Жизнь маргинальных, безгласных и угнетенных социальных групп и субкультур давно сделалась самостоятельным объектом социологического, историко-культурного и антропологического изучения. Если говорить об истории и повседневности Российской империи, то объектом внимания историков и культурологов все чаще становятся такие представители социального дна, как воры, юродивые, нищие и, конечно же, проститутки[1]. В последнем случае, однако, произнесение самого слова «проститутки» немедленно влечет за собой вопрос: правомерно ли сегодня, в XXI в., использовать это понятие, вряд ли полностью нейтральное? Есть ли другие варианты?
Исследователи феномена проституции, которая, как легко догадаться, никуда не исчезла и принимает самые разные формы, различают сегодня как минимум четыре парадигмы или модели ее осмысления и концептуализации – как отклонения (deviation), как угнетения (oppression), как сексуального труда (sex work) и как транзакционного/тактического секса/«секса по расчету» (transactional/tactical sex)[2]. Хотя исторически эти парадигмы приходили на смену друг другу, некоторые из них могли сосуществовать параллельно и сосуществуют до сих пор. Наиболее устойчивая для Нового времени модель – отклонения/девиации, в рамках которой проституция и проститутки рассматриваются как явное отклонение от сексуальной и поведенческой нормы и, соответственно, криминализируются. Следуя именно этой модели, многие государства Европы и других регионов мира, в том числе и Россия, на протяжении XIX в. предпринимали попытки взять торговлю телом под государственный контроль и создавали для этого целую систему надзора и регистрации (ее можно назвать регуляционизмом), в рамках которой сексуальные услуги и стали именоваться проституцией и наделяться особым смыслом как ненормальное, нездоровое и подчас даже порочное поведение. В качестве реакции на эту модель и как способ противостоять ей уже в XIX в. возникла контрпарадигма, оправдывающая поведение публичных женщин и призывающая увидеть в них несчастных жертв обстоятельств – иными словами, проституируемых как бы помимо их собственной воли. Этот «искупающий» взгляд на «порочных» женщин складывался параллельно с развитием феминизма и зарождением движения за права женщин и остается тесно связан с ними и по сей день[3].
Наряду с указанными в XX в. возникли и иные модели осмысления проституции, вызванные к жизни как существенным расширением и усложнением самого спектра коммерческих услуг и форм сексуальной торговли и обмена, так и включением в дискуссию самих продавщиц и продавцов своих тел. Отсюда у исследователей возникла необходимость различать насильственное/вынужденное занятие проституцией (включая крайнюю и наиболее бесчеловечную форму склонения к проституции – торговлю людьми и сексуальное рабство) и добровольный, транзакционный, или «тактический секс», который может принимать самые разные формы – от интернет-услуг до сексуального туризма и эскорта. Последние, как полагают некоторые исследователи и активисты, должны рассматриваться в рамках изучения рынка труда (а этот его сегмент, включая теневой, огромен), защиты трудовых прав, экономического и правового регулирования и т. д. Навешивание устарелых и глубоко укорененных в российской культуре ярлыков «проституция» и «проститутка» на современные и многообразные формы сексуальной торговли вряд ли продуктивно и едва ли приближает нас к пониманию причин устойчивости этого феномена.
Одним словом, понятия, которыми мы пользуемся для обозначения сферы обмена сексуальными услугами, отнюдь не нейтральны: они идеологически нагружены, и за каждым понятием стоит определенная система ценностей, а то и особая политика. Именно поэтому, прежде чем перейти к рассмотрению уникальных документов, которые лежат в основе предлагаемой читателю книги, важно оговорить, какие понятия в ней будут использоваться и почему.
