Ребята начали расходиться, но груз нерешенного, недосказанного словно не пускал домой, и они тащились по коридору медленно, неохотно отдирая от пола подошвы…
– Ге-ен! – позвал Костя Генку, который пошел не со всеми, а к лестнице другого крыла. – Гена-цвале!
Генка остановился. Рита и Костя подошли к нему.
– Ну чего ты так переживаешь? – спросила его Рита, ласково, как ему показалось.
– Не стоит, Ген, – поддержал ее Костя. – Теорию выеденного яйца не знаешь? Через нее и смотри на все, помогает.
– Попробую. – Генка хотел идти дальше, но Костя попридержал его:
– Слушай, пошли все ко мне. Я магнитофончик кончаю – поможешь монтировать. А?
– Не хочется.
– Накормлю! И найдется бутылка сухого. Думай.
– Нет, я домой.
– А я знаю, чего тебе хочется, – прищурился Костя.
– Ну?
– Чтоб я сейчас отчалил, а Ритка осталась с тобой. Угадал? – И, поняв по отвердению Генкиных скул, что угадал, Костя засмеялся, довольный. – Так это можно, мы люди не жадные, – правда, Рит?
Он испытующе глядел по очереди – то в Риткины, веселые и зеленые, то в темные недружелюбные Генкины глаза. На Риту напал приступ хохота – она так и заливалась:
– Генка, соглашайся, а то он раздумает!..
– Только, конечно, одно условие: в подъезды не заходить и грабки не распускать. Идет? Погуляете, поговорите… А можете – в кино. Ну чего молчишь?
Генка стоял, кривил губы и наконец выдавил нелепый ответ:
– А у меня денег нет.
– И не надо, зачем? – удивилась Рита. – У меня трешка с мелочью.
– Нет. Я ему должен… за прокат. Сколько ты берешь в час, Костя? – медленно, зло и тихо проговорил Генка.
Рита задохнулась:
– Ну, знаешь! – и хлестанула его по лицу. – Сволочь! Псих… Не подходи лучше!
– Да-а… – протянул Костя Батищев ошеломленно. – За такие шутки это еще мало… В другой раз так клюв начистят… Лечиться тебе надо, Шестопал! У тебя, как у всех коротышек, больное самолюбие!
Слезы у Риты не брызнули, но покраснели лоб и нос, она дунула вверх, прогоняя светлую свою прядь, – и зацокала каблучками вниз по лестнице.
Генка, привалившись к стене, глядел в потолок.
– Ты, Геночка, удара держать не можешь. Так учись проигрывать – чтоб лица хотя бы не терять… А то ведь противно!
С брезгливой досадой Костя пнул ногой Генкин портфель, стоящий на полу. И припустился догонять Риту.
…Когда Генка шел не спеша в сторону спортзала, он обнаружил, что и Косте влетело теперь: Рита уединилась там, в пустом неосвещенном зале, ее «телохранитель» пытался ее оттуда извлечь, рвал на себя дверь… Дверь-то поддалась, а Рита – нет:
– И ты хочешь по морде? Могу и тебе! – крикнула она в нешуточном гневе. И дверью перед его носом – хлоп!
Издали Костя поглядел на Генку, плюнул и ушел.
…Выключатель спортзала был снаружи. Генка после некоторого колебания зажег для Риты свет. Она выглянула и погасила – из принципа. Он зажег опять. Она опять погасила.
Настроение по обе стороны двери было одинаково невеселое. Рита придвинула к двери «козла», села на него для прочности, в полумраке напевая: «Я ехала домой… Я думала о вас… Печальна мысль моя и путалась, и рвалась…»
А потом она услышала вдруг стихи!
…От книги странствий я не ждал обмана,
Я верил, что в какой-нибудь главе
Он выступит навстречу из тумана,
Твой берег в невесомой синеве… –
читал ей с той стороны Генкин голос.
Но есть ошибка в курсе корабля!
С недавних пор я это ясно вижу:
Стремительно вращается Земля,
А мы с тобой не делаемся ближе…
Молчание.
– Еще… – сказала Рита тихо, но повелительно.
А Наташа и Мельников снова шли – уже среди вечерней толпы, на фоне освещенных витрин… Для большинства уже началась нерабочая суббота. А эти двое вели себя так, будто и у них выходной завтра. Очень основательно оттоптали ноги себе!
