Надю поселили в общежитии, которое находилось в самом цирке. Комната светлая, окна выходят на цирковой двор. По коридору направо – кухня. В ней днем можно встретить всех артистов, занятых в последней программе Ивановского цирка. Соседки Нади по комнате – очень миловидные девушки – гимнастка Люся Свиридова и Верочка Дудкина, хрупкая, хорошенькая ассистентка в иллюзионном аттракционе.
Люся принесла чайник. Почаевничали и спустились вниз на репетицию. Надя подошла к гардеробной Шовкуненко. На дверях замок.
– Наденька, они придут позже. Разденься у нас, – предложила Люся.
Надя с радостью согласилась.
Она надела сатиновые синие трусы. Натянула легкий бумажный свитер. Туже переплела косы, связав их на затылке лентой.
– Люся, ты пойдешь в манеж?
– Да, обычно начинаю со станка. Пластика должна быть. Понимаешь? И знаешь, пойдем-ка скорей. С полдесятого Серж начнет репетицию своих наездников. Честно, я побаиваюсь лошадей, они всегда галопом проносятся. Опилки, пыль. Сейчас поспокойней.
Обе встали у станка: Люся впереди, Надя поодаль, за нею. Малый батман, нога легко приподнимается. Большой батман. Нога уже рывком идет вверх. Носок на уровне глаз.
– И раз, и два, – считает Люся, – и раз, и два.
У Люси хорошая фигура. Она высокая, ноги длинные, сильные. Надя на голову меньше. И вдвое тоньше. Движения Нади стремительней.
– Теперь бегом займемся, – командует Люся.
Девушки выходят на манеж. Люся побежала. Надя остановилась в замешательстве. Манеж полон артистов. Тут и акробаты, и жонглер, и антиподист, лежа на специальной подушке, ловко крутит ногами бутафорскую сигару-гигант. Люся бежит быстрее. Никто не обращает на нее внимания, не смотрит вслед, каждый занят своим делом. Люся сейчас будет пробегать мимо. Надя вошла в круг. Побежала. Первый, второй, третий круг. Кто-то помахал ей рукой. Инспектор манежа, он первый вчера заприметил Надю в цирке.
– Девушки, стоп!
– Игнатий Петрович! – начала Люся, но он поднял руку, и она замолчала.
– Свиридова, у каждого артиста свое время для репетиций. Полет ваш с двенадцати. Шовкуненко через десять минут начнет. Так что нечего мне вносить беспорядок. Регулировщик движения на манеже – я.
Люся улыбнулась.
– Игнатий Петрович, это вы для острастки мне каждое утро говорите. Ведь знаете, времени мало. А разминаться необходимо.
– Ну, будет. Ладно уж, давайте бегом и марш по манежу. Потом разберемся.
Опять круг, второй, третий.
– Григорий Иванович! Здесь она. Второй номер по бегу, – доносится бас инспектора манежа.
Надя останавливается как вкопанная.
Шовкуненко кивнул ей головой: «Подойдите ближе!»
– Дима, средний перш давай сюда. Сам репетируй в стороне. Хватит! – Он сбросил на барьер халат и опять обратился к Наде:
– По першу когда-нибудь взбирались вверх?
– Да, пробовала.
Шовкуненко поставил перш на ковер.
– Сяду на ковер и возьму внизу перш руками. Перш будет стоять прочно. Ничего не бойтесь. Теперь готово. Начинайте.
Надя взялась руками за перш. На секунду прильнула к нему, ощутив холодок металла, обвила ногами и полезла вверх.
– Кузнечик? Так кузнечик скачет. Не надо рывков. Цепко, но свободно. Хватит. Спуск.
Ветерок шевельнул тугие косицы. Запел протяжно перш. Только бы не задеть руки Шовкуненко. Надя удачно спрыгивает на опилки.
– Допустим, что неплохо, – при спуске голова не кружится?
– Нет.
– Тогда повторяйте. Теперь до петли. Начинайте.
Надя ползет по першу. Руки дотрагиваются до петли. Высота – пять метров. Немного страшно, непривычно.
