В первые годы моей жизни никто и не собирался сообщать мне о брате. Я очень любила своих родителей и чувствовала себя вполне счастливой, хотя мама и папа уезжали на съемки на долгие месяцы. Но вот они возвращаются, они дома, и наступают самые блаженные мгновения, мы втроем идем гулять. Я шла между ними, иногда, поджимая ноги, повисала у них на руках, как любимый мной Тарзан. Часто в нашей маленькой однокомнатной квартире на Новопесчаной улице появлялись чужие люди, в основном актеры, их было особенно много, когда уезжала мама. Они галдели, тискали меня, женщины сюсюкали, а мужчины подбрасывали к потолку, что я не особенно любила. Когда становилось слишком шумно, бабушка уводила меня на кухню и рассказывала о родной Сибири, о своих путешествиях по Алтаю.
Больше всего на свете я боялась остаться одна.
Помню, как однажды мы ехали на дачу, бабушка привела меня на платформу, усадила на скамейку с двумя сумками и ушла за билетом. Но тут пришла электричка, и мне показалось, что бабушка вошла в вагон. Когда электричка тронулась, я, схватив сумки, которые были вдвое больше меня, кинулась за ней. Я бежала и умоляла бабушку взять меня с собой. Если бы не какой-то мужчина, я бы упала с платформы. Он подхватил меня на руки там, где она кончалась, и передал меня перепуганной насмерть бабушке.
Меня редко наказывали в детстве, помню два или три таких случая, но один – наивно смешной – остался в памяти всех домашних.
Бабушка мыла пол, а я приставала к ней, требуя разрешить и мне немножко его помыть. Так как мне было три года, бабушка, понимая, что от моей помощи будет лишняя грязь, не говоря ни слова, продолжала заниматься делом. Я опять попросила вымыть пол, не получив никакого ответа. Тогда в голову бабушки полетела ее черная выходная сумочка, и по всей квартире раздался свирепый крик: «Убирайся в свой Новосибирск и там мой свой пол». Бабушка даже села на пол от неожиданности, а я, испугавшись своих слов, горько заплакала. И тут меня позвал папа. Он что-то долго и строго говорил, а потом, разложив меня на коленях, снял штанишки и отпустил три легких шлепка.
То, что последовало дальше, напугало весь дом, я заорала так, будто меня облили кипятком, потом стремглав, даже не натянув штанишки, бросилась к бабушке и уткнулась ей в колени. Я так долго и истово плакала, что все стали смотреть на отца как на изверга, и он, красный и растерянный, ушел проветриться на улицу.
– Ну, что ты, Ната, – утешала меня бабушка, – что с тобой? Папа больно тебя ударил?
– Не-ет, – наконец вырвалось у меня из горла. – Нет-нет, не больно.
– Ну, так что же ты плачешь? – удивилась бабушка.
– Да он ведь… – захлебывалась я от негодования. – Он ведь – мужик.
Все очень смеялись над моей внезапной стыдливостью, потому что хорошо знали, что я обожала ползать по отцу в чем мать родила.
Я вообще любила оставаться с отцом, потому что именно с ним обретала полную свободу действий, следовательно, проказам моим не было конца. После очередного просмотра Тарзана я забиралась на шкаф и прыгала с него на тахту, вопя во все горло тарзаньим криком. В свободное время отец писал картины и, по моей просьбе, рисовал мне парусники и жаркие страны.
Вскоре мы переехали на новую квартиру. Детям не жалко покидать старые места, слишком мало пережито, чтобы дорожить прошлым. Но бабушке было очень трудно уже в который раз расставаться со своими привычками, с налаженным кое-как бытом, где худо-бедно прожита часть жизни, где на свет появилась я, самая главная на сегодняшний день ее забота. Ну а мне был важен сам факт свершения – переезд. Помню день, когда грузовая машина, в кабине которой сидели мы с бабушкой, въехала в серый колодец высоченных каменных домов. Наш дом был типичной постройкой сталинского периода.
