– Южная оконечность Великой Степи – р-р-р-раз, северная часть Средиземноморья – р-р-р-два, субтропики ЮБК – р-р-р-три. Еще что-то… р-р-р… – она с недоверием в который уж раз косилась на разбросанные прикрытия плоти и как-то не слишком весело закидывала то одно, то другое в дорожную сумку.
– Шурмен ка йа виссабон! Ламенска тана виногальдо доменте! Парамиз шассон де ву бижу! Спрайтиш калченштреххен зи марф! – слова набросили на нее шарф, пытаясь затянуть узел на шее.
– Т-с-с, – скинула она горсть букв. – Т-с-с!
Она подошла к шкафу и, достав потрепанный том «Мифов народов мира», о существовании которого никто, кроме нее, уж не помнил, раскрыла: зеленоватые бумажки обожгли ладонь – она быстро положила их на дно сумки:
– Де ла мюн! Партоничельсе карамисо! Тун-тун яхо сан! Лвапендремозо торквенчесло! Бат инстиглиш ворумен куд би чин! Зоймахерр гонештут!
– Т-с-с! – она покачала головой, снова стряхивая с себя что-то. – Т-с-с!
– Вон ит биге! Ласт вукрсандавито! Изщигликурсен мойо! Турунхаузен вальтшнапсе! Дарблюммер хайсе вуннекракеншмайн! Эолло пинсо капитоленте! Що го бо уж то ви натпа!
– Т-с-с, т-с-с… – отбилась она, отработанно увернувшись.
– Кур де при винте! Фане блюмерсанте! Компорамиссимо! Херугвинато каматабука! Цекута канария! Бомплежеон форвинтека! Энд каф энд каф энд каф энд каф…
– Т-с-с, – она прижала палец к губам и, хлопнув дверью, вышла.
Поезд – только предлог, думает она. Как в-, с-, по-… Предлог, чтобы не возвращаться. Ощущение. Одно сплошное ощущение. Дынная сага. Авантюрный аквамарин. Движение. Комбинации узоров. Мыслеотточия. Мозаика переплетений. «Хастыбаш: “больная голова” в переводе с татарского, – слышит она. – Летайте самолетами, пока не разобьетесь».
Бежала долго, не желая понимать ни одного их слова: на улицах же говорили именно так – дольше, чем я могла предположить. Громче, чем могла перетерпеть. Поэтому всё. Поэтому и оказалась в домике у горы: его обвивали инжир и виноград, а рядом пристроились слива и кипарисы. Я не купалась, довольствуясь, так скажем, видом сбоку. Я приехала к морю, как приходят в театр кабуки невежды, не понимая элементарной цветовой символики. Мне нужен был только воздух. Воздух и вид из окна. Воздух и вид, чтобы не.
Я ни с кем не разговаривала. Я дышала да ложилась спать раньше, чем затухал чей-нибудь вечерний мангал – ложилась рано, чтобы встать с рассветом и смотреть на море. Сбоку: я ни разу не зашла в воду.
Однажды вечером я обнаружила на веранде невиданных размеров пантеру. Какое-то время мы сидели молча, разглядывая друг друга. Я видела ее пронзительные глаза, уши-локаторы, вздрагивающие при малейшем шорохе, шикарную черную шубу и острый коготь, торчащий из бархатной подушечки, удар которой… Пантера прервала молчание первой:
– Ты думаешь, будто сможешь убежать от того языка? – она грациозно прыгнула в шезлонг. – Думаешь, найдешь здесь покой? – она словно смеялась.
– Не знаю, – ответила я, потому как действительно не знала. – Во всяком случае, с тобой я вполне сносно обхожусь без словаря, а там… – там без него никак!
– Придется занести тебя в мою Черную книжечку, – проурчала пантера и ловко достала из-за спины нечто в кожаном переплете цвета южной ночи, на котором красовалось серебряное тиснение; увы, разобрать надпись мне не удалось.
– А что это за книжечка? – поинтересовалась я, не испытывая, как ни странно, большого любопытства.