«Только бы вниз не смотреть», – подумала Надя и тотчас услышала:
– Смотрите на меня. Держитесь ногами. Крепче. Отведите одну руку в сторону. Проверьте себя. Держитесь? Тогда вторую руку. Молодец! Спуск.
Надя зажмурилась. Свист легонько отдался в ушах. Прыжок снова удачен. Остановилась на опилках.
– Дима!
– Григорий Иванович, я уступаю свое место даме.
– Без позы! – Шовкуненко сердито оборвал партнера. Поднялся с ковра и так непринужденно поставил перш на лоб, что Надя закусила губу от удивления. Одной рукой Шовкуненко придерживал перш, вторую отвел назад. Затем присел на правую ногу, Дима вскарабкался к нему на плечи и тотчас очутился на перше. Петля на самой макушке шеста. Теперь Дима держится руками за перш, подтягивает корпус. Левая нога в петле. Он повисает вниз головой, плотно прижимаясь к першу. Потом нащупывает правой ногой перш. Сейчас на перше стоит на четвереньках, отталкивается. Выпрямился во весь рост: флажок. Лицо обращено к манежу. Но вот он плавно переворачивается, как пловец, решивший плыть на спине. Развел руки. Поза его безмятежна, спокойна. Подводит корпус к макушке перша и… спуск. На секунду замер у самого затылка Шовкуненко. Осторожно ступил ему на плечи, спрыгнул. Шовкуненко снял перш. Надя увидела красную вмятину на его лбу.
– Все ли ясно вам в трюке? – спросил он у Нади.
Она кивнула, боясь ответить. Где-то в глубине сердца прятался страх.
– Приготовьте лонжу, Дима.
– Григорий Иванович, Наде мой пояс будет велик.
Дима поднес Шовкуненко кожаный пояс с железной пряжкой. К поясу прикреплен трос, тонкий, проволочный, витой, – лонжа, предохранитель. У самого купола трос перекинут через блок. Один конец троса будет в руках у партнера, который следит за человеком в поясе. Шовкуненко протянул Наде пояс. Она, нервничая, застегнула пряжку, пояс сполз, осев на бедрах.
– У меня в гардеробной, где стоит ящик с инструментами, есть шило. Дима, принеси мне, пожалуйста.
Взяв в руки шило, Шовкуненко сам затянул на Наде пояс и вдруг в изумлении застыл. Талия была в обхват его ладоней.
– Ну как, не туго? – Он присел на ковер, взяв в руки перш.
Страх! Страх сообщал ее движениям отчаянность. Отчаянность перемежалась с нерешительностью.
– Подтягивайте корпус.
Надя подтянулась. Нога уже в петле.
– Тючин, Игнатий Петрович, следите за лонжей.
Надя повисла. Кровь прилила к голове. «Еще не поздно, лучше крикнуть, что не могу», – пронеслось в ее сознании.
– Упор на руки. Не медлите. Скорей! Так.
Надя уперлась правой ногой в перш. Выпрямилась. Руки по швам. Флажок – есть. Нужно повернуться. Страх. Опять страх. Перш выскользнул из-под ног. Надя взлетела в воздух.
– Сорвалась. Осторожней с лонжей. Опускайте, опускайте, осторожней, – донесся голос Шовкуненко.
Инспектор и Тючин вдвоем тянули лонжу. Но слишком легка была новая партнерша. Она безвольно болталась в воздухе, вися на поясе. Перш маячил в глазах блестящей линией. Вдруг он точно ожег ноги. Пронесся мимо, Надя задела его.
– Передайте перш униформистам! – прокричал Игнатий Петрович.
Надя почувствовала головокружение и слабость. Перш лежал на опилках.
– Еще немного на меня. Все. – Шовкуненко подхватил ее на руки.
Это длилось секунду. Быть может, секунду. Но Шовкуненко вдруг ощутил в себе нежность к партнерше, безвольно лежащей на его руках. Синеватые веки чуть заметно дрожат, русая прядь прилипла ко лбу.
Она открыла глаза. Шовкуненко все держал ее на руках. Нет, вокруг не пели птицы, не струилась музыка. Все было обычно, было как всегда. Никто не обращал внимания на Шовкуненко и его партнеров. Но это случилось…
Шовкуненко встретился с ее глазами. Только теперь он разобрал их цвет. Огромные серые глаза были жалки в испуге и отчаянии.