Вход, по своим размерам напоминающий триумфальную арку, был сплошь украшен гипсовыми фруктами и овощами. Эти детали архитектурного излишества показались мне маленькими круглыми попками, выставленными напоказ, и очень рассмешили. Около подъезда валялись вдребезги разбитые облицовочные плитки, которые уже тогда начали сыпаться с нашего дома. Только после того, как спустя два года такой же плиткой убило женщину, огромное парадное заколотили навсегда, по всему первому этажу протянули металлическую сетку, ну а жители проникали в дом через черный ход.
Но тогда мы вошли через парадный вход и очутились в большом пустом и очень холодном холле. В полутьме вырисовывалась металлическая клетка пока еще бездействующего лифта. Лестница нового дома была ему под стать – гигантской. Совершив восхождение на четвертый этаж нашего колосса, мы поблагодарили судьбу, что живем не на последнем четырнадцатом.
Новая квартира состояла из двух продолговатых комнат с огромными окнами до самого потолка, от которых равномерными волнами исходил гул. Под окнами был Бородинский мост, по нему неостановимым потоком шли машины. Приложив нос к оконному стеклу, я ощутила сильную вибрацию всего дома.
Новой мебели еще не было, и мы расположились прямо на полу. Единственная вещь, которая была куплена сразу – маленькое ореховое пианино. Оно торчало посреди пустой комнаты, как намек на мои будущие мучения.
В семь лет я отправилась в школу с большим букетом цветов. Провожал меня папа. Мама была в Ленинграде на съемках фильма «Дорогой мой человек». В этот день мне казалось, что все люди смотрят только на меня и на мой прекрасный букет. Конечно, люди смотрели не на меня, а на моего отца, которого к тому времени уже знали по фильмам, но я была так счастлива, что не хотела замечать этих мелочей. По ошибке я попала не в тот класс – вместо 1 «А», во 2 «Б», где у меня отняли букет, но потом, разобравшись, отвели к первоклассникам, правда уже без букета.
Так началась моя трудовая жизнь.
Но не голая квартира, не потеря привычек и привязанностей прошлого вносили в нашу семью щемящую тоскливую нотку, а что-то совсем другое. Это что-то, тщательно скрываемое от меня, проникало через закрытые двери, где мама с бабушкой вели продолжительные беседы, являлось в тревожных, измученных бессонницей родных лицах, в пасмурной и тяжелой атмосфере, царившей в нашей семье.
Но не все удавалось скрыть от меня. Помню, как к нам неожиданно приехал дедушка, отец моего отца – Федор Петрович Бондарчук. Мама была в отъезде. В родительской комнате папа, бабушка и дедушка Федя что-то громко обсуждали. Я сидела в смежной комнате и лепила что-то из пластилина. Разговор уже длился около часа, мне давно хотелось есть, но я не решалась войти в комнату взрослых. Неожиданно тон голосов настолько повысился, что моментально была перейдена грань между разговором и криком, особенно кричал дедушка, ему вторил басок отца, раздраженный, неприятно резкий, затем я услышала бабушкин голос, и вот эти жалобные болезненные нотки в ее голосе подняли меня и заставили войти к ним в комнату.
Я вошла, но красные, распаленные криками взрослые не заметили моего появления. Я забралась на крышку пианино и стала слушать. Из всего, что происходило, я поняла только то, что обижают мою бабушку. На нее кричали мужчины, она куда-то позвонила и сообщила, что это дело житейское, и мама ничего не должна знать. Из васильковых глаз бабушки по морщинкам текли слезы, она что-то попыталась сказать, но не смогла, только посмотрела на папу такими странными и больными глазами, что меня всю начало трясти.
