На помощь пришла Настя, убедившая Марфу заранее ходить с непокрытой головой, чтобы привыкнуть. Без платка Марфа чувствовала себя лысой каторжницей. Настя на толкучке купила платье: немецкое, трофейное, синего бархата, по моде с большими, подбитыми ватой плечами, украшенными по ткани вышивкой серебряной нитью, круглый воротник по кантику оторочен мелкими жемчужинками, пуговицы до пояса тоже жемчуг, но покрупнее, свободного кроя отрезная юбка ниже колен, но все-таки выше, чем обычные юбки Марфы. Настя также приобрела чулки, туфли, сумочку, тонкие шелковые перчатки.
От предложения подстричь волосы и сделать завивку-перманент Марфа решительно отказалась:
– Уж лучше кислотой облиться, уродине-то все прощается.
– Очень моему папе подходит уродина!
Настя наряжала Марфу, укладывала ей косу на голове короной, припудривала лицо, красила губы помадой:
– Бледненькой, бледненькой, не сопротивляйся! Я ж тебе не рисую малиновый бантик, сейчас таких не носят!
Цепляла на согнутую в локте руку сумочку и заставляла ходить по коридору в новой квартире.
Первая репетиция была кошмарной.
– Что ты ноги как корова растопырила? – ругалась Настя. – Сдвинь коленки, поднимай их, не шаркай! Локти прижми! Это дамская сумочка, а не мешок с дустом. А выражение лица! Мученическое, словно на закланье ведут.
– Так и есть. Ой, как тяжко, взмокла вся…
– Улыбайся!
– Кому?
– Всему! Война кончилась, Победа! Ты замуж вышла, ты счастлива! Мы живы и здоровы! Чего тебе еще надо?
– Лифчик обязательно нада? Грудя-то как срамно торчат.
– Обязательно!
Степка и Александр Павлович пришли домой, застыли в дверях во время третьей репетиции, когда дело пошло на лад и Марфа уже не напоминала перепуганную ряженую корову. Навстречу им шествовала незнакомая красивая женщина. Мама? Марфа? Камышин расхохотался, но не насмешливо, а как человек, который всегда о чем-то догадывался, а теперь радуется, что его догадки верны.
Степка сказал:
– Умереть и не встать!
Умереть со страху Марфа вполне могла. Стоит ей рот открыть, ляпнуть что-нибудь, и все поймут, что жена у Камышина деревня деревней.
Она даже совершенно серьезно предлагала ему:
– Давайте всем скажем, что я немая?
– Ты сама и скажешь, – веселился Камышин.
Генеральную репетицию Настя провела на улице. Под ручку они фланировали по Чкаловскому проспекту.
– На меня пялятся, – шептала Марфа.
– Смотрят с восхищением. Выше голову, не сутулься!
У продовольственного магазина Марфа затормозила:
– Селедку дают.
– Фу! – скривилась Настя. – В таком платье и в очереди за селедкой! Знаешь, как о тебе Марьяна говорит? Словами Некрасова:
Есть женщины в русских селеньях
С спокойною важностью лиц,
С красивою силой в движеньях,
С походкой, со взглядом цариц…
– Кака из меня царица?
– Така! – отрезала Настя. – Ты себя не знаешь, ты в зеркало смотрелась раз пять в жизни. Не смей мне говорить, чего в него пялиться, краше не нарисуешь. Мы ведь нарисовали. Марфа, ты чего хочешь? Какого лешего мы все затеяли?
– Чтоб я сответствовала.
– Так сответствуй! Походка и взгляд царицы. Голову подняла, зад поджала, грудь вперед! Есть эффект! Дворник Муса метлу от изумления выронил.
На торжественном заводском собрании и на банкете из-за страха в любую минуту оскандалиться Марфа держалась с каменным достоинством, отвечала односложно, разговора не поддерживала. Она произвела впечатление очень красивой статной женщины, но самодовольной и чванливой, которая даже в такой светлый праздник сидит как Снежная королева.