С другой стороны улицы радостно скандировали:
– На! – та! – ша!
Наташа оглянулась: у Театра оперетты стояли пятеро молодых, веселых, хорошо одетых людей. Две девушки, три парня.
Наташа, блестя глазами, извинилась перед Мельниковым:
– Я сейчас…
И перебежала на другую сторону.
Мельников стоял, курил, смотрел.
Наташа оживленно болтала с институтскими однокашниками. Хохот. Расспросы. Она со своими ответами тянула, была уклончива, а им не терпелось выдать два-три «блока информации» самого неотложного свойства. Кое-что касалось ее близко… (напрасно она делает старательно-отрешенное лицо при упоминании отдельных имен). А самое было бы клевое – сманить Наташу с собой в один гостеприимный дом, где наверняка будет здорово, где ей будут рады, но есть помеха – «дед», седой неведомый им очкарик на противоположной стороне…
Остановился троллейбус и загородил Мельникова от Наташи.
Когда она, что-то объясняя друзьям, поворачивается в его сторону, троллейбуса уже нет, но нет и Мельникова.
Еще не веря, смотрит Наташа туда, где оставила его…
– Что случилось, Наташа? – спрашивает один из парней, заметив ее потухший взгляд, ее полуоткрытый рот…
В спортзале они теперь были вдвоем – Рита и Генка. Кажется, он уже прощен – благодаря стихам.
Рита соскочила с «козла».
– Ты стал лучше писать, – заключает она. – Более художественно. – И берет портфель. – Надо идти. Сейчас притащится кто-нибудь, раскричится…
– В школе нет никого.
– Совсем? Так не бывает, даже ночью кто-то есть.
Оба прислушались. Похоже, что и впрямь все ушли… Тихо. Нет, что-то крикнула одна нянечка другой – и опять тихо…
– А ты представь, что, кроме нас, никого… – сказал Генка, сидя на брусьях: драма короткого роста всегда тянула его повыше…
Склонив голову на плечо и щурясь, Рита сказала:
– Пожалуйста, не надейся, что я угрелась и разомлела от твоих стихов!
– Я не надеюсь, – глухо пробубнил Генка. – Я не такой утопист! – Вдруг он покраснел и сформулировал такую гипотезу: – Стишки в твою честь – это ведь обещание только? Вроде аванса? После-то – духи будут из Парижа, чулочки, тряпки… может, и соболя! Только уже не от губошлепов – от настоящих поклонников? Но которых и благодарить надо… по-настоящему?
– За соболя-то! Еще бы! – Она хохотала. Веселила мрачная серьезность, с которой он все это прогнозировал! Он чуть ли не худел на глазах, воображая себе ту «наклонную плоскость», на которой она вот-вот окажется! Умора…
– Ты, кажется, пугаешь меня? Что-то страшное придется мне делать? Аморальное?! Чего и выговорить нельзя?! Мамочки… Или страх только в том, что все это – не с тобой?!
…Похоже, он оскорбил ее, недопонимая этого? Иначе – с чего бы ей отвечать сволочизмом таким? Да, видимо, несколько туманной была для него та «наклонная плоскость», оттого он и перегнул… Но вот ее тон уже не хлесткий, а вразумляющий:
– Мое дело, Геночка, предупредить: у нас с тобой никогда ничего не получится… Ты для меня инфантилен, наверное. Маловат. Дело не в росте, не думай… нет, в целом как-то. Я такой в седьмом классе была, как ты сейчас!..
Внезапно Генка весь напрягся и объявил:
– Хочешь правду? Умом я ведь знаю, что ты человек – так себе. Не «луч света в темном царстве»…
– Скажите пожалуйста! Сразу мстишь, да? – вспыхнула Рита.
– …Я это знаю, – продолжал Генка, щурясь, – только стараюсь это не учитывать. Душа – она, знаешь, сама вырабатывает себе защитную тактику… Просто – чтобы не накалываться до кровянки каждый день…
– Что-что?