Поскольку книга эта вовсе не о современной проституции, а о том, как жили и продавали сексуальные услуги женщины в Петербурге и Париже конца 1850-х – начала 1860-х годов, вполне исторически правомерно применять именно понятие «проституция» в качестве базового для обозначения сферы сексуального торга, подлежавшего регулированию и в России, и во Франции[4]. Однако когда речь пойдет о конкретных женщинах – героинях повествования, понятие «проститутка» не будет нами использоваться как чрезмерно нагруженное дополнительными негативными (морализирующими) коннотациями, указывающими на нравственные качества субъекта[5]. Вместо него я обращаюсь к «эмическому» (т. е. данному изнутри самого описываемого сообщества) и компромиссному словосочетанию «публичная женщина» и другим более или менее нейтральным синонимам, акцентирующим внимание на предоставлении сексуальных услуг, а не на моральных качествах женщин. Насколько это возможно, я стараюсь минимизировать осуждающий или оценивающий тон в повествовании и избегать распространенных в XIX в. мифов о публичных женщинах как якобы врожденно ущербных в нравственном плане, хотя подобные мифы и окажутся в зоне нашего внимания. При этом выбор такой стратегии отнюдь не означает, что я снимаю с героинь книги всякую ответственность за их поведение и возвращаюсь к дискурсу оправдания и искупления («падшие», «Магдалины XIX века», «погибшие, но милые созданья», «грешницы» – вот далеко не полный перечень выражений, бывших в ходу в XIX столетии как в России, так и в других странах Европы[6]). Напротив, попытка придерживаться нейтрального словоупотребления расчищает путь к более взвешенному и непредвзятому анализу решений и поступков женщин, вовлеченных в сексуальный обмен, их саморепрезентации и эмоционального мира. Более того, ниже речь пойдет об их агентности (agency) – социологически понимаемой способности совершать выбор в предлагаемых обстоятельствах и действовать самостоятельно[7]. Публикуемые в книге письма предоставляют историку, социологу и культурологу богатый материал для описания и объяснения механизмов вовлечения в проституцию и ее потребления клиентами, которые, разумеется, являются не менее важным элементом системы торговли сексуальными услугами.
Итак, героини этой книги – жительницы Петербурга и Парижа, двух крупнейших мегаполисов Европы середины XIX столетия. В архиве известного русского критика Н. А. Добролюбова (ИРЛИ «Пушкинский Дом» РАН) сохранились письма от публичных женщин, с которыми у него были отношения разной степени длительности и серьезности[8]. Больше всего писем принадлежит перу двух женщин – Терезы Карловны Грюнвальд (Therese Grünwaldt) и Эмилии Телье (Émilie Tellier), оставивших заметный след в биографии Добролюбова. Во второй части книги эти письма впервые публикуются в оригиналах и русских переводах без каких бы то ни было купюр. В дополнение к ним помещены несколько писем других, подчас безымянных женщин, которые оказывали критику услуги сексуального характера (парижанок Сарры, Адель и Марии, а также двух петербурженок – Клеманс и неизвестной женщины). Кроме того, для полноты картины в книгу включены также письма Т. К. Грюнвальд Н. Г. Чернышевскому и Е.Н. и А. Н. Пыпиным (его кузине и кузену)[9]. К сожалению, за исключением одного письма Чернышевского к Грюнвальд, вся переписка – односторонняя. Письма Добролюбова к женщинам не сохранились (часть его писем и вовсе погибла в пожаре на съемной квартире Грюнвальд еще при его жизни).
Героинь нашей книги Терезу Грюнвальд, Эмилию Телье, Клеманс и других связывает между собой мужчина – Николай Александрович Добролюбов. Его личность традиционно была окружена в истории русской культуры ореолом святости. Многим еще со школы памятны знаменитые строки из хрестоматийного стихотворения Н. А. Некрасова «Памяти Добролюбова» (1864):
Суров ты был, ты в молодые годы
Умел рассудку страсти подчинять.
Учил ты жить для славы, для свободы,
Но более учил ты умирать.
Сознательно мирские наслажденья
Ты отвергал, ты чистоту хранил,
Ты жажде сердца не дал утоленья;
Как женщину, ты родину любил…
Некрасов не стеснялся манипулировать биографическим материалом в угоду своему стремлению создать цельный образ аскетичного юноши-гения, отрешившегося от всего плотского и принесшего личную жизнь в жертву общественному служению[10]. Логика разночинского мифа о «новых людях» диктовала именно такие рамки. Однако обстоятельства реальной жизни одного из ведущих русских критиков, как и многих других разночинцев середины XIX в., лишь в весьма ограниченной степени соответствовали этому культурному мифу. В реальности же Добролюбов начал посещать бордели еще в конце 1856 г., во время обучения на последнем курсе петербургского Главного педагогического института (а возможно, и раньше) и продолжал это делать, с некоторыми перерывами, вплоть до 1861 г., пока тяжело не заболел[11]. Контакты Добролюбова с публичными женщинами не ограничивались, однако, разовыми посещениями: с некоторыми из них он стремился выстроить устойчивые отношения. Наиболее длительной оказалась связь критика с уже упомянутой Терезой Карловной Грюнвальд, которая сначала принимала его в борделе, а затем стала его сожительницей. По мере охлаждения отношений между ними Добролюбов начинает прибегать к услугам некой Клеманс (ее письмо к критику также публикуется в настоящем томе). Можно предполагать, что у него были случайные связи и с другими публичными женщинами, но они не отразились в доступных нам источниках. Оказавшись в Париже, Добролюбов вступил в связь с публичной женщиной Эмилией Телье. Их отношения продолжались примерно полтора месяца, а переписка – почти полгода. Только в Италии автор статьи «Что такое обломовщина?» нашел женщину, судя во всему, из добропорядочной семьи и даже сделал ей предложение, из которого, правда, ничего не вышло[12].
