Новой власти приходилось вести боевые действия не только на фронте, но и в тылу: «гидра контрреволюции», излюбленный образ коммунистической пропаганды, существовала в действительности и по мере сил старалась досадить большевикам – в ход шли любые средства, от тихого саботажа до диверсий и убийств. А новая власть при малейших подозрениях бралась за «карающий меч»; после же покушения на В. И. Ленина в Москве и убийства в Петрограде председателя Петроградской ЧК М. С. Урицкого в августе 1918 года был официально объявлен «красный террор». Большевистская «Красная газета» писала: «Сотнями будем мы убивать врагов. Пусть будут это тысячи, пусть они захлебнутся в собственной крови. За кровь Ленина и Урицкого пусть прольются потоки крови – больше крови, столько, сколько возможно»; газета «Известия» утверждала: «Пролетариат ответит на поранение Ленина так, что вся буржуазия содрогнется от ужаса».
Руководитель Всероссийской чрезвычайной комиссии по борьбе с контрреволюцией и саботажем (ВЧК), главный, наряду с самим В. И. Лениным и Л. Д. Троцким, идеолог «красного террора» Ф. Э. Дзержинский говорил: «В предположении, что вековая старая ненависть революционного пролетариата против поработителей поневоле выльется в целый ряд бессистемных кровавых эпизодов, причем возбужденные элементы народного гнeва сметут не только врагов, но и друзей, не только враждебные и вредные элементы, но и сильные и полезные, я стремился провести систематизацию карательного аппарата революционной власти. За все время Чрезвычайная комиссия была не что иное, как разумное направление карающей руки революционного пролетариата...»
О первых годах работы ВЧК вспоминал В. Д. Бонч-Бруевич, управляющий делами СНК, впоследствии – директор Музея истории религии и атеизма.
Октябрьская революция, свергнувшая дряблое Временное правительство, победила. В красной столице был установлен строгий революционный порядок. Кадеты, остатки «октябристов», монархисты, партии, считавшие себя социалистическими: трудовики, правые эсеры, меньшевики и множество других мелких разновидностей, были воистину подавлены. Прошло некоторое время. Канули в вечность назначенные сроки «падения большевиков». Новая власть и не собиралась уходить, а постепенно крепко забирала бразды правления. Мы основательно устраивались в Смольном.
– Что это вы так хлопочете? – неоднократно язвительно спрашивали меня посещавшие нас различные оппозиционеры. – Разве вы думаете, ваша власть пришла надолго?
– На двести лет! – отвечал я убежденно.
И они – эти вчерашние «революционеры», «либералы», «радикалы», «социалисты», «народники» – со злостью отскакивали от меня, бросая взоры ненависти и негодования.
– Что, не нравится? – смеясь, спрашивали рабочие, постоянно присутствовавшие здесь.
– Им не нравится... – отвечали другие, пересмеиваясь и шутя над теми, кто еще недавно любил распинаться за интересы народа.
Но вот пришли первые сведения о саботаже чиновников, служащих. К нам поступили документы, из которых было ясно видно, что действует какая-то организация, которая, желая помешать творчеству новой власти, не щадит на это ни времени, ни средств из казенного и общественного сундука. В наших руках были распоряжения о выдаче вперед жалованья за два, за три месяца служащим банков, министерств, городской управы и других учреждений. Было ясно, что хотят всеми мерами помешать организации новой власти, что всюду проводится саботаж. Масса сведений, стекавшихся в управление делами Совнаркома и в 75-ю комнату Смольного, где действовала первая Чрезвычайная комиссия по охране порядка и по борьбе с погромами в столице, говорила за то, что дело принимает серьезный оборот, что все совершается по плану, что все это направляет какая-то ловкая рука. <...>
В это же время все более и более стали выявляться агрессивные действия так называемых «союзников»: был совершенно ясен этот внутренний и внешний фронт врагов рабочего класса. Сама действительность, сами факты жизни заставляли действовать. Борясь с пьяными погромами, сопровождаемыми контрреволюционной антисемитской агитацией, мы наталкивались совершенно неожиданно для себя самих на все большие доказательства объединения антибольшевистских течений для намечаемых непосредственных и прямых действий. <...>
В это время Ф. Э. Дзержинский взял в свои руки бывшее петроградское градоначальство, организовал там комиссию по расследованию контрреволюционных выступлений; и к нему, как из рога изобилия, тоже посыпались всевозможные материалы, проливавшие новый свет на сосредоточивающуюся в Петрограде деятельность контрреволюционных организаций. Рабочие массы, узнававшие о различных выступлениях контрреволюционеров, сильнейшим образом волновались. Разгул реакции, контрреволюционная агитация в войсках – все это создавало горячую почву и выдвигало на авансцену борьбы новые способы действия...
