взвинчиваться, а в марте повторилось примерно то же, что было в Ленинграде. Полностью пришла она в себя, кажется, в апреле, нашла себе занятие – написала сценарий и послала его на открытый конкурс под псевдонимом З.Ростова. Когда результаты конкурса были опубликованы, её сценарий оказался в числе рекомендованных к постановке. В.Шкловский* обещал помочь довести до кондиции. Она начала ещё один сценарий, но его уж не закончила.
По поводу гибели З.Н. я могу рассказать то, что мне известно – самозащита не срабатывает, и это всегда со мной. Определить – было ли ограбление, муровцы привели в квартиру меня (я приехала в Москву с дачи, а брата в это время ещё везли под конвоем из Константинова, куда он поехал проведать бабку). Я осмотрела шкафы, полки, ящики – всё есть. И это и многое другое говорило о том, чего сознание не хотело принимать, – приходили только для того, чтобы убить. Предположение, что замешаны те, кто 20 июня опечатывал кабинет Вс. Эм. и наблюдал за квартирой, не могло не возникнуть сразу. Кому как не им было знать, что в квартиру легко проникнуть без взлома (в кабинете дверь на балкон осталась незапертой, к балкону примыкала керосиновая лавка, опечатанная дверь, ведущая из кабинета в жёлтую комнату, тоже была незапертой) и что Костя уехал. Перед отъездом он спал в одной комнате с матерью – и его и моя комнаты тоже были опечатаны, домработница спала в закутке на другом конце квартиры – её ранили, когда она проснулась и побежала к З.Н.
Перед похоронами вызывали куда-то мужа тётки нашей – актёра В.Ф.Пшенина. Ему сказали, что если сын и дочь захотят хоронить мать из дома, то разрешается взять её только на полчаса. Но если они согласятся хоронить прямо из института Склифосовского – это будет лучше с точки зрения их будущего. И ещё предупредили, что из квартиры будут выселять.
Мы сказали Васе – пусть передаст, что возьмём на полчаса. В назначенный час у подъезда на Брюсовском встали в две шеренги молодые люди в одинаковой штатской одежде и никого не пускали, кроме своих. Они же сопровождали нас на кладбище и стояли у открытой могилы. Всё это были как бы сигналы из преисподней – дело особое, говорить и думать о нём опасно.
Наших соседей из другого подъезда, отца и сына Головиных (отец – артист Большого театра), арестовали уже во время войны. Говорили, что сын попался на мелкой краже и при обыске что-то нашли из квартиры Мейерхольда. Уже после войны, когда в Ташкент приезжал на гастроли певец Батурин, я, узнав случайно, что он – член Верховного суда СССР*, встретилась с ним. Оказалось, что он (не в составе суда) присутствовал на суде над Головиными и убедился, что дело откровенно сфабрикованное. Из Большого театра пытались помочь, но ничего не вышло.
Летом 1955 года я встретилась с военным прокурором Ряжским*, занимавшимся реабилитацией Мейерхольда. Он рассказал о пунктах обвинения, показал подпись Лаврентия под материалами «следствия», но предупредил, что ни о чём тяжелом говорить со мной не будет. Свои вопросы я задала через И.Ильинского – Ряжский пожелал видеть его у себя. Ответы, которые получил Игорь Владимирович, были: да, Мейерхольд знал о гибели своей жены, да, сын Головина не был убийцей, настоящие преступники найдены и осуждены*.
Позднее один информированный человек сказал моему брату, что в одной из колоний содержались профессиональные бандиты, находившиеся в распоряжении Лаврентия и выполнявшие некоторые его задания. Мать и была их жертвой.
Когда нас выселяли с Брюсовского, мой дед, отец З.Н., сказал – «её убили из-за квартиры». Потом мы узнали стороной, что в квартиру, разделив её на две, вселили секретаршу и шофёра Лаврентия, и слова деда перестали мне казаться несусветным бредом. При характере болезни З.Н. её невозможно было изолировать тем же бесконфликтным способом, что и других жён. Но не исключено, что её оставили бы в покое, если бы в 1938 году она не послала письмо тому большому учёному, который знал толк в языкознанье. Это письмо она давала нам читать. Всеволод Эмильевич категорически запретил ей его посылать. Через 17 лет Ряжский мне сказал, что оно лежит в деле. Письмо было не то чтобы дерзким, оно было до дерзости наивным*. То, что З.Н. послала его тайком (а это абсолютно на неё не похоже), говорит, что мы скорей всего ошибались, считая её в тихие периоды нормальной.
Будьте здоровы. Подтвердите, пожалуйста, получение этого письма.