Дыхание ее стало прерывистым, точно сейчас к ней пришло ощущение срыва.
– Опускаем лонжу? – донесся голос Тючина.
– Да, можно! – Шовкуненко, держа одной рукой Надю, сам отстегнул с ее пояса лонжу.
Бережно поставив партнершу на ковер, Шовкуненко спросил:
– Пить не хочется?
– Нет. Шум в ушах.
– На сегодня достаточно. Вы передохните, а мы с Димой продолжим.
– Мохов, Мохов, кончайте репетицию! – инспектор манежа даже на репетиции говорил так, будто объявлял следующий номер программы.
– Что вы, Игнатий Петрович, время мое не вышло, – отозвался антиподист Мохов.
– Кончайте, говорю вам.
Мохов недовольно сбросил куклу, которая подскакивала на его ногах. Встал с подушки, раздумывая, стоит ли спрыгивать со столика, на котором громоздилась подушка.
– Чудак! Ему в родильный дом бежать надо, а он тут репетирует, как ерш на сковородке. Полно нервничать!
– Игнатий Петрович, родной! Уже? Вы знаете, да, кто? Кто? – Мохов мгновенно соскочил со столика и набросился на инспектора. Артисты обступили их.
– Кого ждал?
– Ивана.
– Не вышел, Мохов, номер. Увезешь отсюда не Ивана, а двух ивановских девчонок. Двойня у тебя. Поздравляю, беги скорее к Марине. Только что звонили из роддома.
Мохов уже готов был бежать, а дорогу загородили артисты. Они подхватили Мохова на руки и под крики: «Поздравляем, поздравляем!» – стали, раскачивая, подбрасывать Мохова в воздух.
Надя сидела одна. Места всюду были пусты. Одна она зрительница. И невольно ее лицо, бледное от испуга, стало оживать. Улыбки людей, ликующих в манеже, уже передались ей.
Дима и Шовкуненко были там, в манеже. Шовкуненко возвышался над всеми, и его руки ловчее других подбрасывали Мохова в воздух.
– Братцы, да отпустите! Разобьете! Осторожней! У меня двойня! – кричал, вырываясь, добродушный Мохов, а по цирку неслось гулкое: «Поздравляем!»
– Чистый цирк! – рядом с Надей появилась уборщица. – Гляди, милая, каку сальту выкидывают.
После репетиции Надя боялась столкнуться с Шовкуненко и почему-то без конца неожиданно встречала его. То в коридоре, то на кухне, то во дворе и за кулисами. Ей так неловко было за репетицию и страх. Ведь, конечно, ему понятно, из-за чего произошел срыв.
В лице его сегодня столько непонятного задора. Он, должно быть, смеется над ней, но почему-то смущенно каждый раз говорит одно и то же:
– Почему-то не сидится на месте! После репетиции отдыхают…
Надя не знала, что он сам искал с ней встречи, не веря себе и проверяя чувство нежности, закравшееся в душу на репетиции. Когда закрылась дверь в ее комнате и притихла жизнь в коридоре общежития, Шовкуненко неторопливо побрел по конюшне, остановился у самого занавеса. Пять часов дня. Цирк отдыхает. Наверху не слышно торопливых шагов по общежитию. По кулисам медленно ползут дремотные сумерки. Занавес тяжелыми складками задумчиво лежит у его ног. Пять часов дня.
Было время, когда он жил этой тишиной. Два часа перед началом представления. Они снимали всю накипь за день: обиды, раздоры с женой, бурную радость примирений…
Мальчишкой ему приходилось быть звонарем. Долго и утомительно взбирался он по крутой лестнице к колоколу. И там сидел, бывало, со стариком звонарем, разделяя тишину. Тишина всегда была какой-то настороженной. Но проходило каких-то два часа, и мощный рев колокола заставлял дрожать его мускулы. Рывок – «Дон!». Сильней – «Дон-дон!».
Глох мальчишка, переливая свои силы в колокольный рев, а по площади медленно двигались люди. Сверху он не видел их лиц. Вечно в глазах было небо – то нежное, то хмурое; небо, подкрашенное настроением колокольного звона.