На вопрос Насти, как прошло, Марфа ответила:
– Они подумали, что я палку проглотила.
Марфа, конечно же, была противницей разводов. И правильно, что после Войны ужесточили законы против распада семей. Но у Василия запутанное жизненное положение, и навести в нем порядок – во благо всем, то есть всем его женщинам. Развод – большой позор. Суд, да и объявление в газете требуется опубликовать. Плюс немалый штраф виновнику распада семьи. Галина хоть и инициатор развода, но, как ни крути, а виноват Василий, ему и раскошеливаться.
Васе было начхать на суд, позор, объявление в газете и штраф. Единственная уступка, которой добилась от него Марфа: Галина получит развод, когда сыновьям исполнится шестнадцать лет. Она ведь не отдаст им с Марьяной детей? Не отдаст. Вот пусть и молчит в тряпочку.
– С другой стороны, ведь мог сказать восемнадцать, двадцать и не отступился бы, – утешала Марфа Галину. – Для твоего врача как бы испытательный срок, если любит – дождется. А пока можно… ну, как Вася с Марьяной.
– У рентгенолога жена полгода назад умерла, – хлюпала Галина. – Он хочет нормальную семью, не посмотрел, что у меня дети, а у нас в поликлинике при больнице знаете сколько одиноких женщин!
Так и получилось: рентгенолог испытательного срока не выдержал, женился на завлабораторией. У Гали было еще несколько романов, но все скоротечные.
С годами статус замужней женщины, у которой «муж доктор наук на секретной работе», Галину начал устраивать, и разводиться она уже не хотела. Так и заявила Василию, который, верный своему слову, через четыре года предложил ей подать заявление на развод.
Он выслушал Галю и пожал плечами:
– При чем здесь ты? Я хочу, чтобы Марьяна наконец стала моей официальной женой. С мальчишками поговорил, они все поняли.
– Вася, у тебя ужасный характер! Ты мне всю жизнь исковеркал.
– Характер не подарок, – согласился Василий. – Но жизнь я тебе не испортил. Если бы как настоящие супруги сосуществовали, ты бы горько плакала от моей тирании. А у тебя была, есть и будет развеселая чехарда: от рентгенолога до травматолога через прочего офтальмолога. Верная ты моя.
Егор Медведев отца помнил смутно, хотя ему было восемь лет, когда отца расстреляли. Отдельные картинки и почему-то все связанные с полетом, с перехватившимся дыханием и восторгом. Тятя его подбрасывает к потолку и ловит в большие ловкие, чуть царапающиеся из-за мозолей ладони. Уборка сена, метают зарод – огромную копну, дошли до середины. Отец берет его под мышки, раскачивает и швыряет на пахнущее солнцем сено. Они купаются в реке. Отец приседает, Егорка становится ему на плечи, удерживая равновесие, вцепляется пальцами отцу в волосы. Отец встает – и Егор взмывает, подброшенной лягушкой кувыркается в воздухе и падает в воду, ее рябь от солнечных бликов похожа на текущий металл, который он видел в кузне.
Его отец – враг народа. Мама ему рассказывала, какой он был хороший, и другие родственники шепотом хвалили отца. Но что еще могла говорить мать? Да и вообще бабам верить нельзя. В сибирской деревне мальчишкам рано дается знать: бабы – это одно, а мужики – это другое. Где баба натараторила, там черту делать нечего. Был бы его отец хорошим – не расстреляли.
Двенадцатилетним он сбежал на фронт, чтобы кровью смыть позор отца. Выскочив из поезда на какой-то станции под Брянском во время бомбежки, испуганный, орущий, не слушающий чьей-то хриплой команды: «Залечь! Всем залечь!» – рванул в лес и бежал, бежал, пока не свалился. Два дня бродил по лесу, питался ягодами, вышел неожиданно на остатки полка, вырывающегося из окружения.
Лейтенант Потемкин, когда к нему привели Егорку, исхудалого, грязного, искусанного комарами, распорядился:
– Принять на довольствие, зачислить в воспитанники. Как тебя звать, пацан?
