Шуман была напичкана историями и людьми. Даже в устных мимолетных ее рассказах эти люди превращались в героев, действия которых обретали тайный смысл и высокую цель. И я заражалась этим интересом, хотя вне Ольгиной системы координат персонажи часто становились безжизненными куклами, лишенными воли и стратегии жизни.
Поехала она, скажем, по письму в какую-то дыру (тогда еще газет было мало, в них писали письма, время от времени приносившие истории), а вернулась с очерком про «сухопутного» моряка Пашу Кошкина, полтора года сидевшего в греческом порту на судне, куда он завербовался то ли поваром, то ли механиком. По непонятным, скорее всего финансовым, причинам судно не могло вернуться домой, зарплату давно никому не платили, и голодающий Паша жаловался в письме к родителям, что всё, что можно, они с корабля свинтили и продали, и теперь домой хоть пешком. Кто-то рассказал ей про этого Пашу в сельском автобусе, и она вышла прямо на следующей остановке, в его деревне – собирать материал. Тронули ее трагикомичные и в то же время романтичные Пашины послания с подробностями выживания в чужой стране до того, что она всю ночь переписывала их от руки, неделю нам о них рассказывала и выдала потрясающий текст. Через полгода вернулся домой этот Паша, ввалился к нам в редакцию с ящиком шампанского и оказался напичканным анекдотами затрапезным дядькой. Не более.
В жизни каждого человека она видела ТЕМУ, и, рассказывая ей что-нибудь, я всегда набредала на нужные мысли. С ней я была умнее и лучше, чем сама с собой. И жизнь с ней была интереснее и значительнее, чем жизнь без нее.
У Шуман был долгий и трудный роман с одним режиссером, и, когда он наконец прекратился и наступило время зализывать раны, она, поплакав так с недельку, вдруг просияла и в ответ на мое изумление изложила мысль, которой я долго потом утешалась:
– А знаешь, Машка, ведь я неправильно реву. Ведь это же было! Пусть и закончилось, но ведь было же, а значит, его, то есть прошлое, никто уже не отнимет. И, значит, оно со мной.
Шуман жила с мамой и дочкой-подростком, и, когда я говорила, что вот, хорошо бы ее, Ольгу, выдать замуж, она отвечала, что не получится, потому что в ее жизни всё и так стоит на своих местах.
– Понимаешь, – говорила она, – у меня уже есть семья, и роли в ней давно распределены. Я – это муж, добытчик, я у нас зарабатываю. Соня – в роли жены, ведет хозяйство, учится и всё такое прочее. А бабушка у нас – ребенок.
Она заливалась смехом, рисовала рожицы на углах всех бумаг и добавляла страшным шепотом:
– Но ведь можно иметь связи на стороне!
Поклонников у нее и в самом деле была масса. Время от времени она выуживала кого-нибудь из этой массы («Та-ак… Ты у нас будешь принц!») – и заводила роман на всю жизнь. Заканчивались романы довольно быстро, в основном из-за несоответствия принца занимаемой должности, Шуман хмурилась дня два и срочно отправлялась в командировку:
– А то сижу тут у вас – ни украсть, ни покараулить!
«Ни украсть, ни покараулить» – ее любимое выражение, это из Шукшина.
Я тогда как раз придумала рубрику «Вечные сюжеты», и мы долго забавлялись, прикладывая классику к сегодняшнему дню. Ту, которая прикладывалась: «Кому на Руси жить хорошо», «Гробовщик», «Отцы и дети», «На дне», «Мертвые души», «Герой нашего времени»… Было интересно рассматривать и разбирать жизнь, я в этом нуждалась.
Олег был героем нашего времени. Героем – в смысле типажом. Человеком, Который Ни В Ком Не Нуждался. Он пришел в редакцию, принес какой-то материал и завис у нас в кабинете, потому что Шуман, как обычно, включила свой интерес. Да она его и не выключала, появись на пороге девяностолетняя бабка, всклокоченный мужичок или студентка-первокурсница. Потом мы вместе вышли, посадили Ольгу на трамвай и отправились домой пешком, так как выяснилось, что живем почти рядом.
