1 Немзер А. «Красное колесо» Александра Солженицына: Опыт прочтения. М., 2010. С. 17: «Она уже пришла: „Август четырнадцатого^).
2 Там же. С. 148–149.
3 Там же. С. 12.
4 Тютчев Ф.И. Полн. собр. соч. и писем: В 6 т. М., 2003. Т. 3. С. 42 (текст французский) и 144 (перевод Б.Н. Тарасова).
5 Литературное наследство. Т. 97: Федор Иванович Тютчев. М., 1988. Кн. 1. С. 234.
6 Тютчев Ф.И. Полн. собр. соч. и писем. Т. 3. С. 201.
7 Бёрк Э. Размышления о революции во Франции. М., 1993. Эту книгу мог знать Пушкин: эпиграф из другого сочинения Бёрка был выписан им по-английски
(в переводе: «Ничто так не враждебно точности суждения, как недостаточное различение») в первоначальной беловой рукописи первой главы «Евгения Онегина» (Пушкин. Полн. собр. соч.: В 10 т. Л., 1978. Т. 5. С. 487).
8 Флоровский Г. Из прошлого русской мысли. М., 1998. С. 346.
9 Местр Ж. де. Санкт-Петербургские вечера. СПб., 1998. С. 643.
10 Местр Ж. де. Рассуждения о Франции. М., 1997. С. 205, 211.
11 Тютчев Ф.И. Полн. собр. соч. и писем. Т. 3. С. 79, 183.
12 Литературное наследство. Т. 97. Кн. 2. С. 45.
13 Местр Ж. де. Рассуждения о Франции. С. 12, 17–18; здесь и далее все выделения принадлежат цитируемым авторам.
14 Белый А. Петербург. Л., 1981. С. 306 (глава «Гость»).
15 Достоевский Ф.М. Полн. собр. соч.: В 30 т. Т. 26. С. 168; далее при цитатах из Достоевского ссылки на это собрание даны в скобках (номер тома и номер страницы).
16 Леонтьев К. Восток, Россия и Славянство. М., 1996. С. 531; далее при цитатах ссылки на это издание даны в скобках (номер страницы).
17 Маркс К., Энгельс Ф. Сочинения. М., 1957. Т. 9.С. 15.
18 Переводчик (Б.Н. Тарасов) переводит ослабленно – «подражателем» (Тютчев Ф.И. Полн. собр. соч. и писем. Т. 3. С. 148).
Интеллектуальная жизнь Москвы в николаевское царствование (в отличие от позднейших эпох) в значительной мере определялась салонными разговорами. Фигура Чаадаева в особенности репрезентирует «домашнюю» локализацию московского публичного пространства. В результате скандала 1836 года, связанного с публикацией в «Телескопе» первого «Философического письма», окончательно утверждается репутация Чаадаева как «местной достопримечательности», образцового «умного» человека1. После «Апологии безумца» и до своей смерти, с 1837 по 1856 год, Чаадаев создает считанное число текстов, пишет письма (часть которых до сих пор не опубликована) и активно участвует в салонных беседах. Идеальное салонное суждение, «словечко», парадоксально и аксиоматично, т. е. не нуждается в развернутом дополнительном обосновании. Кроме того, оно наполнено смыслом, понятным только из контекста разговора, смыслом, который нам необходимо реконструировать, а чаще угадывать. Чаадаевские «mots» дошли до нас в весьма небольшом количестве – в воспоминаниях и письмах современников, потому всякая новая запись, передающая чаадаевское высказывание, обращает на себя внимание и требует интерпретации (с той оговоркой, что письменная фиксация устного высказывания всегда обладает определенной долей условности и требует критического к себе отношения). Об одной такой реплике и пойдет речь в настоящей статье.
В середине ноября 1839 года Московский университет после почти 30-летнего перерыва вновь посетил его воспитанник Петр Чаадаев. Об этом свидетельствует фрагмент письма О.С. Аксаковой к С.Т. Аксакову от 16 ноября 1839 года. В этот день Аксакова описала находившемуся в Петербурге мужу свое посещение дома Ф.Н. и А.П. Глинок на Садовой: «…нахожу у Глинок Чедаева который рассказывал что он был в Университете где не был 35 лет и удивился улучшению и что он упрекал Погодина как человека читающего историю что теперь один француз открыл или нашел где то в летописях что русские участвовали в Крестовых походах – смешно это слышать в устах Чедаева, который так выразился на счет русских»2.
