И горы глухи, и долины дики,
туманный смутен мост,
и вбиты в небо белые гвозди́ки
рассветных звезд.
И на краю земли
в окне кружится занавеска,
как весточка о лете, как повестка
на сборы земляник.
И алы пятнышки на белой кожуре
моей щеки
просохнут на полуденной жаре.
И сумерки взойдут из-за горы,
белесы и легки,
как вплывшие в туман грузовики.
Глухого дерева листва
стволу не дозвонится,
с крутого берега Москва
сама себе приснится.
А ты – который видишь сон
в разрыве скал, в разливе
звезд, крупных, как сухая соль
в заиленном заливе.
В заливе звезд, в разливе рек,
в глухом разрыве сердца
всплывает сон, как из-под век
глядеть – не наглядеться
всплывает солнце. Исподво́ль
заря приснится веку.
Соль на губах, на веках соль,
и ветер клонит ветку.
Любовь моя, в каком краю
– уже тебя не узнаю —
какие травы собираешь?
И по бревну через ручей,
сложивши крылышки, на чей
призыв навстречу выбегаешь?
Твоя забытая сестра
не на ветру, не у костра —
в глухой тюрьме заводит песню
и, тоже крылышки сложив,
щемящий оборвет мотив,
когда уйдет этап на Пресню.
Написано в следственной камере Бутырской тюрьмы
…когда уйдет этап на Пресню. ⇨ Имеется в виду Шелепихинская пересыльная тюрьма (в просторечии Пресня). Рифма навеяна слышанным в детстве по радио: «Вот спою такую песню, / Ходил молодец на Пресню. / Под вечерок / Путь недалек».
На черном блюдечке залива
едва мерцает маячок,
и сплю на берегу залива
я, одинокий пешеход.
Еще заря не озарила
моих оледенелых щек,
еще судьба не прозвонила…
Ореховою шелухой
еще похрустывает гравий,
еще мне воля и покой
прощальных маршей не сыграли,
и волны сонно льнут к песку,
как я щекою к рюкзаку
на смутном берегу залива.
Пярвалка – деревня на Куршской косе в Литве. Я приехала туда, высадившись с катера в Ниде нелегально (Куршская коса была объявлена заповедником, и без пропуска въезд не разрешался, а пропуска я не достала). Боясь, что меня изловят, я пустилась в путь на ночь глядя, стараясь уходить от шоссе, которое, по моим опасениям, могло завести меня к пограничникам, и в конце концов заночевала на берегу, как то и описано. Наутро со своего края «дуги залива» (одной из многочисленных бухт; здесь я использую оборот из более позднего стих. «В малиннике, в крапивнике, в огне…» я увидела на противоположном, наверное в полукилометре, Пярвалку, где меня ждала Наталья Трауберг (моя будущая крестная) со своей семьей.
Какая безлунной, бессолнечной ночью тоска подступает,
но храм Покрова за моею спиною крыла распускает,
и к белому лбу прислоняется белое Лобное место,
и кто-то в слезах улыбнулся – тебе ль, над тобой, неизвестно.
Наполнивши временем имя, как ковшик водой на пожаре,
пожалуй что ты угадаешь, о ком же деревья дрожали,
о ком? – но смеясь, но тоскуя, однако отгадку припомня,
начерпаешь полною горстью и мрака, и ливня, и полдня,
и звездного неба… Какая тоска по решеткам шныряет,
как будто на темные тесные скалы скорлупку швыряет,
и кормщик погиб, и пловец, а певец – это ты или кто-то?
Летят, облетят, разлетелись по ветру листки из блокнота.
Под стихотворением стоит датировка: осень 1968 – весна 1970, начато на воле, закончено в Институте Сербского
…но храм Покрова за моею спиною крыла распускает… ⇨ Храм Покрова, «что на Рву», на Красной пл. в Москве, в обиходе (по одному из своих приделов) известный как храм Василия Блаженного.
…и к белому лбу прислоняется белое Лобное место… ⇨ На тротуарчике около Лобного места мы проводили свою демонстрацию 25 августа 1968.
Вздохнет, всплакнет валторна электрички,
недостижимый миф.
По решке проскользнет сиянье спички,
весь мир на миг затмив.
Вспорхнет и в ночь уносится валторна.
Пути перелистать,
как ноты. О дождливая платформа,
как до тебя достать?
Пустынная, бессонная, пустая,
пустая без меня,
и клочья туч на твой бетон слетают,
как будто письмена,
и, хвостиками, точками, крючками
чертя по лужам след,
звенят они скрипичными ключами
ушедшей вслед.
По решке проскользнет сиянье спички… ⇨ Решка – тюремная решетка.
О дождливая платформа, / как до тебя достать? ⇨ Гудки электричек, шедших от Савеловского вокзала к Белорусскому, доносились до тюрьмы, и я явственно представляла себе платформу на Бутырском валу, но ее там нет.
Как вольно дышит Вильно по холмам —
как я после последнего объятья.
Но почему задернуты распятья?
И почему расстаться надо нам?
Под пеленою пыли дождевой,
под мартовскою снежною завесой
ответит голос за рекой, за лесом,
за Польшею и, значит, за Литвой.
Откликнется и скажет, почему,
и скажет: Ни к чему твой плач ему.
И этот тихий голос на горе —
как дрожь души на утренней заре.
Вильно – польское название Вильнюса.