В контексте мужской сексуальной морали XIX в. в таком поведении Добролюбова не было ничего необычного. Несмотря на официально декларируемое церковью и светской властью осуждение и публичных женщин, и тех, кто пользовался их услугами, рынок сексуальных услуг процветал. Более того, характерный для XIX в. так называемый двойной стандарт предписывал женщинам хранить целомудрие, а мужчинам – для поддержания физического здоровья до женитьбы (как минимум) пользоваться услугами публичных женщин. Подобные представления отразились в многочисленных мемуарах и художественных текстах той эпохи, в частности, в хрестоматийном анекдоте из пушкинского «Tabletalk»: «Дельвиг звал однажды Рылеева к девкам. “Я женат”, – отвечал Рылеев. “Так что же, – сказал Дельвиг, – разве ты не можешь отобедать в ресторации потому только, что у тебя дома есть кухня?”»[13]. Дневник известного критика и беллетриста А. В. Дружинина пестрит упоминаниями о «разврате» (или «чернокнижии», как он его называл) и поездках по борделям. Наконец, Л. Н. Толстой, до свадьбы сам охотно и часто прибегавший к услугам публичных женщин и крестьянок Ясной Поляны, устами Позднышева дал в «Крейцеровой сонате» впечатляющий обзор наиболее типичных моделей сексуального поведения того времени, характерных для дворянской молодежи.
Похождения Добролюбова невозможно поэтому воспринимать как нечто уникальное. Если что и может поразить читателя, так это именно контраст между хрестоматийным образом сухого критика-демократа и реалиями жизни страстного юноши (напомним, он прожил всего 25 лет), искавшего не только сдельной, но и настоящей любви и семейного счастья. Противопоставление двух ипостасей Добролюбова – результат посмертной мифологизации его личности и побочный продукт его культа, насаждавшегося с легкой руки Чернышевского и Некрасова[14]. При жизни критик, хотя и был буквально раздираем противоречиями между духом и плотью, разумом и страстями, все же пытался их примирить между собой с помощью напряженной рефлексии, хотя и безуспешно.
Расспрашивая несчастных обитательниц публичных домов об их жизни, Добролюбов мучительно размышлял над тем, как уйти от однозначно осуждающего и криминализирующего разговора о проституции и разработать более гибкий подход к ее описанию. Здесь необходимо привести обширную выдержку из дневника критика:
Признаюсь, мне грустно смотреть на них, грустно, потому что они не заслуживают обыкновенно того презрения, которому подвергаются. Собственно говоря, их торг чем же подлее и ниже… ну хоть нашего учительского торга, когда мы нанимаемся у правительства учить тому, чего сами не знаем, и проповедовать мысли, которым сами решительно не верим? Чем выше этих женщин кормилицы, оставляющие собственных детей и продающие свое молоко чужим, писцы, продающие свой ум, внимание, руки, глаза в распоряжение своего секретаря или столоначальника, фокусники, ходящие на голове и на руках и обедающие ногами, певцы, продающие свой голос, то есть жертвующие горлом и грудью для наслаждения зрителей, заплативших за вход в театр, и т. п.? И здесь, как там, вред физиологический, лишение себя свободы, унижение разумной природы своей… Разница только в членах, которые продаются… Но там торговля идет самыми священными чувствами, дело идет о супружеской любви!.. А материнская любовь кормилицы разве меньше значит?.. А чувство живого, непосредственного наслаждения искусством – разве не так же бессовестно продавать? Певец, который тянет всегда одинаково, всегда одну заученную ноту, с одним и тем же изгибом голоса и выражением лица – и притом не тогда, когда ему самому хочется, а когда требует публика, актер, против своей воли обязанный смешить других, когда у него кошки скребут на сердце, – разве они вольны в своих чувствах, разве они не так же и даже еще не более жалки, чем какая-нибудь Аспазия Мещанской улицы или Щербакова переулка? Эти по крайней мере не притворяются влюбленными в тех, с кого берут деньги, а просто и честно торгуют… Разумеется, жаль, что может существовать подобная торговля, но надобно же быть справедливым… Можно жалеть их, но обвинять их – никогда![15]