– О! – только и проурчала она. – О! В книжечку я впишу сегодня твои желания, касающиеся следующего воплощения. Ну, ты понимаешь, о чем я. Не всем так везет перед тем, как. Ты же понимаешь… – повторила пантера, плотоядно заурчала и повернулась в сторону моря: оно было чертовски красиво, мо-ре… – Желания на предмет расы, пола, страны, родителей… Сегодня ты держишь в руках Сансаркин круг! – с этими словами пантера бросила мне обыкновенный надувной круг с надписью на одной стороне «Не допустим падения курса ру…», а на другой – «… бля».
Я положила Сансаркин круг на землю и вздохнула:
– Почему ты пришла именно ко мне?
– Не задавай лишних вопросов. Карму выбирай, пока солнце не зашло. Другая б на твоем месте давно… – с этими словами пантера открыла книжечку и, сладко зевнув, перевернула страницу, обнажив девственно-чистый, нежнейший пергамент. – Хочешь денег? Славы? Любви? Что хочешь, то и будет. Попозже. В следующей жизни. Стопроцентная гарантия.
– Другая бы на моем месте и в море купалась… Ладно, погоди! И во сколько же ты оцениваешь столь интимную услугу? – разговор с пантерой продолжался как во сне.
– Сегодня рекламная акция. Я же говорю, тебе повезло! Обычно перед тем, как должен умереть кто-то, интересный мне с точки зрения потенциала, я прихожу к нему и делаю предложение. Ну вот как тебе сейчас. А так как ты… Ну, ты понимаешь… – пантера как будто смутилась, – в общем, нет времени объяснять. Это твоя единственная возможность пожить в нормальных условиях и в нужном окружении, – она ударила хвостом по земле, подняв пыль.
– И скольких ты осчастливила? – поинтересовалась я.
– Немерено, – оскалилась пантера и, достав Parker, принялась с необыкновенной ловкостью крутить ручку в лапах. – Поторопись, солнце заходит, мне нужно успеть… – она подняла глаза к заляпанной жиром лестнице в небо.
– Не хочу, – выдавила я.
– Ты сумасшедшая? Упустить такой шанс! – пантера смотрела на меня как на больную. – Второго раза не будет, второго раза не бывает в принципе! Ты опять будешь гнить, и… Если б ты только знала… – в глазах ее читалось неподдельное сострадание.
– Ты не поняла, – остановила я ее. – Я просто не хочу больше рождаться. И вообще – ничего не хочу больше: ни денег, ни расы, ни пола… Ни камнем, ни деревом. Ни собакой. Ни-кем. Ни-че-го, понимаешь? Ты можешь записать в свою Черную книжечку именно это? «Я больше никогда не хочу рождаться. Я хочу быть ничем. Пустотой». Это возможно?
– Хм… – пантера с любопытством посмотрела на меня. – Вообще-то в рекламной акции нет такой услуги. Но бывают и спецпредложения… нужно поискать в архиве. Ты первая, кто просит о Пустоте в этом месяце. Может, еще передумаешь?
– Шурмен ка йа виссабон! – заорала я. – Ламенска тана виногальдо доментне! Парамиз шассон де ву бижу! Спрайтиш калченштреххен зи марф! Де ла мюн! Партоничельсе карамисо! Тун-тун яхо сан! Лвапендремозо торквенчесло! Бат инстиглиш ворумен куд би чин! Зоймахерр гонештут! Вон ит биге! Ласт вукрсандавито! Изщигликурсен мойо! Турунхаузен вальтшнапсе! Дарблюммер хайсе вуннекракеншмайн! Эолло пинсо капитоленте! Що го бо уж то ви натпа! Кур де при винте! Фане блюмерсанте! Компорамиссимо! Херугвинато каматабука! Цекута канаррья! Бомплежеон форвинтека! Энд каф энд каф энд каф энд каф…
Последние лучи медленно исчезали за верандой. Незваная гостья таяла на глазах. Когда солнце спряталось за море, я увидела, как Пантера Таврическая – а именно так ее звали (я прочитала это на листке пергамента, вырванном ею из книжечки), – прыгнула на крышу соседней дачи.