Весь пламенея от гнева, с пылающими, чуть прищуренными глазами, прямыми и ясными словами (Дзержинский) доложил в Совнаркоме об истинном положении вещей, ярко и четко обрисовывая наступление контрреволюции.
– Тут не должно быть долгих разговоров. Наша революция в явной опасности. Мы слишком благодушно смотрим на то, что творится вокруг нас. Силы противников организуются. Контрреволюционеры действуют в стране, в разных местах вербуя свои отряды. Теперь враг здесь, в Петрограде, в самом сердце нашем. Мы имеем об этом неопровержимые данные, и мы должны послать на этот фронт – самый опасный и самый жестокий – решительных, твердых, преданных, на все готовых для защиты завоеваний революции товарищей. Мы должны действовать не завтра, а сегодня, сейчас. <...>
Кто помнит то время, кто имел счастье стоять тогда на передовых позициях борьбы за свободу народов, населявших наше обширнейшее государство, тот отлично знает, что провозглашение «революционной расправы» – красного террора Октябрьской революции – не явилось чем-то преждевременным, а, наоборот, явно запоздавшим. Множество контрреволюционных банд уже успело организоваться и рассеяться по всей стране. На Дону в тот момент – в этой русской Вандее – уже собирались полчища донского казачества и других недовольных. Все эти обстоятельства, хорошо известные центральному правительству, не потребовали особо длительных рассуждений при утверждении положения о Всероссийской чрезвычайной комиссии при Совнаркоме.
Эта комиссия была организована в начале декабря 1917 года. <...>
(Дзержинский) ведя образ жизни аскета, будучи крайне молчалив, даже угрюм, он был всегда прекрасным товарищем. Он знал, что придет желанное время решительной классовой схватки, когда и его огромные духовные силы, сохранившиеся в хотя уже и изможденном теле, нужны будут тому классу, жизнью которого он жил, счастьем которого он трепетал и радовался. Твердые, как гранит, революционные ряды пролетариата – вот та среда, вот та стихия, для которой он был рожден. Вся горечь, вся ненависть рабочего класса к классам эксплуатирующих была впитана им. Совершенно не зная страха и боязни смерти, Ф. Э. Дзержинский никогда не охранял себя, ездил в открытых машинах, не имел никакой стражи у своей квартиры, совершенно свободно разъезжал по окрестностям Москвы и по всему Союзу и вел чрезвычайно простую, почти аскетическую жизнь.
Когда мне приходилось говорить ему, что следовало бы быть поосторожнее, то он как-то наивно задавал вопрос:
– Зачем? Убьют? Беда какая!.. Революция всегда сопровождается смертями... Это дело самое обыкновенное. Да и зачем так ценить себя?.. Это смешно... Мы делаем дело нашей партии, и больше ничего. <...>
И он делал все дела, возлагаемые на него партией, как честнейший, преданнейший революционер-боевик, коммунист. <...>
Редко кому известно, что Ф. Э. Дзержинский трижды вносил предложение в Совнарком об отмене смертной казни, или, как принято теперь выражаться, применения «высшей меры наказания». Всегда Совнарком радостно шел навстречу возможности заменить этот крайний метод борьбы более мягкими формами. Контрреволюционные, уголовные и белогвардейские организации понимали эти «отмены» или «смягчения» методов борьбы как проявление слабости Советского правительства, как чем-то «вынужденные», вместо того чтобы понять раз и навсегда, что обречены на поражение все попытки к выступлениям против самой народной, не на словах, а на деле самой популярной, широчайшим образом признанной народными массами власти.
О том, каким «красный террор» был в действительности, вспоминал один из арестованных, позднее покинувший страну А. В. Чумаков.
