Мы ехали примерно около часа, въехали во двор, во дворе уже было светло. Открылась дверка воронка: меня провели немного по двору и ввели в бокс. В боксе на одной стене было нацарапано «Кольцов». Я еще подумал: не Михаил ли Кольцов, который в это время был уже арестован?
В боксе меня вновь тщательно обыскали, вплоть до присядки и заглядывания в верхние и нижние человеческие отверстия.
После обыска меня повели в корпус, стоявший посередине двора; с виду он напоминал церковное здание.
Меня ввели в здание, на второй этаж. Дежурный указал камеру – мое будущее временное место жительства.
Я вошел в камеру. В ней никого не было. Положил на стол свой скудный скарб. Дежурный сказал, чтобы я шел в уборную оправляться, так как было время подъема и оправления.
Я пошел в уборную, там был человек, сильно обросший волосами, – мой будущий сосед по камере.
Он обратился ко мне с вопросами, я не стал отвечать и сказал, что поговорим, как придем в камеру.
Я уже выше отмечал, что этот день был воскресенье, так что для следователей и нас он был выходным, и мы с сокамерником были предоставлены сами себе.
После оправки и поверки мы привели камеру в порядок: протерли сырой тряпкой стены и пол. Принесли завтрак: суп, кашу, хлеб, сахар и чай. Мы позавтракали и стали вести тихий разговор.
Он мне коротко рассказал о себе: бывший рабочий, железнодорожный путеец, в 1918 году пошел добровольцем в Красную армию, всю Гражданскую войну провел на фронтах, в основном в Средней Азии; в последнее время был командующим войсками Туркменской ССР. Арестован в 1937 году, осужден на 10 лет ИТЛ, приехал из Воркуты на переследствие и здесь уже находится два месяца.
Рассказывал о жизни в лагере в довольно мрачном виде.
Рассказал маленький эпизод из лагерной жизни: «Сижу однажды в бараке, на нарах, в кругу таких же лагерников, обсуждаем вопросы лагерной жизни. Ко мне подходит один из лагерников, в гимнастерке, с военной выправкой, и обращается ко мне с вопросом:
– Скажите… Вы во время Гражданской войны не служили в рядах Красной армии?
– Да, служил.
– Не были ли вы в Старой Бухаре?
– Да, был.
– Не помните ли вы, как в вас стреляли?
– Да, помню.
– Так вот это я в вас стрелял. Вы в то время были за красных, а я за белых, но, как видите, судьба нас столкнула вместе, и не где-нибудь, а в Воркуте, в лагере».
Потом мой напарник стал интересоваться тем, кто я и в чем меня обвиняют.
Стал меня спрашивать, не знаком ли я с Амосовым?
Да, фамилию Амосов я слышал, но ни с каким Амосовым не знаком.
– Амосов сидит в камере напротив нас, и я с ним веду разговор посредством перестукивания по трубам парового отопления.
Все эти не нужные мне разговоры, расспросы и рассказы не имели никакого интереса, но только заставляли меня насторожиться…
Я оказался прав: за тот период, что я с ним просидел в одной камере, он ни разу не перестукивался с Амосовым.
До меня с ним сидел один политический подследственный, и он своими провокаторскими расспросами заставил его нехорошо отзываться о руководящих работниках, в частности, о Сталине, за что [этот подследственный] и поплатился…
Меня он также неоднократно наводил на такие же разговоры, но из этого ничего не выходило, я на него смотрел как на наседку[25].
Камера, в которую меня поместили, была рассчитана на двоих, с двумя кроватями, вделанными в стену; на день они запирались.
Посередине камеры стоял столик и два круглых цементных стула; то и другое было прочно зацементировано в пол.
В углу круглые сутки стояла параша, так как на оправку выводили всего два раза в сутки – утром и вечером. В остальное время пользовались парашей, вследствие чего в камере воздух был испорчен…
Мой сосед объяснил, что это знаменитая Сухановская тюрьма[26]. Здесь ранее был Сухановский монастырь.
В понедельник 26 мая в 10 часов утра за мной пришли два солдата и сказали, чтобы я одевался. Я оделся, вышел из камеры, и меня подхватили под руки и довольно быстро повели по двору в следовательский корпус.
Ввели в одну из комнат, где уже сидел следователь.
Я с ним поздоровался, и он мне указал на стул.
С этого дня опять пошли одни и те же вопросы и расспросы, а иногда я целыми сутками сидел, и следователь не задавал ни единого вопроса, или же вели разговоры, совершенно не относящиеся к следствию[27].