На земле его охватывала тишина – до следующего колокольного звона.
Вот и в цирке. Два часа тишины, а потом загудит колокольно музыка, заплещет свет, и снова его руки будут передавать свою силу людям. Колокольный звон, тот, что выхвачен памятью из детства, был гулок и пуст, он таял, исчезая последним эхом в небе, едва Гриша ступал на землю. А в цирке – жизнь.
С тех пор Шовкуненко никогда не отдавал свою силу попусту. Сила росла, мужала, а перековывал ее Шовкуненко лишь в самое святое – в человеческое счастье. Брат ли, сосед, прохожий – все одно человек, идущий по земле советской. На войне, в окопах, дотах, он научился ценить тишину. Теперь, вернувшись в цирк, выйдя на манеж, он дорожил двумя часами, вмещавшими в себя отдых. Но и эти сто двадцать минут сосредоточивались на главном – на выступлении. Через два часа он на манеже должен стать и колоколом и небом.
Шовкуненко прикоснулся рукой к занавесу, чуть отвел полог в сторону и заглянул в небольшую щелку. Манеж, аккуратно прочесанный граблями. Простоволосый, без шали-ковра. Опилки. Тишина. Манеж волнует мгновенным лихорадочным видением трюков нового номера. Номер изменит свои очертания. Теперь будет иначе. Сегодня он увидел партнершу. Увидел. О, он сможет сделать номер! Однако тишина давит, сметает яркие, но еще непрочные лоскуты фантазии и возвращает к своей томительной паузе, в которой сразу проступает одиночество. Оно и есть, быть может, неразделенная тишина.
– Григорий Иванович!
– А, ты, Мохов! Как жена, ребятишки?
– Хм, ребятишки. Им еще до ребятишек больно далеко. Крохотные. Вес больно мал, но двойня, сам понимаешь, трудная штука… А ты чего ж не отдыхаешь? Я тоже угомониться не могу. Разволновался, и все. Комната пустая. Маринки нет. Одному больно грустно.
– Верно, Мохов, грустно.
– А с другой стороны, опять представить их не могу.
– Кого?
– Девчонок. Ходил к Северьяновым. У них мальчишка – четвертый месяц пошел. Так того на руки возьмешь, ощущаешь. А мои обе весят в два раза меньше. Ну, скажи на милость. Маринка пишет, будто ей говорили: «Муж становится отцом, когда в первый раз возьмет на руки свое чадо».
– Значит, ты еще вроде не отец? – Шовкуненко улыбнулся.
– Вот на руки возьму, тогда… Но, посуди, задача: если одну взять, то и весу не почувствуешь, а двоих от волнения выронишь – не одну, так другую.
– Ну, и мелешь, Мохов, видно, счастлив.
– А как же, завтра и в загс пойду.
– Что ж ты в загсе делать собираешься?
– Оно и видно, Григорий Иванович, что детей не имел. Знаешь, брат, на полном серьезе мне надо получить свидетельство об их рождении. Метрики.
– Имена какие дали девочкам?
– Анка, а главная – Иванка. На девять минут она раньше родилась.
Шовкуненко оживился.
– Чудно как: Иванка Мохова, но в общем неплохо, лесовичок – Иванка Мохова. Пожалуй, на всех цирковых елках Иванка Мохова сама в афишу проситься будет.
– Уж и не говори, Григорий Иванович. Вот мальчишку хотел. А теперь нарадоваться не могу. Кто знает, кем они там будут в двадцать лет. Но сейчас-то детство начнется. И года через три-четыре, глядишь, на детской елке Анка и Иванка Моховы. Сначала, конечно, в акробатику пущу своих девчонок.
Шовкуненко улыбнулся. Ему был забавен и приятен Мохов, рассудительно думающий о судьбе двух крох, которым еще не исполнилось даже суток.
– А чего смеешься? Учить их акробатике и не собираюсь вовсе. Дети, они, знаешь, в два года уже с родителей копии снимать начинают. Понаглядятся на мои репетиции и начнут сами. Я, знаешь, пока они еще действительно маленькие, буду тренироваться, а то антиподом[1] многое сняло. Там и стойки и пластику – все отработаем. Девки смышленые, поймут что к чему.