Нас не пугает уже таинственная и некогда непостижимая Смерть, ибо она стала нашей второй жизнью. Нас не волнует терпкий запах человеческой крови, ибо ее тяжелыми испарениями насыщен воздух, которым мы дышим. Нас не приводят уже в трепет бесконечные вереницы идущих на казнь, ибо мы видели последние судороги расстреливаемых на улице детей, видели горы изуродованных и окоченевших жертв террористического безумия, и сами, может быть, стояли не раз у последней черты. Террор не ушел из жизни. Но с городских площадей и окровавленных тротуаров он укрылся в мрачные подземелья чрезвычаек, чтобы там, за непроницаемыми стенами, вдали от человеческой совести, беспрепятственно творить свое черное дело. <...>
Террор не ушел из жизни. Но бесформенный и хаотический вначале, он принял мало-помалу очертания сложного карающего аппарата, с бесконечным числом инстанций и звеньев, с формальным «делопроизводством» и всеми аксессуарами «революционной юстиции», но всегда с одним и неизбежным концом – неумолимою смертью в застенке от руки профессионального палача. <...>
Этот обезличенный аппарат, пускаемый в ход привычной и не дрожащей большевистской рукой, изо дня в день бесшумно и методично расстреливает почти уже бесчувственную Россию. И чем больше число ее жертв, тем глубже зарывается он в свои подземелья. <...>
Газеты почти не печатают сообщений об ежедневных расстрелах, и самое слово «расстрел» казенные публицисты предпочитают заменять туманным и загадочным – «высшая мера наказания». И только время от времени, когда раскрыт очередной контрреволюционный заговор и коммунистическому отечеству грозит опасность, на столбцах «Известий» и «Правд» появляются длинные списки людей, раздавленных машиной террора. И тогда вздрогнувшая страна узнает имена безмолвных жертв «революционного правосудия». <...>
В течение нескольких месяцев мне приходилось видеть этих несчастных людей с остановившимися глазами, бессвязно шепчущих свое роковое:
– Высшая мера наказания.
Их привозили прямо из трибуналов, еще не успевших пережить и осмыслить страшное значение этих трех слов, и рассаживали в «строгие» одиночки вместе с такими же, как они, обреченными и ждущими своего последнего часа, смертниками.
Они механически, под диктовку других, писали бессвязные прошения о помиловании, и льготные «48 часов» тянулись для них мучительной вечностью.
Вскарабкавшись на окно или прислонившись ухом к дверному «волчку», они вслушивались в тюремную тишину, и твердые шаги надзирателей или шум въезжавшего во двор автомобиля заставлял их трепетать смертной дрожью. <...>
Одних к концу вторых суток забирали на расстрел, и они уходили из одиночек судорожно торопливые и почти невменяемые. Другим улыбалось «счастье» и в форточку двери просовывалась, наконец, спасительная бумажка о приостановке приговора. Впрочем, иногда сообщалось об этом устно каким-нибудь надзирателем, и осужденный оставался до конца неуверенным в том, что дни его хотя бы временно продлены.
Начинались мучительные и напряженные месяцы ожидания, судорожной внутренней борьбы между жизнью и смертью, без перспектив и реальных надежд, без мгновений спокойствия и отдыха.
Но ВЦИК обычно не торопился, поскольку вопрос шел о сохранении человеческой жизни. И его окончательные постановления приходили иногда через 4–6–8 месяцев. А люди за это время старели, таяли и души их медленно угасали... А потом, в какой-нибудь злополучный вечер, оказывалось, что смертный приговор ВЦИК’ом утвержден, и обреченный уходил навсегда «с вещами по городу», не умея объяснить, зачем эти пережитые «48 часов» растянулись для него в такую нестерпимо тягучую пытку. <...>
Он шел условленным путем трибунальной юстиции, и путь кончался для него в том же подвале, где завершилась кровавая работа чекистских «троек». И кто знает, который из этих путей человечней и легче. <...>
На большой Лубянке под № 14, в доме Московского Страхового общества, помещаются главные учреждения МЧК. Здесь работает денно и нощно бездушная машина Смерти, и здесь совершается полный круг последовательных превращений человека из обвиняемого в осужденного и из осужденного в обезображенное мертвое тело. <...>
О проекте
О подписке