– Егорка.
– Отвечаешь не по уставу. Фамилия, имя, отчество, «товарищ командир полка».
– Егор Степанович Медведев, товарищ командир полка!
– Теперь правильно.
Лейтенант Потемкин был кадровым военным, но… из полкового оркестра. Он играл на баритоне – большой трубе, у которой под раструбом улиточное переплетение тонких трубочек и клавиши. Музыканты до войны действительно в своих частях имели воспитанников – музыкально одаренных мальчишек.
Две недели они кружили по лесу, заходили в села – за продуктами и хоть какой-то информацией. Кроме «кругом немцы» ничего не слышали. Оставляли раненых. К ним присоединялись бойцы других подразделений, рассеянных, как горох, просыпавшийся из дырявого мешка. Их части были окружены, деморализованы, взяты в плен, единицам удалось бежать.
Обязанностью Егора было таскать баритон Потемкина в фибровом чемодане-чехле грушевидной формы. Оружия не дали, автоматы и винтовки были на вес золота, их требовалось отнять у одиночных фашистских патрулей. Каждого вновь прибывшего солдата Потемкин заставлял представиться по уставу и зачислял на довольствие. Это означало получить хлебный сухарь и немного жидкого супчика.
Своего первого командира – лейтенанта Потемкина – Егор запомнил на всю жизнь не только потому, что тот спас ему жизнь. Нарвались на немецкую колонну, завязался бой. Потемкин придавил Егорку собой и чемоданом с баритоном… И тело лейтенанта, и баритон, увидел Егорка, когда выбрался, были дырявые от пуль, как дуршлаги, только баритон не истекал кровью. Потом командование принял лейтенант Савушкин, худенький и щуплый, ростом чуть выше Егорки, а Потемкин был громадного роста и мясистый.
Савушкин тоже погиб, в своем последнем бою орал:
– Пацана прикройте, мать вашу!
Это он про него, Егорку, которому уже винтовку дали.
К партизанам их вывел сержант Митрохин, которого Егор звал дядя Саша.
Командиров, однополчан погибших было много. Но Потемкин запомнился, потому что музыкант. Много лет человек дул в трубу, в баритон, дурацкое в общем-то занятие. А когда припекло, стал мудрым командиром. То есть можно иметь абы какую профессию, занятие, соответствующее твоим природным качествам и душевным устремлениям, и оставаться могутным мужиком.
Спустя два года, в московском госпитале к Егору пришел корреспондент и попросил рассказать о боевом пути.
Как это можно рассказать? Про Потемкина, Митрохина и дядю Сашу. Про первую страшную зиму в лесу. Про обиду, что не брали в разведку, потому что у него говор не местный. Про то, как сначала фашисты легко их вычисляли – по запаху. Склонился, вражина, обнюхал – костром несет, значит, «партизанен» – к стенке. Потом для разведчиков одежду на деревьях в отдалении развешивали. Рассказать о местных жителях, чьи дома пьяные каратели из огнеметов сжигали. Бабы с воем выскакивали, дети верещали, а их точно не людей, а паразитов огнем поливали. Они же, партизаны-бойцы-воины-защитники, все видели, за околицей как цуцики лежали. Их командир ругался и плакал, ругался страшно и твердил: «Лежать!.. Лежать!» Рассказать про их докторшу – старенькую Анну Гавриловну или про шебутную санитарку Верку. Анна Гавриловна умерла ночью, вечером еще перевязки делала, а наутро – холодная. Верка погибла глупо, в весеннюю грозу на нее сухая береза упала. Береза была в два обхвата. Рассказать про первый взорванный мост или эшелон. Честнее – про невзорвавшийся. Ошибся с зарядами, лежал под насыпью, взрыва все не было и не было, мимо мчался фашистский эшелон – убивать наших солдат, потому что он, Егорка, клеммы перепутал…
– У нас были партизанские будни, – выдавил Егор.
– Это слишком общё, – скривился корреспондент. – Давайте обратимся к вашей биографии. Кто ваш отец?