– Слушай-ка, Мохов, тебе с такой фантазией быть бы иллюзионистом.
– А что, Григорий Иванович, представляешь: мои-то двойняшки для кого-кого, а уж для иллюзиониста – находка. Только ни в один номер не отдам. Пусть не сманивают. Им жить и учиться надо. Мы с матерью их вырастим, будь спокоен. И музыкой заниматься будут. Договорюсь с музыкантами: и девчонок наверх, в оркестр. Пусть себе пальчиками выстукивают и фа и соль.
Шовкуненко положил руку Мохову на плечо:
– Слушай-ка, отец, а деньги у тебя сейчас есть? Ведь теперь двойную порцию пеленок покупать придется.
Мохов задумался.
– Да, оно верно. Мальчишке все приготовили, а тут…
– Выходит, Иванку упустили из виду. Я думаю: не пройтись ли нам с тобой в магазинчик за приданым?
– Без Маринки как-то не по себе. Потом получка через два дня – успею, куплю, не бойтесь, уж не подведу, все будет.
– Ладно, идем, – Шовкуненко решительно подхватил Мохова под руку и заставил пойти в магазин. Деньги у Шовкуненко были всегда. Одинокий, он жил скромно. К одежде своей относился с полным равнодушием, лишь бы пуговицы не обрывались и было более или менее чисто. И как-то всегда находились руки, которые поддерживали и его самого и его быт. Что ж, артисты цирка – это значит вместе, одной семьей.
Полчаса тому назад на Шовкуненко давила тишина отдыхающего цирка, а теперь он стоит смеющийся, с добрым сердцем, выбирая для Анки и Иванки пододеяльники и пеленки.
Мохов, смущенный, счастливый, благодарно молчит, лишь одобрительно кивая удачно подобранной вещице.
– Григорий Иванович! Да будет тебе. Эва сколько, это ж перестирывать трудно будет.
– Молчи, Мохов. Я так тебе благодарен, – Шовкуненко вздохнул. Мохов застыл на полуслове. Его светлые глаза, простодушные, с длинными, да еще рыжими, ресницами, были сейчас восторженными и любящими. Он боготворил жену, любил девочек, которых еще не видел. Любил Шовкуненко – большого, великодушного человека; ведь про него по цирку недаром молва идет: чужого счастья не спугнет, горе развеет. Так оно и есть, Мохов все делал в магазине, что требовал от него Шовкуненко.
– Девушка, нет, нет, не надо нам два розовых комплекта. Один должен быть зеленый-зеленый. Для Иванки. Нету? Но что это значит «нету»? Есть должно быть. Она же не просто, а Иванка Мохова – лесовичок, родившийся в Ивановском цирке.
Шовкуненко говорил с жаром. Продавщицы перешептывались и, улыбаясь, глядели на двух мужчин, берущих с прилавка пеленки, как носовые платки.
– Вы из цирка? – только и спросила девушка.
– Да, – выдохнули оба.
– Тогда подождите минуточку!
Она вернулась через несколько минут, неся новые комплекты. Голос ее звучал с досадой.
– Вот, нет зеленых. Не бывает. Салатные. Право, славно будет для девочки.
Накупив приданого, Шовкуненко и Мохов остановились возле игрушек: зайцы – фланелевые, бело-серые; куклы в чепчиках, плюшевые медведи; фанерный грузовичок. Игрушки, уныло глядевшие на них стеклянными глазами.
– Берем это, и зайца. Все по две штуки.
– Сколько же детей у вас в цирке родилось? – поразился продавец.
– Все наши, – гордо ответил Шовкуненко, а Мохов чуть ли не лег на прилавок, ему казалось, что даже игрушки в нем признают отца.
Шовкуненко мял большущими руками игрушку и сокрушался:
– Не те игрушки. Не те. Самое живое в них – запахи. Кожей, материалом. Нет, магазином пахнут.
– Ладно, Григорий Иванович, полежат в гардеробной, обживутся. Цирковыми станут.
О проекте
О подписке