Я плохо помню ту прогулку, потому что Олег оказался человеком из сна, моего сна, показанного мне год назад. Год назад у меня умер папа, и вскоре он мне приснился. Я его будто о чем-то спросила, и он показал мне мою будущую семью: мужчину, поразительно похожего на Олега, и маленького мальчика, которого тот держал за руку. С тех пор я всматривалась в знакомых и незнакомых мужчин – впрочем, безрезультатно. Но и забыть о той картинке решительно не могла: подобные сны мне просто так не снятся. И вот он появился. Я была уверена: он. И в то же время какое-то опасение мешало радостному чувству узнавания. Я что-то подозревала, и это подозрение о чем-то меня предупреждало. О чем? А о том, что этот человек мне не предназначен. Будто кто-то невидимый стоял за плечом и шептал: «Бесполезно, ты только потратишь время…» «А сон?» – с надеждой возражала я невидимому. Тот, наверное, пожимал плечами и отворачивался.
Практически в молчании мы добрели тогда до моего дома, развернулись и пошли провожать Олега, потом опять меня.
– Я бы непременно сделал вам предложение, если бы был уверен, что не испорчу вам этим жизнь.
Я спросила:
– Вы всегда делаете предложение в вечер знакомства?
– Нет, – просто ответил он, – но сейчас мне его хочется сделать.
И исчез.
Худой, высокий, гибкий. Небрежный в одежде и точный в словах. Всегда ироничный и молчаливый.
Нет, он, конечно, не исчез, но увяз в своей физике, диссертации, грантах. Он и в самом деле, в отличие от меня, ни в ком не нуждался.
Спустя месяц мы столкнулись где-то в городе, он подвез меня на такси и предложил пойти на лыжах. Учитывая, что на лыжах я последний раз стояла в десятом классе, вариант был, прямо скажем, трагикомичный, но выбор всё равно отсутствовал.
После лыж он пригласил меня на горячие бутерброды, и я уже знала, что увижу: забитую книгами, видео– и аудиоаппаратурой однокомнатную, сто лет не ремонтированную хрущевку, в которой днем и ночью горит свет. На три года она стала для меня лучшим местом на свете.
Диссер Олег писал прямо на коленях, поминутно отвечая на телефонные звонки и варя себе кофе. Вечерами мы сидели в кафе, возвращались из театра или просто гуляли. Аньку забирал на выходные отец, а меня, получается, Олег. И сначала всё было логично.
Первый раз мы поссорились, когда я в его отсутствие вымыла плиту. Олег внимательно посмотрел на меня, отправил все тряпки в мусорное ведро и сказал:
– Никогда больше этого не делай.
– Почему?
– Потому что не нужно.
Я была гостьей, частой гостьей, но плита оказалась запретной зоной, и он выбросил предупредительные флажки.
Он был женат два раза – оба брака с треском лопнули. И никаких браков он больше не желал.
– Ты что, не узнаешь интимофоба? – увещевала меня Шуман. – Ну, почитай про них, почитай. Люди, бегущие от близких отношений как черт от ладана.
Еще скептичнее, чем к Олегу, она относилась к моему навязчивому желанию завести второго ребенка:
– Тебе сколько? Тридцать два. Пока то да се, забеременеешь, родишь – будет тридцать пять – тридцать шесть. Бабушек у тебя здесь нет – значит, лет на семь ты вычеркнута из жизни. В самые светлые годы.
– Лучше их потратить на живого человечка, чем на газету и беготню по презентациям.
– Не знаю. Вот мне тридцать девять. Положим, в тридцать пять я его родила и сейчас у меня четырехлетнее дите… Нет, ни за что, никогда! Ни за что, никогда.