Насколько точно Аксакова передала высказывание Чаадаева, мы вряд ли когда-нибудь узнаем, но в данном случае будем исходить из того, что оригинальный тезис – «русские участвовали в крестовых походах» – мог быть услышан и понят ею правильно.
Что именно подвигло Чаадаева обратить внимание на университет, сказать сложно. По-видимому, сам Чаадаев придавал этому событию большое значение – он явно завысил число лет, отделявших его новое посещение от времени окончания курса в 1811 году (разумеется, если это не аберрация О.С. Аксаковой). Между тем московская интеллектуальная жизнь поздней осени 1839 года была отмечена двумя взаимосвязанными явлениями, которые способны прояснить интерес Чаадаева к академической жизни. Во-первых, это сближение двух социокультурных пространств – университетской аудитории и великосветского салона, во-вторых, участившиеся разговоры о необходимости политического и культурного единства славянских православных народов, в ходе которых были актуализированы многие традиционные аргументы русской историософии («Porthodoxie fait des terribles ravages a Moscou», как это определял сам Чаадаев3). Окончательная кристаллизация западничества и славянофильства происходила отныне не только в светском кругу, но и на лекциях в Московском университете.
Импульс к переменам в академическом мире задал переезд в Москву Т.Н. Грановского. 7 сентября 1839 года новый университетский сотрудник с отчетливо западническими симпатиями открыл курс лекций по европейской истории. 27 ноября 1839 года Грановский писал Н.В. Станкевичу: «Славянский патриотизм здесь теперь ужасно господствует: я с кафедры восстаю против него, разумеется не выходя из пределов моего предмета. За что меня упрекают в пристрастии к немцам. Дело идет не о немцах, а о Петре, которого здесь не понимают, и не благодарны к нему»4 (подобные выводы Грановский сделал после посещения дома Киреевских). Успех Грановского в студенческой аудитории с самого начала был несомненен и огромен5 – причем этот успех быстро вышел за пределы лектория и переместился в московские центры светской жизни. В письме к Станкевичу от 10 декабря Грановский замечал: «М.Ф. Орлов и дамы хотят слушать историю»6, а 4/16 января 1840 года сообщал супругам Фроловым: «В здешнем хорошем обществе теперь мода на ученость, дамы говорят об истории и философии с цитатами, а так как я слыву очень ученым человеком, то и получаю часто приглашения, за которые благодарю, оправдываясь занятиями. Недавно мне предложили читать курс Истории для дам…»7. Грановский, будучи блестящим оратором, рассказывал о ключевых для русского образованного дворянина сюжетах8 – западной средневековой истории, интерес к которой подогревался в предыдущие десятилетия (начиная с «Гения христианства» и «Путешествия из Парижа в Иерусалим» Ф.Р. Шатобриана и заканчивая романами В. Скотта).
Включение Грановского в штат московских профессоров существенным образом меняло расклад сил на философском факультете: начиналось расслоение на «строгановских» и «уваровских», на «западных» и «восточных». «Борьба партий» – открытая поддержка Грановского со стороны попечителя Московского учебного округа С.Г. Строганова и его помощника Д.П. Голохвастова и одновременное сближение популярных профессоров (главным образом, М.П. Погодина) с министром народного просвещения С.С. Уваровым9 – возбуждала интерес публики. Университет с середины 1830-х годов обладал известной долей независимости, связанной с кураторством Строганова, считавшего своей обязанностью противостоять влиянию Уварова на московские дела.