– Не поймешь ты, к сожалению. Я и сам только позавчера это понял…
Он отвернулся и, казалось, весь был поглощен нелегкой задачей: как с брусьев перебраться по подоконнику до колец. С брусьев – потому что допрыгнуть до них с земли он не смог бы ни за что. Даже ради нее, наверное…
Вышло! Повис. Подтянулся.
– Ну и что же ты там понял… позавчера?
Она была задета и плохо это скрывала.
– Пожалуйста! – Изо всех сил Генка старался не пыхтеть, не болтаться, а проявить, наоборот, изящество и легкость. – В общем, так. Я считаю… что человеку необходимо состояние влюбленности! В кого-нибудь или во что-нибудь. Всегда, всю дорогу… – Он уже побелел от напряжения, но голос звучал неплохо, твердо: – Иначе неинтересно жить. Мне самое легкое влюбиться в тебя. На безрыбье…
– И тебе не важно, как я к тебе отношусь? – спросила снизу Рита, сбитая с толку.
– He-а! Это дела не меняет… – со злым и шалым торжеством врал Генка, добивая поскучневшую Риту. – Была бы эта самая пружина внутри! Так что можешь считать, что я влюблен не в тебя… – Тут ему показалось, что самое время красиво спрыгнуть. Вышло! – …не в тебя, а, допустим, в Черевичкину. Какая разница!
Вдруг Генка против воли опустился на мат, скривился весь – дикая боль в плечевых мышцах мстила ему за эти эффекты на кольцах.
– Что, стихи небось легче писать? – саркастически улыбнулась Рита. – Вот и посвящай их теперь Черевичкиной! А то она, бедняга, все поправляется, а для кого – неизвестно… Good luck![4]
Она ушла.
Генка хмуро встает, массирует плечо. Потух его взгляд, в котором только что плясали чертики плутовства и бравады…
Что ж, поздно, надо идти.
Прямой путь в раздевалку с этого крыла был уже закрыт; ему пришлось подниматься на третий этаж. В полумрак погружена школа. По пути Генка цепляется за все дверные ручки – какая дверь поддается, какая нет… Учительская оказалась незапертой. Генка включил там свет. Пусто. На столе лежала развернутая записка:
Ув. Илья Семенович!
Думаю, что вам будет небесполезно ознакомиться с сочинениями вашего класса. Не сочтите за труд. Они в шкафу.
Свет. Мих.
Генка исследовал содержимое застекленного шкафа – действительно, лежали их сочинения. И о счастье, и не о счастье…
…Свет еретической идеи загорелся в темных недобродушных глазах Шестопала. Кроме него, ни души не было (и до утра не будет) на всем этаже…
Полина Андреевна, мать Мельникова, смотрела телевизор. В комнате был полумрак. На экране молодой, но лысый товарищ в массивных очках говорил:
«Смоделировать различные творческие процессы, осуществляемые человеком при наличии определенных способностей, – задача дерзкая, но выполнимая. В руках у меня ноты. Это музыка, написанная электронным композитором – машиной особого, новейшего типа. О достоинствах ее сочинений судите сами…»
Стол был, как обычно, накрыт для одного человека. Обед успел превратиться в ужин.
Хлопнула дверь. Уже по тому, как она хлопнула, Полина Андреевна догадалась о настроении сына.
Он молча вошел. Молча постоял за спиной матери, которая не двинулась с места.
«Найдутся, вероятно, телезрители, – продолжал человек на экране, – которые скажут: машина неспособна испытывать человеческие эмоции, а именно они и составляют душу музыки… – Тут он тонко улыбнулся: – Прекрасно. Но во-первых, нужно точно определить, что это такое – „человеческая эмоция“, „душа“ и сам „человек“…»
– Господи, – прошептала Полина Андреевна, глядя на экран испуганно, – неужели определит?
Она автоматически придвинула сыну еду.
«А во-вторых, учтите, что компьютерный композитор, чей опус вы услышите, – это пока не Моцарт», – снова улыбнулся пропагандист машинной музыки.
Но Илья Семенович не дал ему развернуться – резко протянул руку к рычажку и убрал звук.
– Извини, мама, – с досадой пробормотал он.
– А мне интересно! – С вызовом Полина Андреевна вернула звук, негромкий впрочем.
Но она сразу утратила интерес к телевизору, когда сын попросил:
– Мама, дай водки.