– Почему?
– Мало сил. Этот ребенок заберет всё, что еще осталось.
…Да, тогда, семь лет назад, у меня появилась эта мысль. Аньке исполнилось десять, и я почувствовала пустоту. Даже не пустоту, а потребность, ежедневную потребность в ребенке, как будто кто-то крохотный стучался в мою жизнь, ласково и властно требуя его туда впустить.
Чтобы попасть в место назначения, нужно бежать в противоположную сторону. Знать-то я это знаю, только применять не могу. Бежать в противоположную сторону – значит, не хотеть и вообще жить как живется.
…Близилось лето, и мы с дочкой умчались на море, где не было ни плит, ни флажков, ни интимофобов. В конце концов, это его, Олега, выбор: я-то при чем? Выкинув всё из головы, я по-настоящему радовалась жизни, удивляясь, почему мне не удавалось это раньше.
Вот тут-то он проснулся… Наше спокойствие и радость жизни без них – вот чего они не выносят по-настоящему. И нормальные, и интимофобы. И если последний месяц перед моим отъездом я видела его рассеянно-скучающий взгляд из-под очков, то после нашего моря Олега точно подменили. Из рассеянного взгляд стал потерянным и был красноречивее всяких слов. Он сразу заговорил о свадьбе.
И вроде бы надо было радоваться, кроить платье и новую жизнь, если бы не одно: ощущение того, что этот человек мне не предназначен. А значит, предназначен другой.
Когда он позвонил и сказал, что получил грант на десятимесячную учебу в Англии, я почти обрадовалась. Всё решалось помимо моей воли. Точку ставили без меня, и это было облегчением. А в том, что это точка, я не сомневалась.
Кроме бесценного опыта, лыж и оригинального рецепта глинтвейна, он подарил мне байдарку. Если бы не Олег, вряд ли я до нее добралась бы когда-нибудь. Заядлым туристом он не был, но раньше сплавлялся: байдарка пылилась на антресолях.
Это чудесно в своей простоте: набиваешь рюкзак, садишься в электричку, выходишь где-нибудь у воды, собираешь лодку и – вниз по реке. Не надо сдавать на права, проходить техосмотры. Сел – и поплыл среди скал и вековых елей. Обычно мы выбирали Чусовую – из-за оборудованных стоянок и относительной предсказуемости маршрута. В глушь вдвоем не поедешь, а в компанию нам не хотелось. Однажды мы стояли где-то у скал, в сплошных камнях (еле-еле отыскали кусочек земли, чтобы разбить палатку), я принялась по ним лазать и прыгать и наткнулась на гигантский старинный жернов – такие раньше устанавливали на баржах для устойчивости. Значит, в восемнадцатом веке здесь кто-то разбился… И так жутко и странно было сидеть на этом историческом жернове в совершенно безлюдном месте, что я даже испугалась: вдруг вот сейчас время начнет раскручиваться вспять? До сих пор помню это ощущение тока времени – именно здесь, в крошащихся, как сахар, скалах.
Раза два мы сплавлялись осенью среди красных осин и синеватых елей по свинцовой густой воде, и было так чудесно потом притащиться домой, бухнуться в ванну, а после сидеть в гигантском кресле и пить глинтвейн под песни Городницкого о том, как «держит осень красной лапой меня за мокрое плечо». В одной фразе – всё послевкусие наших поздних сплавов, и, повторяя ее сейчас, я кожей вспоминаю те ощущения. Это к вопросу о хорошем, о котором мне велят думать.
Та я и сегодняшняя я тоже совсем не монтируются. Но, наученная Шуман, я говорю себе: это же было, а значит, этого у меня уже никто не отнимет.
– Они говорят, надо его убирать! – Совершенно зареванная, Громкая Зоя появляется в дверях и опускается на первый попавшийся стул.