Погодин и Грановский символизировали две крайние позиции – по читаемым предметам (русская и европейская истории) и взглядам («славянство» и апология «западного» пути русской истории10). Формально двое ученых стояли на разных ступенях университетской иерархии11, однако идейные расхождения, внимание к Грановскому со стороны университетского начальства, популярность у студентов и светских дам создавали предпосылки для интеллектуального соревнования. Хотя внешне отношения между Погодиным и Грановским оставались благожелательными, некоторое напряжение между «старым» и «новым» историками чувствовалось с самого начала их соседства на факультете. 25 ноября 1839 года Грановский описывал свои связи с «уваровской» московской профессурой в письме к Станкевичу: «С Давыдовым, Погодиным и проч. на тонкой галантерейности»12. Погодин 30 октября того же года замечал в письме к М.А. Максимовичу: «Университет наш комплектен, а все не достает чего-то московского у этих новых, впрочем хороших людей»13. В контексте разворачивающегося противостояния «партий» в университетской и, шире, московской интеллектуальной жизни интерес Чаадаева к лекциям Погодина становится более понятным.
Тематика освобождения христианской святыни от неверных была актуализирована в 1828–1829 годах в связи с очередной русско-турецкой войной. Пристальное внимание русской публики к событиям XI–XIII веков было связано с очередной волной «романтизации» Средних веков14, в том числе и в исторической прозе В. Скотта. Оригинальной отечественной историографии крестовых походов в 1830-е годы еще не существовало15, публиковавшиеся же сочинения на эту тему16 почти целиком состояли из переложений работ европейских историков, для которых, напротив, крестовые походы представляли несомненный интерес. Благодаря усилиям прежде всего Ж.Ф. Мишо, чей монументальный труд «История Крестовых походов» переводился на русский язык в 1820-1830-е годы, борьба за Гроб Господень активным образом документировалась и снабжалась целостной интерпретацией17. Кроме того, раздел «Крестовые походы» обязательно включался в истории Средних веков, которые также выходили и по-русски18. Возросший на рубеже 1820-х и 1830-х годов «романтический» интерес к крестовым походам в последующее десятилетие во многом переводится в идеологическое русло: история войн с сарацинами вплетается в общую историческую мифологию, хотя и не входит в число ее центральных сюжетов19.
Репутация крестовых походов во французской исторической науке суммировалась Франсуа Гизо в восьмой лекции по истории европейской цивилизации (1828). Гизо четко размечал смысловые поля, связанные с историческим значением крестовых походов для Запада.
1. Крестовые походы символизировали рождение христианской Европы как единого целого: «Повсеместность, всеобщность – вот первый характер крестовых походов; в них участвовала вся Европа, они были первым европейским событием. До крестовых походов Европа никогда не приводилась в движение одним и тем же стимулом, никогда не участвовала в одном и том же деле; Европы, можно сказать, вовсе не было. Крестовые походы обнаружили существование христианской Европы»20.
2. Крестовые походы олицетворяли не только внешнее единство европейских государств, но и их внутреннее социальное сплочение во имя одной высокой идеи: «…крестовые походы, будучи европейским событием, в то же время являлись для каждой страны событием народным; в каждой стране все классы общества одушевлялись одним и тем же чувством, находились под влиянием одной и той же идеи, стремились к одной и той же цели»21.
3. Крестовые походы – следствие юности европейских народов, их героическое прошлое, без которого королевская Европа как «зрелая» историческая общность не могла бы состояться: «В юности народов, когда они действуют самобытно, свободно, без предварительного размышления, без политических намерений и соображений, – события, подобные крестовым походам, называются в истории героическими событиями, героическою эпохою жизни народа. <…> [Крестовые походы] положили основание слиянию различных элементов европейского общества в правительства и народы – слиянию, составляющему выдающийся признак новейшей цивилизации. К тому же самому времени относится развитие одного из учреждений, наиболее содействовавших этому великому делу, – королевской власти»22.
Судя по малому числу разновременных отзывов Чаадаева о крестовых походах23, его точка зрения вполне совпадала с позицией Гизо.
Фундаментальная роль, которую сыграли крестовые походы в процессе формирования католической Европы, делало это историческое явление весьма значимым для Чаадаева. Неудивительно поэтому, что в ноябрьской лекции Погодина 1839 года Чаадаев выделил именно этот, на первый взгляд далекий от русской истории сюжет.
О проекте
О подписке