И тогда закричала я, нет, не закричала, а заорала – что-то несуразное. И только тут обнаружилось мое присутствие. Отец снял меня с пианино. «Зачем же ребенка мучить», – сказал он, прижимая меня к себе, но впервые в жизни я не почувствовала радости от его прикосновения, мне было жалко бабушку.
Через две недели от меня перестали скрывать случившееся, слишком все было очевидным. Но не сам факт исчезновения отца поразил меня, а то, что я узнала от бабушки: что еще до нас у папы была семья и что у меня есть брат по отцу Алеша. Как раз то, о чем я всегда мечтала – старший брат.
Из бабушкиного архива были извлечены на свет старые, тщательно хранимые фотографии. На них я увидела на коленях у моей мамы трехлетнего малыша, с курчавыми темными волосами и большущими темными глазами. Он был очень похож на меня в трехлетнем возрасте. По секрету бабушка поведала мне историю первой семьи отца.
– Уж не знаю, как там у них было, только встретились они в Ростове накануне войны. И совсем немного-то вместе и были, а тут ему ружьишко выдали и на войну… – рассказывала бабушка. – А когда он отслужил, да сразу на третий курс к Герасимову во ВГИК попал, Инну встретил и полюбил, тут-то ему в письме карточку сына и прислали. А он-то не верит, что это его сын, да и бумаги в военное время о том, что он женат, не сохранились.
Я слушала бабушку затаив дыхание. А та всматривалась в фотографию ребенка, чему-то улыбаясь.
– Мама Алеши привезла его из Ростова в Москву. Нашла по адресу дом и оставила ребенка отцу. Тут-то ему все пришлось рассказать. Инне малыш сразу понравился и полюбился. Она за ним, как за родным, ходила и заявила отцу твоему, что ребенок очень на него похож и сомнений быть не может. Сергей официально усыновил сына и стал выплачивать алименты на его содержание. Ну, ребенка, естественно, мать забрала, а Инна по нему так тосковала, что вскоре и ты родилась.
«Ну вот, – думала я, – всегда так, самое главное не рассказывают. Что же получается? Получается, что я своим появлением на свет обязана брату Алеше. Значит, вначале отец мать Алеши оставил, а потом…»
Я не сразу начала тосковать по отцу, мне казалось немыслимым, невозможным, что отец ушел от нас навсегда. И действительно, видимо, совсем не просто все это было, потому что однажды он вернулся к нам. Это случилось в Ново-Дарьине.
Лил дождь. Бабушка, боясь грозы, не позволила нам включить свет, и мы сидели с мамой в сумерках, прислушиваясь, как тоненькой струйкой, дребеденя, льется вода в бочку. Я сидела у окна и смотрела на мокрый сад. С детства любила дождь и особенно воздух после дождя. Вдыхаю, впитываю его в себя во всю полноту легких, и мной овладевает такое пьянящее и прекрасное чувство, что, кажется, можно подняться вместе с ветерком – сначала над травой… потом выше к вершинам берез, и еще выше… Мама о чем-то тихо говорила с бабушкой, и я, выждав момент, когда на меня не обращали внимание, незаметно вышла на террасу и настежь открыла окно. Лицо сразу сделалось мокрым от мелких капелек, и я стала усиленно дышать грозой.
Молнии полыхали совсем рядом, но наслаждение было так велико, что оно уничтожило страх перед грозой. На террасе еще слышнее был дождь, стучавший по крыше, хлопавший по лужам в саду, все звуки слились для меня в стройную и прекрасную мелодию, я даже начала в такт ей раскачиваться, взмахивая руками, как крыльями.
Скрипнула калитка, вошел какой-то человек с чемоданом. Несмотря на то что дождь лил как из ведра, он не спешил к дому, старательно прикрыл калитку, прошел несколько шагов и остановился напротив моего окна. Наши взгляды встретились, из-за сетки дождя на меня смотрели глаза отца. Он вглядывался в мое лицо, потом невесело подмигнул и вошел в дом.
– Вернулся, – тихонько торжествовала бабушка, – с чемоданишком сбежал.