Дама в черном резко ударила хвостом по шиферу и в последний раз улыбнулась мне: странно, я никогда не видела ее больше – ни на Том, ни на Этом.
Ок. 2006
Алику с Сапёрного
Паллна – так, растягивая слегка двоящееся после второго «мерзавчика» эль, называл Эмму Павловну (она же в программке варварского allegro Э. Феоктистова) перелетевший за горизонт муж – наклонилась, открыла покосившуюся дверцу под раковиной и, взяв ведро, прошлепала в коридор. Накинув искусственный полушубок – до трупного меха не опускалась, – сунула ноги в топкий войлок, обвязала голову списанной театральной шалью да, звякнув поводком, позвала. Виляя хвостом, сладкий подбежал и, замерев, принялся отсчитывать мгновения, отделяющие его – поводок, дверь, лифт, дверь – от свободы: ту-ук, стучало по-фински сердце, ту-у-ук.
Больше всего любил Филя прогулки по парку – вот и сейчас, знал, они отправятся туда, а не станут топтаться, как вчера вечером, на унылом дворовом пятачке, оккупированном двуногими самками, выгуливающими двуногих своих отпрысков. Еще плюс: в парке не нужно ёжиться от косых взглядов дворничихи, чья лопатообразная тень – тощее тулово да болезненно раздутый череп – будет маячить над собачьим его счастьем. О-лэй, да почему нет-то?..
Кивнув Ягуаровне и не получив ответного, как говорят душеведы, поглаживания, Паллна отвернулась, а Филя рыкнул. «Тсс…» – она приложила палец к губам и вдруг улыбнулась. Конечно, в красоте двуногих сладкий мало что смыслил, но вот в глазах, пожалуй, разбирался. И не суть, был ли правый серо-зеленым, а левый – светло-карим: не приглядишься – не заметишь… отпугивал ее взгляд не всех и не сразу – ПалПетрович вот не испугался и, в отличие от большинства провинциальных болтунов-воздыхателей лицедейского сословия, пусть не без ропота, к крепости, на поверку оказавшейся уютной, плющом увитой резной беседкой, подступился (другие-то конфузились, полагая, будто у «штучки» всяко уж «кто-то есть», – ан не было никого, ничегошеньки после питерской той истории не было: нос в подушку, не захлебнись). И пусть, пусть пеша: что с того? Всяко Гайдна от Моцарта отличит – и гоблинов кровогалстучных прищучит, чтоб с душонок гнильцу соскрести… особо, конечно, не усердствовал: даже смешно! – и «Шутка», и «Лесной царь» навсегда, знал он, останутся для этих головортов пустым звуком.
Отмучился Пал Петрович закупоркой тромба – на перемене, аккурат перед новогодним коленцем, что кадансирует, по обыкновению, пост-«Советским» да тухленьким – нынче в моде винтаж – оливье. Звонок застал шкурку его врасплох: заглянувшие в класс пионеришки было хохотнули, но, приблизившись к распластавшемуся под портретом Кабалевского пеше, разбежались. Прицокавшая на шум директриса – усатая немка, ненавидящая не столь самих киндеров, сколь учиняемые ими беспорядки, – спешно забила копытцем («до дома не мог дожить!..») и била до самых похорон, на которых Паллна держалась по-королевски. Ни тебе слезинки – восковой лоб да впалые щеки, огромные, будто б в увеличительное стекло вставленные, зрачки только и выдавали, а потому – никаких поминок: с черта ль!.. Вернувшись с кладбища, она, пытаясь прорвать пелену боли, достала из шкафа хрустальный «мерзавчик» Пал Петровича, наполнила водкой, выпила и, свернувшись калачиком, слегла. «Ушел, вижу, ушел: почему все твердят умер?.. Словно в бомбоубежище, в тебя пряталась… любовь как искус – как предвкушение приключения – всю жизнь и еще пять минут: какая пилюля, пеша! Страшны сумерки тела: забита часовня счастья…» – от подробностей сих мы, впрочем, избавимся («Не грузи ближнего» – одиннадцатая заповедь), ну а в лузу сюжета бросим такой пассаж: ни одна «подозрительная деталь» не миновала тетради, которую – видите грязно-серую веревку над телефонным аппаратом совьетик-фасона? – подвесила дворничиха к тому самому гвоздю, что и огрызок химического карандаша. Верой-правдой служила Ягуаровна точке на шарике, подбросившей к пенсиону ее дерьмовый – пайка-пыль-пайка – сэндвич в виде метлы. Что же касается мусора, который надлежало мести – предмет обсуждения оккупировавших скамейки Ч-образных, – то он лишь весело пританцовывал на асфальте, накаляя страстишки: одна из причин, по которой Паллна у-подъе́зднутую публичку избегала, и потому Филю около дома не выгуливала – благо ближайший парк собирались извести, по словам градоначальничка, «позжей». Припекло, однако ж, и нашу героиню: когда дворничиха – без извинений и прочих анахронизмов – в очередной раз едва не сшибла Паллну с ног, та решилась на «страшную месть». Вместо того чтобы вынести хлам на помойку, она аккуратно, словно боясь разбить, поставила мешок с мусором в коробку под почтовыми ящиками, заваленными предвыборным спамом (стойкий оловянный кандидатик с семьей, стойкий оловянный кандидатик на броневичке и пр.). Филя, если бы мог вздохнуть, непременно б вздохнул, но вместо этого лишь укоризненно посмотрел на хозяйку: что тут пролаешь! Тайное меж тем становится явным: повернув ключ в гробульке с газетами да пробежав глазами тексты нового века – уничтожение быт. насек./верну мужа/славяночки: доставка бесплатно/дорогие пенсионеры, мы оказываем всестороннюю помощь… – Паллна, морщась от восьмерки с пятью нулями, обещанной за наследование квартиры (эти, помимо всего прочего, желали вникнуть в каждую ее проблему и сделать все, чтобы решить ту), поставила злосчастный пакет на пол, ну а потом…
Дабы не сливать в мозговое вещество буквоеда и малую толику общей обсценной, обрушившейся на Паллну – «второй русский» вызвал праведный лай «волкодава», – скажем лишь, что в мате Ягуаровна толк знала, а потому… соло, дуэт, снова соло и снова дуэт – чего только не было пролаяно, каких только подробностей – прорыкано! Первым замолчал, впрочем, Филя – встав на задние лапы, он, скалясь, загородил собой зажавшую нос хозяйку: дворничиха, как всегда, портила воздух неожиданно быстро.
После инцидента Паллна заметно сдала: сердце, во всяком случае, стало прихватывать чаще обычного – сумерки тела сгущались, не давали покоя и мысли. Стоило услышать о каком-нибудь знаменитом мясе – скажем, новозеландских ягнят, – как ей становилось нехорошо: телеску не проведешь. «Как так? – искренне сокрушалась Паллна. – Они ведь тоже, тоже, как мы, живые… ну не могут же они все быть “ресурсом”? Тридцать семь миллиардов евриков в год – статистика, будь та неладна, – за треклятую печень: фуа-гра, фуа-гра, я тебя съем… Или “дичь” – биологическое определение?..», etc. Однажды скрутило прямо в магазине: услышав, как какой-то мальчишка, показывая пальцем на желто-белых молочных поросят – издали казалось, будто они улыбаются, – спрашивает жиденького мужичонку, теребящего гульфик, «что с ними сделали, папа?», Паллна потянулась за валидолом и ничего, кроме хлеба да яблок, купить уже не смогла – слишком много набралось претензий к «венцу творения»; к Творцу заимевшей ни с того ни с сего «право» твари дрожащей, впрочем, тоже. «… За погубление детей и иные такие злые дела – живых закапывать в землю» – вспомнила вдруг одну из своих ролей и впервые задалась вопросом, на самом ли деле одни новорожденные лучше других и кого закапывать за это вот – Паллна бросила взгляд на прилавок – детоубийство. А ежли – ну-ну, предположим, – поворотиться вопросом сим к радикалке царя Алексея Михайловича, мирок, может, и впрямь лучше станет? Мирок «как он есть» нормальный-то вряд ли примет: немыслимо, невозможно!