Т.Есенина
25. IV. 82
С труппой театра. 1926
С Костей и Н.А.Райхом в Горенках. Конец 1930-х
В.Э.Мейерхольд с первым выпуском ГЭКТЕМАСа. 1926
З.Н.Райх и В.Э.Мейерхольд. 1937
26 мая 1982
Дорогой Константин Лазаревич! В ответ на ваше взволнованное письмо могу сказать, что ещё по вашей первой книге я увидела, что у автора «пепел стучит…» и есть сознание своей миссии. Потому я готова и спорить с вами, и, если это возможно, чем-то помочь. Раз письмо моё дошло, раз вы задаётесь вопросами – что же случилось с З.Н., – я продолжу. Не стала сразу приводить всех подробностей – и долго, и неохота бросать в ящик слишком толстые письма такого рода.
Так вот, я думаю, что квартира сыграла роковую роль, но не потому, что была слишком нужна, а из-за обстановки массового психоза. И.Г.Эренбург необъяснимые акции тех лет называл «игрой ума», имея в виду, что те, кто симулировал эту грандиозную борьбу с «врагами», острые ситуации создавали для правдоподобия. Но можно ли сомневаться, что Лубянку постоянно сотрясали свои внутренние дела, в том числе и мародёрские. В 37-м мародёрство в Москве бушевало. Золотые вещи уносили сразу, квартирами завладевали либо целиком, либо частично, описанное имущество покупали за бесценок. В 39-м добычи было меньше.
Почему за Вс. Эм. пришли в Ленинграде? Возможно, это был наиболее простой способ завладеть ленинградской квартирой и всем её содержимым. Вламываться в пустую квартиру в доме Ленсовета – оформлять эту процедуру было бы, наверное, сложнее. А квартира на Брюсовском, площадью около ста метров, как видите, никакому чину целиком не понадобилась. Двадцатого июня опечатали кабинет Вс. Эм. Позднее, недели через две, пришли и опечатали мою и Костину небольшие комнаты. Повторный приход с такой целью – это странно. И кто-то всё равно не учёл, что превращение квартиры в обычную коммунальную без перестройки было невозможным – огромная жёлтая комната оставалась проходной. И ещё сложности – как быть с З.Райх. Кто-то мог скомандовать – решить всё в три дня. И решили. Выселение было беспрецедентно оперативным – Косте успели подыскать маленькую комнату в Замоскворечье, докопались, что я прописана на три месяца (дальше объясню, как это получилось), мне заявили, что я могу жить на даче. И квартиру тут же начали делить пополам, сооружая во второй половине кухню и прочее.
Обстановка похорон – это уже «игра ума». Всё вроде бы делали так, чтобы избежать шума, но одновременно и так, чтобы посеять слухи о таинственной связи происшедшего с делом Вс. Эм. Расскажу ещё один эпизод. Когда предупредили, что сразу после похорон будут выселять, дед наш, выяснив, что наш депутат – нар. арт. СССР И.М.Москвин, дозвонился до него. Москвин шёл к телефону, зная, что его беспокоит отец З.Н., и заговорил сам, не давая ему слова сказать:
– Общественность отказывается хоронить вашу дочь.
Дед объяснил – речь не об этом, дочь свою он похоронит сам, а просит он приостановить выселение.
– Я считаю, что вас выселяют правильно.
Был ли И.М.Москвин монстром не только по внешности? Если и был, то неужели до такой уж степени? В том самом высшем органе, который он представлял, с просителями так враждебно не разговаривали. Узнать, в чём дело, выразить соболезнование, пообещать что-то выяснить – в этом крамолы не было. Видимо, Москвин был запуган* и вместе с другими «общественниками» готов давать отпор всем, кто заговорит о З.Райх. Отказывающейся общественностью, наверное, должен был явиться прежде всего Театр Станиславского. О случившемся они были официально информированы сразу. Когда работники МУРа увозили меня с дачи, они не сказали – зачем. И вскоре после моего отъезда деду и бабушке сообщил обо всём присланный из театра шофёр – тот самый, который возил Вс. Эм. О похоронах речи не было.
В прошлом письме я не рассказала, как начиналось следствие [об убийстве З.Н. – Ред.]. Его повели обе инстанции [Лубянка и МУР. – Ред.], каждая своими способами.