Если было тяжело сидеть в Лефортовской тюрьме, то в Сухановской во много раз тяжелее: нормально давали спать одну ночь в неделю, с воскресенья на понедельник; в течение недели я не имел возможности ни на одну минуту сомкнуть глаз.
В Лефортовской тюрьме я могу днем лечь в постель и хоть на минуточку сомкнуть свои очи, и от этого становилось немного легче.
В Сухановке сидишь на круглом цементном стуле, возьмешь в руки книжку (моему соседу разрешалась выписка книг для чтения), и невольно глаза закрываются – но тут же щелкает крышка дверного глазка и часовой смотрит, что делается в камере, и ты вздрагиваешь и открываешь глаза…
Встаешь, бывало, ходишь из угла в угол по камере размером в 3–4 шага, и ходишь до тех пор, пока не устанешь, разгонишь дремоту и опять сядешь на стул…
Кроме этого, здесь я был лишен несчастной пятнадцатиминутной ежедневной прогулки.
Лишен был ежемесячной выписки продуктов на сумму 75 рублей.
В камере разговаривать между собой совершенно было невозможно из-за большого резонанса. Часовой ежеминутно открывает «волчок»[28] и повелительным тоном говорит – прекратите разговоры!..
Одним словом, везде и всюду тебя старались изнурить, обессилить, чтобы сломить твою сопротивляемость…
В первое время я не знал, что в Сухановке подследственным разрешается по распоряжению следователя делать выписку. У моего соседа всегда была выписка – как видно, он был на особом положении. Причем он сказал, что у него на личном счету 200 рублей уже 8 месяцев, хотя никто ему денег не переводил.
В один из вечеров, сидя у следователя, я спросил:
– Почему мне не разрешается выписка продуктов, если в Лефортовской тюрьме она мне разрешалась?
– А что бы вы хотели выписать?
– Мыло, сахар, зубной порошок и грамм 100 сливочного масла.
Он, смеясь, ответил:
– Какой вы наивный. Я вас изнуряю, изматываю, а вы хотите сливочного масла, чтобы подкрепить себя. Что вы, с ума сошли!
Так в выписке мне было отказано.
Особенно сильное действие на нервную систему оказывало следующее: ночь, сидишь у следователя, кругом тишина, и вдруг слышишь, как из соседних комнат раздается истерический крик, плач, стоны мужчин и женщин…
Сначала я думал, что это инсценировка.
Я не мог и представить, чтобы в советской тюрьме такими недозволенными методами велось следствие.
Наконец я не вытерпел и спросил своего следователя:
– Скажите, разве советское законодательство разрешает такими методами, как избиение и другие физические воздействия, вести следствие?
Он мне ответил:
– Партия и правительство в отдельных случаях разрешают применять над подследственными физические меры воздействия[29]. Впереди вас ожидает такая же участь.
Действительно, в скором времени слова следователя сбылись…
Частенько следователь мне говорил: «Сознавайся, не сознавайся, все равно судить тебя будем и ты пойдешь в Земельный отдел, но если сознаешься, то мы тебя переведем на Лубянку, там условия во много раз лучше, чем здесь, и ты не будешь мучить себя и меня».
Как только меня перевели в Сухановку, следователь из Москвы переехал сюда. В Москву он выезжал в воскресенье утром и обратно в Сухановку приезжал в понедельник утром, к 10 часам.
Все это, вместе взятое, очень сильно отразилось на моей нервной системе.
Я стал страдать галлюцинациями. Смотришь на оконное стекло, и ясно представляется, что на нем нарисовано, как Дубровского втолкнули в клетку к медведю и медведь бросается на Дубровского…
Я не верил своим глазам и неоднократно к окну подводил своего соседа: «Ну вот, смотри, тут ясно видно, как Дубровский борется с медведем»…
Мой сосед по камере старался убедить меня, что на стекле нет ничего, а это лишь галлюцинация, потому что ты сильно переутомился…
Но несмотря на его здравые доводы, я оставался при своем мнении и ежедневно по несколько раз подходил к окну и проверял сам себя: на стекле Дубровский борется с медведем…
Или было так. Смотришь на головку оконного шпингалета, и кажется, что это не головка шпингалета, а головка моей дочери. А дальше на стекле мне представлялось: иду я со своей женой полем, а вдали стоит моя мать, моя сестра и сестра жены Мария, и провожают нас все они, печальные и грустные.
