матушка, таким же образом согреться всей? у поисков есть финал никаких фотографий не осталось а кто то потом купит меня в лавке антиквара буду лежать в сырой коробке эта почем да забирайте за энэн Ничего, если только вы согласны, – сказала она. Я не хочу не хочу не хочу не хочу так и вот так кто это придумал где мое место ну очевидно там где ты сейчас я записала хороший ответ не мой не мы ну вот опять эти немые это все равно что вопрос кого ты любишь больше повернулась к ней лицом, она спустила с себя сорочку, а я расстегнула свою, но тут кто-то ни того ни другого и с ними точно так же ни ту ни другую как выбрать а кто вообще меня спрашивал я может не хотела и стала бы судиться вон как тот сумасшедший американец три раза громко постучал в дверь. Перепугавшись, я сразу это значит окно в никуда и там эти афористичные фрагменты и вот этот хаос мыслей очень благостный соскочила с кровати в одну сторону, настоятельница – в другую. Мы те кто вернулся что они там видели где были мама говорит туннель и свет все как рассказывают прислушались. Кто-то возвращался на цыпочках в соседнюю келью. Ах, – воскликнула я, – это сестра Тереза. Она видела, как вдруг это сон один такой большой сон может даже общий или мы все снимся кому то одному например а что такого смена такая вон как у отца сначала ты потом другие такой сон даже может и без начала спал спал а тебя разбудили внезапно оборвался и началось вы проходили по коридору и вошли ко мне. Она подслушивала нас и, наверно, а обратно уже ничего не вернуть а если да то ты не смелый а падший смерть смесь смеркается смерить смех смириться сметана разобрала то, что мы говорили. Что она смета смекать смеситель смести подумает? смекалка уже было но все равно смятение нет там Я была ни жива ни мертва.
Чем-то удивленный автомат для выдачи талонов на полувздохе показал язык, и я вяло вырвала его. П033. Почти как мне. Ждать здесь своей очереди, в этом борделе единиц и нулей, как правило, приходится долго. Из вынужденных развлечений – русская ругань, калейдоскоп лиц и витрины с марками. Последние нужны мне, как и первые. Они ведь что-то вроде тайнописи и междустрочья, иногда могут сказать больше, чем разверзшееся чрево конверта. У меня тут есть любимые, намоленные, будто другим невидимые – если кому их и отправлять, то только самой себе. 2017 год, король Сиама Чулалонгкорн и император Российской империи Николай II, 1897 г., 22 рубля. 2018 год, Храм-Памятник на Крови, Екатеринбург, 27 рублей. 2019 год, 100-летие Государственного музея-усадьбы «Архангельское», 35 рублей. 2018 год, А. И. Солженицын, 1918–2008, 27 рублей. И сторублевки хватит за весь наш короткий XX век.
Сегодняшнее письмо мое хотело не как обычно – истории, святых или живописи у себя на соленом лбу, а какого-то позорища или угловатого сюра, вроде вон той кровянистой марки с Марксом или с НТВ, больше похожей на оммаж инопланетянам. Уже не впервой замечаю, что эта почта будто практикует прием по ментальной готовности, ведь ровно в тот момент, когда я делала выбор и нащупывала в сумке кошелек, из аквариумного пластика вынырнула женщина-оператор с улыбкой аксолотля и плоской, как планета Земля, грудью. Мысленно передав привет ее предкам (не с Урала ли?), я спросила, есть ли марки с Путиным, чего уж. Подпрыгнувшие брови женщины отвечали, что, конечно, нет, он же еще живой, на что я вполне серьезно сказала, ну ладно, тогда ждем. И пока ее нервно-икотный смех смывается слюной в желудок, я в таком случае возьму вот эту с Новым годом за двадцать три и давайте парочку историй отечественного пчеловодства, которые восемнадцатого, да. Будет такой ржавый оксюморон. Засветившийся терминал я молча покрыла банковской картой, и вот тут-то и встретились мои пальцы в чернильных язвах с почтовыми бровями, нарисованными по трафарету. Да, похожи.