В этой дневниковой записи многое примечательно. Держа в уме основные парадигмы осмысления проституции, нельзя не заметить здесь мотивы, характерные для сразу двух из них – для парадигмы угнетения и парадигмы сексуального труда. Добролюбов, который, как и следовало ожидать, ни разу не пользуется в своих дневниках и письмах словами «проституция» или «проститутка», сначала выводит торговлю телом из зоны заведомо осуждаемого, а затем вводит ее в круг других видов трудовых отношений (по аналогии с трудом артистов, критиков, репетиторов и т. п.). Кроме этого, критик, не понаслышке знавший о том, в каких реальных условиях работают эти женщины, затронул в своих записях широкий спектр острых проблем, которые в полной мере были осознаны только в XX и XXI вв.[16] Осознание это стало возможным в первую очередь благодаря развитию гендерной теории и истории, а также истории повседневности, которые начиная с середины XX в. постепенно сделали женское письмо и женскую субъектность полноправным предметом антропологических, социологических, исторических, культурологических, литературоведческих и других исследований[17]. Когда речь идет о повседневности и жизненных практиках публичных женщин середины XIX в., задача усложняется вдвойне, поскольку на традиционную для гендерных исследований проблематику накладывается специфика именно этой депривированной и вдвойне маргинализованной социальной группы. Разумеется, серьезное исследование, непротиворечиво и методологически корректно объединяющее эти две оптики, сложно развернуть на материале писем лишь двух женщин, причем женщин, принадлежащих географически и социокультурно удаленным друг от друга пространствам (Петербурга и Парижа)[18]. Основное внимание при подготовке этого тома было решено поэтому сосредоточить все-таки на практиках, связанных с проституцией; тем не менее, по мере возможности, гендерная оптика также будет так или иначе «включаться», когда речь пойдет о телесности и эмоциональности героинь книги.
Говоря о проституции, исследователи сегодня настаивают на разработке в первую очередь ее «культурной истории» как совокупности повседневных практик сексуального обмена, в который вовлечено множество акторов (клиенты, посредники, торговцы, хозяева публичных домов, полиция, поставщики разного рода, арендодатели и многие другие), а отнюдь не только женщины. Более того, понимание проституции как культурно и социально обусловленного явления закономерно предполагает ее рассмотрение в увязке с целым спектром смежных областей и дисциплин – истории искусства, этики, потребления, изучения семьи, индустрии развлечений, туризма, спорта, гендерных истории и теории, городских исследований, истории сексуальности, преступности, гражданства, идентичности и др.[19]
Данная книга, конечно же, не может претендовать на роль такого рода истории проституции в России. Моя задача гораздо скромнее – в первую очередь ввести в оборот полезные для исследователей и интересные для широкого читателя эго-документы середины XIX столетия и предложить, под каким углом зрения на них можно смотреть и как именно их стоит использовать для изучения обозначенной выше проблематики.
В первую очередь эти письма – яркий исторический источник, доносящий до нас из прошлого голоса представителей низших сословий, которые крайне редко доходят до будущих поколений. В русской историографии найдется очень мало опубликованных документов личного происхождения – писем, дневников и мемуаров[20], – позволяющих расслышать эти голоса и выстроить на их основе какой бы то ни было связный биографический рассказ о повседневной жизни женщин, торговавших собой в Российской империи. Обычно историкам приходится опираться не на автобиографические, а на косвенные свидетельства – полицейские и медицинские отчеты (в том числе специальных больниц для проституток)[21], протоколы врачебных освидетельствований, материалы судебных процессов, мемуары, мнения публицистов-современников, феминисток, художественные (так называемые физиологические) и этнографические очерки и даже романы – например, знаменитые «Петербургские трущобы» В. В. Крестовского или повесть «Яма» А. И. Куприна. Более того, даже если в распоряжении исследователей и оказываются какие-либо документы (официальные или личные) публичных женщин, в большинстве случаев они связаны с зарегистрированными («билетными») и с камелиями-содержанками. Именно эти две категории больше всего «видимы» и различимы на карте проституции XIX столетия, поскольку первые с 1843 г. подлежали официальному контролю и были объектом статистической отчетности, а вторые, как правило, были грамотными и часто жили на содержании у известных и/или обеспеченных людей, в архивах которых и могли откладываться письма этих дам полусвета[22]. Другие же категории женщин, оказывавших сексуальные услуги, но не регистрировавшихся органами врачебно-полицейского надзора (как в России, так и во Франции), т. е. фактически свободных, почти не оставили после себя письменных свидетельств и нам сегодня практически не видны. Более того, многими врачами и администраторами XIX в. эти «тайные проститутки» могли рассматриваться вовсе не как публичные женщины, а как «торгующие телом», или, говоря современным языком, предоставляющие сексуальные услуги по собственному желанию, и тем самым как бы выпадать из зоны того, что считалось проституцией в узком смысле слова.
О проекте
О подписке