Отец действительно был похож на беженца, похудевший, даже почерневший от щетины на щеках.
Дождь поутих, и на полчаса выглянуло вечернее рыжее солнце. Отец взял столярные инструменты, вышел во двор и стал мастерить садовый столик, но прежде под березой соорудил себе верстак, на котором стал тесать еловые доски. Доски были мокроватые и от этого благоухали еще больше. Я вдыхала свежий еловый аромат и даже пробовала сосать еловые стружки. В последний раз солнечные лучи брызнули в мокрый сад и осветили и наш дом, и белый, только что срубленный верстак, и черную кудрявую голову отца, и мое мокрое и счастливое лицо. Медленно погасли веселые огоньки, всё погрузилось в темноту. Снова стал накрапывать дождик, и хрипло заворчал гром. Отец в полутьме продолжал мастерить столик в саду, долго сквозь сон я слышала стук молотка. На другой день он уехал в город.
И после этого отца я не видела в течение пяти лет!
Много позже я узнала от мамы, что развели их сплетни, какие-то подмётные письма. В конце концов мама сказала отцу: «Сережа, мы с тобой должны расстаться. Я больше с тобой жить не могу…».
С трудом произнеся эти слова, мама опустилась на диван и мгновенно заснула на короткое время. Когда она очнулась, перед ней сидел отец, плечи его ходили ходуном от рыданий.
Конечно, для них обоих расставание вылилось в настоящую драму. Мама снова уехала в Ленинград на съемки фильма «Дорогой мой человек», а папа некоторое время жил у друзей.
Но всего этого я, конечно, не знала.
Вскоре мы с бабушкой остались вдвоем, я не очень беспокоилась, где мама, ведь она так часто уезжала на съемки. Дела мои в школе шли скверно, дети и взрослые беспощадно, каждодневно мучили меня расспросами о моей семье. А когда в течение недели нам три раза задавали написать сочинение «Моя семья», «Мои родители» и «Мой дом», я стала пропускать занятия, но чтобы иметь право оставаться дома, наглатывалась на морозе мороженого и заболевала ангиной. Какие-то женщины подходили ко мне прямо на улице, говорили, где и с кем находится мой отец и просили сообщить маме, а ее не было.
Наконец бабушка призналась, что мама в больнице, что ей сделана операция и что все страшное уже позади. И вот мы едем в больницу к маме. Это было мое первое в жизни посещение больницы. Я не помню, где она находилась и как выглядела снаружи, но внутри она была обшарпана и вся пропитана тем специфическим больничным запахом, от которого кружилась голова и сильно мутило.
Мы вошли в палату, где было много женщин. Одни лежали, другие сидели на кроватях, о чем-то переговаривались, но мамы среди них не было. Бабушка подошла к какой-то лежавшей женщине и нагнулась над ней: «Инна, я привела Нату». Я застыла в недоумении, женщина слабо шевельнула рукой, что-то прошептала.
– Ната, ну что же ты, подойди к маме.
Я подошла к женщине и склонилась над ней, лицо землистого оттенка было совершенно оплывшим, глаза из-за набухших век казались щелками, но за всей этой маской страдания угадывались родные черты моей мамы.
И тут мое детское воображение, подчиненное какой-то своей логике, подсказало мне, что меня привели прощаться с мамой. Да, именно прощаться, навсегда, в этой страшной палате с металлическими кроватями и серыми стенами, где потолок был покрыт темными рваными трещинами в подтеках. Я прикоснулась к маминой руке и увидела ее совсем другую, веселую, озорную, умеющую радоваться жизни. Мамины руки, теплые, необыкновенно нежные, гладили меня по лицу и будто что-то говорили, объясняли, уговаривали, плакали вместе со мной.
Позже я узнала, что мои детские страхи были оправданы: мама плохо перенесла операцию и еще долго не поправлялась.
О проекте
О подписке