Но почему задернуты распятья? ⇨ Действие происходит на католической Страстной неделе.
Протяжная вечерняя трава,
прижми лицо к лицу и стебель к стеблю,
над степью
предвестие зимы виденьем Покрова.
Заря звезды висит, как будто в петлю
продела голову, кровавы дерева,
но первая роса по-прежнему права,
но лик земли с заоблачностью сцеплен.
А белый чад, застлавший горизонт,
болота иссушённого исчадье,
какое он еще сулит несчастье,
любви погибель, городу разгром,
или в пыли дорожной легкий след
сотрет навеки, до скончанья лет?
А белый чад, застлавший горизонт, / болота иссушённого исчадье.. ⇨ . Лето 1972, когда под Москвой горели торфяники (в первой публикации стоит дата – 14 авг. 1972).
Но что на этом темном этаже,
где даже лифт боится задержаться,
что там за дверью, в глубине, в душе,
где даже пятна света не ложатся,
где капелька по капельке течет
ночная тишина и поволока,
где проволока тонкая сечет,
едва коснешься звездного порога,
где повилика вьется по стене,
холодная и влажная на ощупь,
и палевых ресниц не видно мне,
и не проникнет голос твой извне.
Площадка этажа пуста, как площадь,
как площадь в некончающемся сне.
Не выплыву, не доплыву.
На облаках, как наяву,
роняют чайки плач в Неву,
и этот сизый хрип,
и эти капельки свинца,
где нет ни смерти, ни конца,
где целят в бедные сердца,
но не достанут их.
Когда высокая роса
печаль возносит в небеса,
когда осталось полчаса
до солнечных ворот,
на тинистом холодном дне,
в зеленой вязкой глубине
воронку прокрутил во мне
крутой водоворот.
Я ж знала, что не может быть,
что не дана мне ваша прыть,
что мне не выплыть, не доплыть,
я же сказала вам!
Но, как болванчик неживой,
вы покачали головой,
и я мелькнула над Невой,
и я осталась там.
Всплывают ловкие пловцы,
любови легкие ловцы,
срезают пену с волн – с овцы
так состригают пух.
В последней жалкой наготе,
не на кресте, не на гвозде,
полу в песке, полу в воде —
чей взор навек потух
Т. Борисовой
Что там за шорох?
Это шоссе обо мне скучает.
Что там за шелест?
Это ветер осину качает.
Это в Апшуциемсе
шепчутся волны залива.
Это небо над Балтикой
ждет моих глаз,
чтобы дождь со слезами смешался.
Это ветер осину качает. / Это в Апшуциемсе / шепчутся волны залива. ⇨ Апшуциемс – рыбацкий поселок (название от латышского «апшу» – «осина») на берегу Рижского залива, где в те годы отдыхало несколько семей, в т. ч. и Борисовы (продолжавшие туда ездить и в последние годы, уже с внуками). Я там побывала дважды, в 1972 и 1973: один раз – с моим крестным сыном, поэтом Дмитрием Бобышевым, другой – с моим старшим сыном Ярославом. Увы, здесь же, в Апшуциемсе, 29 июля 1997 утонул глава семьи – Дима (Вадим) Борисов (см. дальше стих. «Перекличка»).
Москва моя, дощечка восковая,
стихи идут по первому снежку,
тоска моя, которой не скрываю,
но не приставлю к бледному виску.
И проступают водяные знаки,
и просыхает ото слез листок,
и что ни ночь уходят вагонзаки
с Казанского вокзала на восток.
Москва моя.. ⇨ Из советской песни: «…Москва моя, ты самая любимая». Вообще очень советский оборот, взятый здесь «наоборот», хотя и «моя», и «любимая» – все правда.
…и что ни ночь уходят вагонзаки / с Казанского вокзала на восток. ⇨ Основные вокзалы отправления тюремно-лагерных этапов из Москвы – Ярославский и Казанский, меня в Казань везли с Казанского (начало января 1971).
В аквариум света вплывешь, поплывешь близорукою тенью
и влажной рукой проведешь по границе незримой
задернешь завесу и горько предамся и тьме и смятенью
пронзая рыданьем родимый пейзаж полузимний
Раскатаны полосы черного льда на промокших аллейках
алеют полоски зари в бахроме абажура
скамеечка скользкая слезная полночь немолчная флейта
все дергает за душу как за кольцо парашюта
И к этим до дна промороженным и до горячки простывшим
впотьмах распростертым убогим моим Патриаршим
прильну и приникну примерзну притихну поймешь ли
простишь ли
сбегая ко мне по торжественным лестничным маршам.
…родимый пейзаж полузимний (…) И к этим до дна промороженным и до горячки простывшим / впотьмах распростертым убогим моим Патриаршим.. ⇨ Издатели «Трех тетрадей стихотворений» указали, что Патриаршие пруды – место, где начинается действие «Мастера и Маргариты» (примечания составлялись без моего участия), но к стихотворению это не имеет никакого отношения. Патриаршие (в то время, кстати, Пионерские – но так их никто не называл) – это действительно «родимый пейзаж». В 1939–1950 я жила на ул. Чайковского (ныне по-старому Новинский бульвар) и уже в 4–5‐летнем возрасте путешествовала по ближним и относительно дальним окрестностям, в т. ч. и в районе Спиридоновки, Большой и Малой Бронных, Трехпрудного, Патриарших.
О проекте
О подписке