Черной ручкой я заполнила бирку новорожденного письма, наклеила марки и столкнула конверт в пасть красного почтового ящика. Все, мой почерк переезжает в Европу. Надеюсь, что его приютят в L’Autre Monde или, если будет особенно хорошо себя вести, где-то недалеко от Frohe Zukunft. Может быть, он там встретит девушку, женится на ней, располнеет, раздобреет, раздвоится или даже растроится, купит квартиру побольше, попросторнее, а если денежка позволит – целый дом, как и мечтал. Заведет собаку, будет плакать, когда она умрет от старости. Похоронит ее на заднем дворе. Выдаст своих замуж или зажен, подарит им что-то новое, что-то старое, что-то взятое взаймы и что-то голубое (синь всегда знак). Отпустит тонуть самостоятельно. Потом начнет избегать зеркал, больше курить, наконец засядет писать или побежит фотографировать, не только цветы и пейзажи, а что-то свое – девочек-подростков, одноглазых, женщин в париках. Будет наблюдать, как кренится от ветра паутина, сцепившая крашеный забор и посаженное дерево. При большом желании ее можно будет намотать на палец, как сладкую вату, и вспомнить, как раньше, здесь, ее продавала грузная женщина с выжженными солнцем волосами, в коричневых сандалиях и с сумкой, рассекавшей грудь налаполом. Вкус – банановый. Большая – сто рублей, Средняя – пятьдесят, «Кроха» – тридцать. И все брали «Кроху», не из-за цены, а то ли из-за имени, то ли из-за кавычек. Расскажет про это внукам, а через год – еще раз. Изменит жене – не по злому сердцу, а по неиспользованной возможности. Пожалеет. Обрастет новой машиной и телевизором пошире, чтобы разглядывать тех, кто всегда сзади. Начнет раньше ложиться и раньше вставать. Стричься будет не у парикмахера, а у себя на кухне. Книги станет читать до середины. Свою – забросит. Пару раз забудет, где спрятаны деньги. Найдет старые фото. И вдруг заметит, как время выкипело в седину. Как отомстила кожа. Улыбнется, поплачет в себя и все проклянет. Закрутится в дождь на брошенных детских качелях. Раскручиваться будет разговорами с жизнью через точки и тире, насколько хватит букв. Потом до костей промерзнет, начнет прерываться. Замрет где-то под утро после удара тугой капли по бумаге. Проститься не успеет, не с кем. Все спят, уже или еще. День – и найдут последнюю волю: что хотите, только не огонь. Они ведь горят, еще как – места живого не остается.
Реальность часто опаздывает, вот и тогда не успела подстроиться. Прямо напротив чайного домика, куда выдыхает почта, я увидела старушку в летней шляпе с обкусанной лентой, игравшую на скрипке что-то итальянское, так ель-еле, чу-чуть, с западающими звуками. Абсолютно не российская сцена. Не поднимая глаз, я положила в ее взывающий, застиранный пакет скупые пятьдесят рублей – за морщины, за воспоминания, за близкое ничто, тянущее ко всем руки. Я знаю, она будет здесь и завтра, значит, заплачу дважды.
Течь по улицам всегда приятно, особенно когда цель – внимательно наблюдать, искать, высматривать. Щупать глазами. Что-то. Я делаю так всегда, но не постоянно, когда нужно или хочется. Не я одна у нас такая. Не так давно узналось, что где-то в начале девяностых бабушка вписала в свою тонкую светло-зеленую тетрадь с чучелоподобной надписью «Рецепты» и состарившимся утенком на обложке: «созерцание – это простейшее сложнейшее». А потом захлопнула, всунула ее в нутро советской стенки, завалила шершавыми открытками в блестках и наверняка больше не вынимала, оставила перевариваться. Забыла – сознательно или бес. А я нашла. Вот недавно, когда разбирали вещи в ее сгорбившейся квартире. И если бы бабушку хоть раз удалось сбить с вопросов о том, что я ем, нет, ты конкретно скажи, как учеба и почему нам до сих пор не выделили квартиру в Москве, я напишу письмо президенту, она бы узнала, что внучка ее не спит ночами, любит книги в возрасте и примагничивает всех городских безумцев с масляными глазами, так само получается. Мы с ними давно сошлись. С ума. Что она тоже знает, каково это – уметь видеть. Насколько видеть – сложно. И как редки встречи с теми, кто тоже – видит. Зачем говорить мне это, наше, вот так, теперь, языком случая, из-под полы, шепча в словесное зеркало с облезшей амальгамой. Зачем всю жизнь давить из себя что-то глазами, обсуждать неважное, таить существенное. Мне и раньше было ясно, что жизнь что-то бормочет, но я едва ли что разбирала. Теперь голос ее разветвился, мокрыми волосами ползет по спине. Придется не только видеть, но и слышать. Слушаться. А это – куда сложнее, миру рот не заткнешь.