Зоя ходит свободно, всё время гуляет и даже отпрашивается на выходные. (Вообще, вроде ступы здесь одна я, более или менее передвигаются все, во всяком случае по территории, а кто-то даже уходит домой ночевать.) Единственное, что ее беспокоит, – высокое давление. Сначала его как-то снижали, но вот уже дня три, как сделать ничего не могут – двести на сто двадцать. Реутова, которая ведет Зою, ходит чернее тучи и то и дело вызывает ее к себе.
– Они говорят, надо его убирать. Как можно скорее. Но ведь это почти человечек!
– Кто они-то, кто они? Толстобров? – Викины и без того круглые глаза буквально вылезают из орбит, достигая в диаметре сантиметров пяти.
– Реутова и Толстобров. Хором. Вызвали в ординаторскую и чуть не час обрабатывали: мол, единственный выход. Говорят, он всё равно погибнет или родится уродом. Давление высокое, сосуды сжимаются, поэтому к нему ничего не поступает.
Все замерли по своим кроватям, и даже Вика от этой новости раздумала идти курить.
– Погоди-погоди, а может, дотянуть как-то, ну хоть до тридцати недель – нельзя? – Обычно молчаливая Оксана говорит это, чтобы только не молчать, хотя и так понятно, что наши врачи знают, на чем настаивают. – Да тут у половины отделения давление, так что теперь, всех на аборт? Не соглашайся и ничего не подписывай! Главное, ничего не подписывай. Пускай снижают, как хотят.
– Как вдвоем сейчас напустились, как напустились! Мол, сорок три уже, куда ты? Но я же не виновата, что лет десять не предохраняюсь, и всё было нормально. Тут – задержка. Думала, климакс, а оказалось – беременна. Три дня ревела: рожать страшно, а на аборт еще страшнее. Муж сказал: перестань, будем рожать.
– Ну что ты заладила – сорок три, сорок три! Открой учебник по гинекологии. Там черным по белому написано, что детородный возраст продолжается до сорока девяти включительно. А раньше в деревнях и в пятьдесят рожали. Ты, главное, не соглашайся.
– Жалко мне, девочки, достанут и выкинут…
Зоя уходит плакать в скверик напротив, а мы пытаемся как-то наладить испорченный вечер.
– Маш, ну а ты-то что молчишь? Ты всё время молчишь и молчишь, как морская раковина.
– Морская раковина – это хорошо… Я не знаю, что говорить. На таком сроке это уже не аборт, а стимуляция, вызовут роды по показаниям.
– Да какая разница, стимуляция, аборт – убьют ребенка, и всё!
– С нами училась девчонка – тоже Оксана. Забеременела она как-то уж очень случайно, лежала целыми днями и плакала, дотянула до пяти с половиной месяцев и уговорила знакомую сделать ей стимуляцию за определенную сумму. Пока то да се, анализы, обследования, срок был уже двадцать шесть недель. Простимулировали – мальчик родился живой. Растерялись, не знали, что делать, положили на подоконник… Утром приходят – живой. Тут уж начали спасать. Выжил, нормальный ребенок. Получилось, что мы с ней родили в одно время, я потом излишки молока этому Юрочке отдавала. Молока было очень много.
– И что, никого не посадили?
– Нет, сама поражаюсь. Та женщина уволилась, вроде бы сняли заведующую. Оксана потом уехала к матери в Тихвин. И даже фотографию как-то прислала: хороший такой, улыбчивый мальчик. Я всё думала, если бы родился в нормальные сроки, наверное, был бы гений.
– Так, может, срок был все-таки больше?
– Может, и больше. У них же легкие очень слабенькие, не могут раскрыться, начинается кровотечение. А он сразу начал дышать сам и справился.
– Нет, я не понимаю. Ведь можно пойти и по-человечески сделать аборт, – проговорила Вика.