– Мой отец враг народа, расстрелянный в тридцать седьмом году, – честно ответил Егор.
Корреспондент вскинул брови, закрыл блокнот, похлопал Егора по плечу:
– Выздоравливайте! Как сказал наш вождь, сын за отца не отвечает.
И ушел.
Егор-то как раз считал, что сын за отца отвечает! Что он своей кровью, своей ратной службой смыл отцовский позор.
Жизнь в тылу, в Москве, была пресной, скучной, тошнотворной. Брат Василий смотрел на него как на помеху. Можно подумать, что ему самому Васька нужен! Колченогий инвалид!
Школа. Таблица умножения. Да, помнит он ее! Только почему-то всегда на «7» стопорилось. 7 × 3 и 7 × 8 путал. А склонения и спряжения напрочь из головы улетучились. Склонения у существительных, а спряжения у глаголов или наоборот? Мягкий знак в конце шипящих… Да пошли вы! Он три эшелона под откос пустил и два моста взорвал, он…
Единственным обществом, где он чувствовал себя в своей тарелке, была местная шайка подростков – тут и бой с соседскими бандами шпаны, и руководство, и добыча. Это вам не сочинение писать про летнее утро, не в прямой речи кавычки и тире расставлять. Зачем столько премудрости с этими знаками?
Они обнесли киоск, не первый, но засыпались, ребят повязали, он успел смыться. Васька брат его избил – ерунда, мы к боли привыкшие. Но Васька орал, что умерла мама и он, Егор, ее опозорил.
Не знал никто. Он тосковал по маме смертельно. Его скручивало от желания видеть ее улыбку, стоять рядом, чувствовать теплоту ее руки на плече, ее объятие… Это не поддавалось воле, это нельзя было задавить, заглушить. Да и не хотелось, потому что это было единственным благодатным, мёдным, солнечным, радостным, смешным и волнительным до слез. Он плакал по ночам – никто не видел. Он давил прорывающиеся стоны рыданий в партизанской землянке на полу, застеленном сосновыми ветками, в подушку на брошенном на пол матрасе в московской комнате Васи. Его слез никто не видел и не слышал!
Он не испугался тюрьмы, которая грозила после ограбления киоска. Каземат в сравнении с землянкой первой военной зимы – тьфу! Уголовники в сравнении с фашистами – мелочь голопузая. Но опозорить маму? Из-за умножения на «7», твердых и мягких знаков? Он ведь любил учиться, просто разучился любить.
Марьяна, которая забрала Егора из школы и стала заниматься с ним дома, называла его Мальчик Ясам. Он сам пришивал пуговицы, сам стелил постель и убирал, мыл за собой посуду.
– Я сам, – говорил Егорка, – сделаю примеры. Ты отчеркни, откуда и докуда. И упражнения в русском, какие номера.
– Нет, голубчик! Сначала я тебе напомню правила. Ты мне их повторишь, вслух, как стихи. Потом под моим присмотром сделаешь несколько контрольных примеров и напишешь предложения. Затем получишь задание по математике и русскому. На закуску, если останешься жив, прочитаешь повесть Гоголя «Вий», ответишь на вопросы и напишешь короткое сочинение о художественных изобразительных средствах. Какие бывают художественные средства?
– Сравнения, метафоры, гиперболы, метонимии, синекдохи…
– Вася! Найдешь у Гоголя одну синекдоху – получишь шоколадку.
– Я не Вася, а Егор.
– Прости! Вас легко спутать. Оба волкодавы или крокодилы, захватывающие знания по-хищнически, как дичь.
Марьяна была мировой девушкой, женщиной, учительницей, наставницей. Брату Ваське с ней повезло, молиться должен был. Может, и молился, когда они на ночь в ее комнату уходили. Марьяна подтрунивала над самостоятельностью Егора, только это было одиночество, а не самостоятельность.