Такие видения мне представлялись еженощно…
Я уже не говорю о том, что, идя на допрос к следователю, еле-еле двигаешь свои ноги, а ведущие тебя с двух сторон солдаты изо всех сил стараются, чтобы ты шел быстрее, вероятно, боясь, как бы кто с тобой не встретился из таких же несчастных людей…
Однажды я не выдержал и сопровождающим меня солдатам заявил, что иду нормальным шагом и не нужно меня гнать!
Отпускает тебя следователь в 5–6 вечера. Казалось бы, этому должен радоваться, как в Лефортовской, но нет: лучше сидеть у следователя, чем идти в камеру, зная, что в ней находится человек, который своими расспросами вызывает тебя на провокацию.
И если ты неосторожно выпустишь какое-то слово, то оно немедленно будет передано следователю…
Единственная для меня была отрада – наступление утра.
Сидишь уже совсем измученный, несколько раз с разрешения следователя сходишь в уборную, намочишь холодной водой платок и, сидя у следователя, прикладываешь его к своим сонным глазам, чтобы разогнать несносную дремоту.
Но вот забрезжило, скоро наступит рассвет, к окну прилетят птички и защебечут, предвестники рассвета.
Сначала прилетают сороки, сядут на деревья перед окном (зонтов на окнах в следовательском корпусе не было), защебечут. Вот, мол, и мы прилетели приветствовать вас, несчастненьких…
Потом прилетают воробушки, в большинстве своем стайками; сядут на деревья и начинают чирикать, приветствовать восход солнца.
А потом прилетают галки…
С каким нетерпением ждешь их прилета. С их прилетом заключаешь, что еще одна мучительная ночь кончилась.
Тяжело и грустно было сидеть в Сухановке в воскресный день.
В этот день у Сухановки собиралось много народу, особенно молодежи и детворы.
Жизнь за стенами Сухановки била ключом. Через форточку в камеру вливались радостные, веселые пионерские песни, звуки рожка горниста и барабанного боя.
Игра на гармони и пение русских народных и революционных песен и частушек…
Эти веселые и радостные дни для народа так тяжело ложились на сердце. Все это очень тяжело переживалось, и кто этого не испытывал, тому трудно понять. Как бы хотелось броситься в постель, накрыться одеялом и лежать, ничего не слыша. Но, к сожалению, постель на замке, и ее откроют лишь после вечерней поверки…
Понедельник, 23 июня, я только что от следователя пришел в камеру. Мой сосед спрашивает:
– Ты в следовательском корпусе ничего не слышал?
– Нет, да что там услышишь? А что?
– Объявлена война, с кем, пока не известно, не то с Германией, не то с Англией.
– Ты откуда это узнал?
– Только что передали из соседней камеры. Сосед пришел от следователя и там услышал эту нерадостную весть.
Необходимо отметить, что заключенные очень чутки и наблюдательны к каждому новому событию, примечают все до мельчайших подробностей…
Возьмите Сухановку: уж насколько там было строго, не проникало ни одно постороннее слово, а вот объявлена война, и о ней уже знают заключенные…
Сообщение оказалось верное. На другой день на окна поставили деревянные ставни, лампочки светло-прозрачные заменили синими…
На ночном допросе следователь заявил, что он меня оставляет на целую неделю. Раз не сознаешься, так оставайся! Конечно, я такому сообщению был бесконечно рад: ну, думаю, после отъезда следователя отдохну и ночи буду спать спокойно, никто меня тревожить не будет…
27 июня 1941 года, ранним утром нас разбудил звук отпираемого замка, мы оба проснулись, за кем пришли – не знаем.
Дверь открылась, вошел солдат и тихим голосом назвал мою фамилию. Я встал с койки, и он мне сказал, чтобы я одевался, брал свои манатки и следовал за ним.
Я взял манатки, простился со своим вынужденным соседом, и солдат меня повел вниз по лестнице во двор.
Во дворе уже стоял воронок, готовый к приему столь важного государственного преступника. Посадили меня в воронок и повезли, а куда – неизвестно…
Когда я сел в воронок, я задался целью хотя бы приблизительно узнать, на каком расстоянии от Москвы находится эта Сухановка, куда направляют «злейших врагов Советской власти»?
Для этого я стал вести устный счет от точки отправления до конечной остановки, независимо от того, куда меня привезут.
И вот от точки отправления меня привезли в Лефортово, и я насчитал 3750; причем мы останавливались на железнодорожном переезде, во время остановки я счет не вел.
Если считать один счет равным одной секунде, то мы ехали 3750 секунд, или примерно один час с небольшим. Если скорость воронка примерно 40 км в час, то Сухановка от Лефортово находится примерно в 40–45 км.
О проекте
О подписке