Который день к тому же не шел из головы голубь, которого она сослепу пнула, приняв комок почти неживой уже плоти за пакет… встрепенувшись, птица доползла с трудом до машины и, прислонившись к колесу, замерла. Детишки, как называют быстрорастущих извергов педагогессы, сломали из интереса оба крыла: «Ну и тушка! С такой-то живой массой… – Ах-ха, пипе-ец!» – стараясь не вслушиваться, Паллна, проскользнув в подъезд, вспомнила слово в слово: «Когда язык окончательно отомрет, порвется последняя связь с прошлым…». Неужто свершилось?.. А она-то, она-то… да что теперь!
И все же пешина фонотека вытягивала: си-минорная рахманиновская, записи Дьерда Цифры, «Меланхолическая серенада» Петра Ильича, 12-й, ре-бемоль-мажорный, квартет Д. Д. Под музыку чаще всего вспоминался и первый их Крым: «Год тысяча девятьсот… тысяча девятьсот… знаешь, Филя, поначалу-то дико: палатка, неудобства одни… хныкала, да: “Спина ломит!” – а Паша плюш раздобыл в Ялте, потом глины набрал, да и выстроил мне у самого синего моря кресло… чашечку в подлокотник вставил: только представь…».
На «дурную славу» (о злодеянии соседки дворничиха раструбила всему дому) Паллна внимания не обращала – благо ни с кем из жильцов не общалась: зачем, да и когда? Вся жизнь в театре: куколка оживает, куколка здоровается, куколка пляшет… куколка идет, прыгает, красуется… И все же боль под лопаткой – поцелуй грудной жабы – становилась порой невыносимой: выводить Филю на улицу становилось все труднее, и Паллна, понимая, что, быть может, уйдет к ПалПетровичу совсем скоро, только качала головой. Филя же, сознавая, что дни безбедного его житья сочтены, поджимал уши да лизал хозяйке руки. Как она убивалась, как спешила пристроить! Ничего, кроме Фили, больше не занимало: было ль, не было… есть ли теперь разница, да и что такое «есть» – как потрогать его, ощутить, дотянуться – как?.. Сла-адкий! «Слова – стартеры для кодов, хранящиеся в глубине тела» – прочитанная где-то фраза заставила разрыдаться: забыла – да все, кроме кукол своих, забыла!
Она обожала пальчиковых (началось все с театра ложек: отец вырезал из них деревянных лилипутов) – находила шарик, проделывала отверстие для указательного, подгибала мизинец и безымянный к ладони: так средний с большим становились ручками куколки – так начиналось представление, где она, Эммочка – фея, волшебница, сама сказка, – была и режиссером, и актрисой, и игрушкой одновременно. Тогда и пришло чутье – ни разу не попыталась она навязать ни марионетке, ни тростевой, ни перчаточной, ни механической оболочке свою волю: заставишь сделать куклу то, чего она не может, – пиши пропало!.. Приказной тон умерщвлял, образ – дерево, жесть, папье-маше, не суть – упорно не оживал… «Как можно издеваться? Они настоящие!» – заводилась Эмма, которой в театре завидовали: дар божий, не перевариваемое мозговым веществом актерствующих ярочек «яство», утаиванию не подлежал… присовокупим к расстрельному списку счастливый – «незаслуженно» – брак да питерскую родословную, пусть и осложненную V-образным пунктиком, из-за которого урожденную Вельзнер и выслали по щучьему веленью в град N, а она возьми и не попросись обратно… О, знала ли Эммочка, направляя указательный к отверстию шарика, который через мгновение превращался в наделенное душою существо, что окажется когда-нибудь в этой дыре, а окончательно там осев, станет вспоминать институт, в котором с легкостью сканировала все эти художественные решения, сверхзадачи да сквозные действия
О проекте
О подписке