Общительный, всегда окруженный людьми, которые спасали ему жизнь, помогали, защищали, учили или, напротив, обижали, насмехались, доставляли боль, Егор был одинок. Возможно, каждый человек внутренне одинок, и между ним и остальными невидимая броня, прочная, будто толстое стекло. Но не каждый человек принимает свое одиночество как данность, не бьется в стекло, чтобы притянуть к себе друга, подружку, случайного внимательного слушателя или родного брата. Люди, в большинстве, хватаются друг за друга, боятся своего одиночества. Егор научился не бояться. Он не был одинок только с мамой. Он знал, какую выберет себе подругу жизни, жену – которая легко, как воздух через кисею пройдет сквозь стекло и будет с ним в одной колбе. И дело тут не в откровениях, не в рассекречивании страшных или постыдных тайн. С мамой он секретами не делился. Дело в ощущении – разделенного одиночества.
Егор никогда не расспрашивал брата о родителях. После того случая, когда Вася его выпорол, когда весть о маминой смерти пришла, – ни словом не обмолвились. Васька не хочет говорить, а ему западло настырничать.
Только через несколько лет, когда поступал в Московский университет, когда его гнилая анкета должна была перевесить или не перевесить золотую школьную медаль, грамоты, характеристику из Московского дворца пионеров, Егор упрекнул брата:
– Ты ловко устроился! Фролов! И твой отец не враг народа, опозоривший нас!
Они сидели за столом у Пелагеи Ивановны, пили чай. Василий застыл, побледнел. Посмотрел на брата с холодным бешенством. Поднял чашку, явно желая запустить ее в физиономию брату. Аккуратно поставил чашку на блюдце.
Встал:
– Наш отец не враг народа! А ты – дурак!
Похромал к дверям, хотя он давно уже не припадал на протез, совершенно незаметный.
В университет Егора приняли, летом он поехал в Ленинград к тете Марфе, которую обожал. Особенно их первое мгновение встречи, когда тетя Марфа захватывала его в объятия и тихо поскуливала от радости. Это были непередаваемо прекрасные материнские объятия. Хотя мама Егора была на голову ниже тети Марфы, у которой детей, племянников и внуков предостаточно. А у мамы Егорка всегда был один. Несмотря на Ваську и Аннушку. Один и любимый.
– Ладный ты, ох, красивый парень, – восхищалась им тетя Марфа и тут же сокрушалась: – Только весноватый. Бороду бы тебе отрастить.
Весноватыми в Сибири называли рябых. Осколки мины, последнее ранение, оставили на теле Егора множество отметин. Лицо в шрамах-рытвинах под одежду не спрячешь.
– Нисколько не стесняюсь, – заверил Егор тетю. – Знаете, как говорят в кругах мужественных, но не шибко благородных, попросту – в блатных? Шрам на роже для мужчин всего дороже.
– Шутишь. В точь как брат твой, Василий. Как отец твой… Степан, – моргнула, точно прогоняя слезы. – Тоже шутник был. Парася мне рассказывала. В грозу летнюю сорвало часть крыши с клуба. В колхозной усадьбе были Степан да еще полтора мужика – Фролов и счетовод, остальные в поле. Степан полез крышу латать, поскользнулся, полетел кубарем вниз – очень неудачно, но хоть не насмерть и хребет не сломал. Лежит, зубы стиснул, подняться не может. Бабы из сурового полотна носилки сделали, перекатили его, за края взялись и понесли в дом. У него, потом выяснилось, четыре ребра сломаны, рука и нога. Это ж боль какая! Несут его, а он говорит, мол, не рассказывайте мужикам про сие удовольствие. Станут с крыш сигать, чтобы жалостливые бабы на ручках их потаскали. Вот порода у вас! Гордецы да шутники. Егорушка, касатик, ты на какой факультет поступил?
– На биологический, хочу заниматься биологией моря.
Тетя Марфа никогда не видела моря и не стремилась увидеть.
– Что тебя влечет в пучину-то? – спросила она племянника.
Егор отвечал, что последние три года ходил в биологический кружок при Дворце пионеров, там был замечательный руководитель, а море – это почти космос, такой же неизведанный, но лежащий у наших ног.
О проекте
О подписке