Вы спрашиваете – что сказала домработница. Её звали Лидия Анисимовна – очень грузная, рыхлая женщина на шестом десятке, она работала у нас лет семь. С криком «что вы, что вы?» она побежала по коридору, и тут мимо неё кто-то промчался, ударил чем-то острым по голове и выскочил на лестницу, оставляя кровавые следы. Залившись кровью, Лидия Анисимовна повернула назад и тоже выбежала – звать на помощь. Дверь за ней захлопнулась, чтобы попасть в квартиру, дворник приставил к окну лестницу. Второй преступник – это увидели по следам – скрылся, как и пришёл, через балкон. Мать была ещё жива, у неё было восемь ранений в область сердца и одно в шею. Лидию Анисимовну тоже повезли в больницу, она слышала как З.Н. сказала «пустите меня, доктор, я умираю», больше она говорить не могла*. Скончалась она от потери крови.
Лидия Анисимовна пробыла в больнице не больше недели и приехала на дачу. А через два-три дня её увела Лубянка. Это было в моё отсутствие, среди бела дня, обыскали только кухню. А МУР своим чередом вызывал всех близких, составляли протоколы. Из-за этой связи с МУРом до нас дошло, что в первые же дни человек пятнадцать было задержано «по подозрению», но всех отпустили.
Потом Лубянка увела братьев Кутузовых. Тут надо объяснить что к чему. Когда всё случилось, мне исполнился 21 год, у меня был годовалый сын. Выходила я замуж за человека, у которого и отец и мать уже сидели. Мой бывший муж был сыном члена Президиума ВЦИК И.И.Кутузова, который при Ленине был довольно известен, особенно как один из лидеров «рабочей оппозиции»* (Шляпников, Медведев, Кутузов). Гибель И.И. можно было предвидеть, между ним и «отцом родным» издавна существовала неприязнь, и когда вошло в моду каждую речь заканчивать «да здравствует наш великий…», Иван Иванович по всей форме получил выговор за то, что избегал этой здравицы.
У Кутузовых было двое сыновей и три дочери. Жили они в двух шагах от нас, в угловом доме на ул. Станкевича, в огромной совершенно изолированной квартире – окна в окна с Моссоветом. Самая большая комната была опечатана, и в неё потом вселили некоего Булкина с женой и ребёнком – мелкую сошку из интендантской службы. Обстановку комнаты он купил после того, как И.И. был осуждён. Глаза у него горели, и он никогда не улыбался. Он потребовал от братьев, чтобы они убрали из передней портрет своего отца – врага народа. Начались конфликты, Булкин притих, но, конечно, написал донос.
По разным причинам, в основном из-за состояния матери, я к мужу переехала только в конце августа 1938 года – с трёхмесячным ребенком. А через несколько дней моего мужа и его старшего брата Ваню арестовали. Дождавшись утра, я пошла на Брюсовский.
Мать была более или менее в равновесии и происходящее вокруг воспринимала уже не так болезненно. Более того, стал угасать страх за Вс. Эм. Статья Керженцева* была очень многозначительным концентратом – многие были уверены, что либо М-д уже сидит, либо это случится в ближайшие дни. Но позади были уже месяцы. Когда на лестнице попадались соседи с третьего этажа Гиацинтова и Берсенев, это напоминало – тоже вот театр закрыли, но крови не возжаждали*. От неприятных мыслей, если они не диктовали поступков, Вс. Эм. умел отключаться, как никто. А что они могли диктовать? С необходимостью держать язык за зубами Вс. Эм. смирился давным-давно, очень в этом смысле боялся за Костю и за своего внука Игоря, предостерегал иногда очень раздражённо – как можно ломать судьбу из-за ерунды. Но унизительные проявления осторожности – это было не для Вс. Эм. Судите сами. Его самым близким и самым любимым другом был Юргис Казимирович Балтрушайтис – посол Литвы. Этот самый молчаливый на свете человек в 1937 году вдруг обрёл язык и, как персона грата, позволял себе во всеуслышание говорить то, что думал. Пошли слухи, что наши власти будут требовать сменить посла. З.Н. испугалась, она договорилась с Юргисом Казимировичем, что встречи временно будут прекращены. Узнав об этом, Вс. Эм. возмутился – «это самое большое преступление, какое ты совершила в своей жизни». Но ещё одна встреча у них состоялась – об этом с ужасом и восторгом рассказывала мне мать спустя примерно месяц после того, как я прибегала к ней со своей новостью. Мейерхольд шёл куда-то один и вдруг заметил, что по улице Горького двигается кортеж – посольская машина с флажком, в ней сидит заваленный чемоданами Балтрушайтис, а следом идут две сопровождающие машины. Мгновенно сообразив, что это означает, Мейерхольд бросился наперерез, машина притормозила, Мейерхольд сел рядом с Балтрушайтисом. Он проводил изгоняемого посла, посадил на поезд на Белорусском вокзале, они простились навсегда.
О проекте
О подписке