Меня знакомо тянуло вниз, туда, где врезаются друг в друга Златоустинский и Маросейка. Сценарий прежний. Перебежать светофор, глянуть в пробор Большого Спасоглинищевского, моргнуть камерой, люблю это место. Заправить обрезанные по шею волосы за ухо, просто так, ни для чего, все равно не удержатся, выпрыгнут из-за раковины. Себе не изменять, за асфальт хвататься всеми шестьюдесятью килограммами, бывало легче, ну и пусть. В теперь моем, застывшем моменте никто из всех этих прохожих-ратаев, покрытых пропотевшей пылью и облученных 4G, даже и не догадывается, что водяные, ноющие мозоли свои я заклеила цветастыми детскими пластырями и спрятала в кроссовки. Сойдут не скоро, через неделю, а то и две. Когда простыня устанет заглатывать жирную мазь, наслюнявленную на ночь, а в здешних квартирах под крышей сменятся жильцы. Тут, на этих улицах, хорошо притворяться слепым, угадывать подошвой сбой плитки, шататься, ловить книксен асфальта, подыкивать, врезаться в чьи-то чужие души, брошенные в тела. И ждать не приходится – толпа тогда режется сама собой, с каким-то решительным состраданием. Рушась под ритмом сердечных ударов, моих. Удар – это шаг, еще один – еще один. Вот и дорога, которой не видно, стропотный путь, так называемая жизнь. И если в Москве и плакать, то только здесь, где есть, куда стекать. Слепые, наверное, плачут наверх.
Дальше по прямой никак нельзя, я человек переулочный. Случайный сворот в сторону толчковой руки, в городе все бессильно. Мое путешествие по оконным отражениям, через офисные столы и вздувшиеся папки-регистраторы, прерывалось людьми и лицами. Раз. Бородатый мужчина облизывает губы языком, вкалывая в него свой жесткий волос, как славяне иглы в стены. Два. Женщина во всем очень желтом кричит в обмылок телефона, что у нее родился внук, четыре двести, почти плачет. Волосы наверняка завязаны бархатной желтой резинкой, но я не обернулась. Стало быть, мальчик под знаком Близнецов. Хорошо. Раньше других узнает, что разрублен на две половины. Кое-кто мне недавно рассказывал, что все страны мира тоже делятся по знакам зодиака и что Россия – Водолей. Я сначала не поверила и рассмеялась, а потом пришла домой и вбила в строку поиска этот странный запрос. Оказалось, правда. Теперь понятно, почему мне здесь так плохо, с Водолеями у меня самая низкая совместимость. Ладно, три. Грустная девушка в футболке с кричащей надписью GIVE ME A SIGN смотрит исключительно под ноги, не понимая, что так держит судьбу с кляпом во рту. Наверное, надо помочь. Расстояние сокращается, и я максимально распахиваю глаза, утыкаюсь в ее тонкие веки и не моргаю, даю знак. Секунда – девушка резко поднимает голову, и наши взгляды встречаются. С испуганным «Блядь!» она отскакивает к стене, как кошка от незаметно подложенного огурца. Ее глаза тогда были почти моими, такими же полыми. Надеюсь, в них успело затечь что-то важное, сама же попросила.
Погоде ужасно идут зеленый и серый, я у нее и подсмотрела. Еще один сворот, теперь налево, не люблю несправедливость. Через открытые первоэтажные форточки слышались усталые шлепки по бритым щекам и световым выключателям, затянувшийся рабочий день окончен. Это время рафинированных старых дев с тяжелыми серьгами и короткими стрижками, чьи шеи обмотаны шифоновыми платками, а пальцы – корпоративными пакетами. Единственный момент нашей встречи, трещина в часах, когда я сочувствую их жизни, а они моей. Саднит только одно: им – домой, а мне – мне обратно. Обратно, туда, где было столько всего и не было еще большего. В нашу комнату, где всегда пахнет сном и стиральным порошком, а сушилка простирает руки к небу. Она стоит, ноги на ширине плеч, рядом с горой книг, привалившихся друг к другу на сдвинутых тумбочках, места больше нет. И страницы от влажности вьются и пухнут, голодая по коже на ладонях, в черный день их уже не продать. И вся эта прооранная здесь боль за годы не зарубцевалась, и все эти провинциальные слезы от того и сего не высохли, а набились под дешевые обои и запеклись там намертво. Всплывают ночами, тогда особенно слышен их прибой, и спится хорошо, я знаю, только в море расступившемся и морем захлебнувшимся. И так, и так – все едино, на дне. Всегда было интересно, сколько же там трупов.
О проекте
О подписке