– Можно. Только некоторых внезапная беременность просто парализует, особенно по молодости. Они ничего не соображают и выхода не видят. Отсюда все эти криминальные аборты да стимуляции, когда уж ничего сделать нельзя. В общем, каждый проходит свой путь, и всякие параллели тут бессмысленны. Я – свой. Ты, Вика, свой. И Зоя – тоже. Ей страсть как надо этого ребенка – не дают. Нам с тобой тоже вот вынь да положь. Но результат формируется и сегодня, так что лучше…
– Не париться, да?
– Не гадать. Делать что нужно.
– То есть надеяться.
– Вот как раз нет! Не знаю. Надежда всегда мне казалась чем-то сомнительным: «Больной, надейтесь!» Делать надо, а не надеяться. Я, например, чувствую, что мне делать, – лежать и лежать. Хотя лежать всё время не посоветует ни один врач.
– Но ведь иногда нужно просто смириться. Смириться, и всё – так? – Тихая Зоя, дремавшая в уголке с книжкой, швырнула ее на тумбочку и пошла ставить чай. – Не биться же о стену головой.
– Когда всё уже случилось – да. Не биться. А до этого делать что нужно. Чтобы потом не рвать на себе волосы. А потом – как уж будет.
Маргарита Вениаминовна Реутова любила возвращаться с работы пешком. Здание клиники, еще дореволюционной постройки, стояло в полузаброшенном саду, и, чтобы пройти сад насквозь, требовалось минут пятнадцать. В саду были отчетливо видны смены времен года, а Реутова любила их наблюдать. Будто нарочно, здесь росли «знаковые» сезонные деревья: сирень – для весны, березы и тополя – для лета, бузина и клены – для осени. Собственно, из-за этого старинного сада она отказывалась от предложений поменять клинику на что-нибудь более престижное и перспективное. А ведь приглашали. Жила она в сорока минутах ходьбы, и это тоже было хорошо. Тяжело жить в двух часах езды, а совсем рядом – и того хуже. Каждый раз, выходя из дверей – неважно, дома или клиники, – она должна была перестроиться, заново осмыслить жизнь и себя. Но два месяца назад муж купил ей машину, и теперь Маргарите Вениаминовне приходилось хитрить: сделает два-три неспешных круга по больничному саду и только потом идет на стоянку. Пройдешь, пошуршишь листьями по неасфальтированным дорожкам – и жить веселее. И проблемы как-то решаются. Сегодня у Маргариты Вениаминовны было ощущение, что в проблемах она увязла, причем по всем фронтам. И с этим следовало разобраться.
Тревожно дома. Тревожно на работе. Тревожно с собой.
Начнем с работы. Треть случаев сложные, остальные – банальность. Но ведь это как обычно, как всегда. Тогда что? А то, что расстроил разговор с Симаковой. Давление высоченное, с таким и в тридцать нечего даже думать рожать, а тут – сорок три, лишний вес, отеки… И объяснила всё будто бы правильно, двух мнений быть не может: нужно прерывать. Завтра надо собрать консилиум и отправить Симакову в перинатальный центр, пусть делают что надо, то есть стимулируют. Можно, конечно, подождать две-три недели – но только в центре. Шансов нет, это видит любой интерн. А Симакова не понимает. Значит, это она все-таки не смогла объяснить как нужно. Нет, не то… Она смогла. Но при этом была раздражена и даже, кажется, кричала. И – злилась. А злилась оттого, что сначала они тянут с детьми сколько могут, решают свои сиюминутные проблемы – то у них карьера, то муж запил, то еще чего-нибудь – а в сорок надумывают рожать. А организм говорит: извини, не могу!.. И ведь еще спорят с пеной у рта, доказывая, что это нормально. Мол, на Западе первого ребенка заводят после тридцати пяти, второго – после сорока.
Итак, она злилась. А если Маргарита Вениаминовна злилась, то причина была, как правило, в ней самой. И кто-то на внешнем плане, в сегодняшнем случае Симакова, ее проявлял.
О проекте
О подписке