Она открыла буфет, зазвенела графинчиком, рюмкой.
– И стакан, – добавил Мельников.
Паника в глазах Полины Андреевны: стаканами глушить начал!
Мельников налил (она предпочла не смотреть – сколько) и выпил.
Уткнулся в тарелку, медленно стал жевать.
Звучала странноватая механическая музыка.
Боковым зрением старуха пристрастно следила за сыном. Потом озабоченно вспомнила:
– Тут тебе какая-то странная депеша пришла. Из суда.
Мельников взял. Вскрыл. Читает. Чем дальше читает, тем резче обозначаются у него желваки.
– Нет, ты послушай. – И он принялся читать вслух:
«Уважаемый Илья Семенович!
Не имею времени зайти в школу и посему вынужден обратиться с письмом. Моя дочь Люба систематически получает тройки по вашему предмету. Это удивляет и настораживает. Ведь история – это не математика, тут не нужно быть семи пядей во лбу, согласитесь…»
– Согласись, мама, ну что тебе стоит? – зло перебил сам себя Мельников.
«Возможно, дело в том, что Люба скромная, не обучена краснобайству и завитушкам слога. Полагаю, девушке это ни к чему.
Я лично проверил Любу по параграфам с 61-го по 65-й и считаю, что оценку „4“ („хорошо“) можно поставить, не кривя душой».
– Они лично, – прокомментировал Мельников, – считают!
«Убедительно прошу вторично проверить мою дочь по указанным параграфам и надеюсь на хороший результат.
С приветом, нарсудья Потехин Павел Иванович».
– Вот так, мама, ни больше ни меньше. И всё это на бланке суда – на бумагу даже не потратился! – Он скомкал письмо, встал, заходил по комнате. – Зато не пожалел усилий, чтобы адрес узнать!
Звучала механическая музыка.
– Зачем же так раздражаться? – сказала мать. – Ты же сам говорил: если человек глуп, то это надолго.
– Это Вольтер сказал, а не я, – поправил Мельников автоматически. – Но понимаешь, мама, глупость должна быть частной собственностью дурака! А он хочет на ней государственную печать поставить… Он зря старался, Павел Иваныч… В этой, по крайней мере, четверти Любины «тройки» и «четверки» зависят уже не от меня…
Я перейду в другую школу,
Где только счастье задают…
– Что-что-что? Я не поняла, Илюша… Куда ты перейдешь? – встревожилась мама.
– Да никуда. Это стихи такие.
Потом, стоя у окна, он курил – хотя в этой комнате не имел на то права.
– Опять моросит? – поинтересовалась старуха.
Он отозвался тусклым, без выражения, голосом:
– Мам, не замечала ты, что в безличных предложениях есть безысходность? «Моросит». «Темнеет». «Ветрено». Знаешь почему? Не на кого жаловаться потому что. И не с кем бороться!
Явно желая отвлечь сына, Полина Андреевна вдруг всплеснула руками:
– Илюша, посмотри, что я нашла!
Из большой шкатулки, где, очевидно, хранятся реликвии семьи, она извлекла фотографию. Протянула сыну. Он взял без энтузиазма.
Это был выпуск семилетней давности. Рядом с Ильей Семеновичем стояла Наташа. Мельников глянул и помрачнел еще больше. Отошел к окну.
– Сколько я буду просить, чтобы она зашла к нам? – перебирая в шкатулке другие фотографии, сказала Полина Андреевна. – Тебе хорошо, ты ее каждый день видишь…
С таким выражением глаз оглянулся сын, что она предпочла не углублять.
А он ушел в свою комнату. Не находя себе дела, присел к пианино. Взял несколько аккордов.
Полина Андреевна держала в руках фото, которое всегда делают, когда рождается ребенок: на белой простыне лежал на пузе малыш и улыбался беззубым ртом, доверчиво и лучисто.
А Мельников в это время запел… Для себя одного. К вокалу это не имело отношения, само собой. Имело – к дождю, к черной пятнице, к металлическому вкусу во рту после чтения газет и писем от дураков, к непоправимости, в которой складывалась и застывала «объективная реальность, данная нам в ощущениях»; против этого он пел…
В этой роще березовой,
Вдалеке от страданий и бед,
Где колеблется розовый
Немигающий утренний свет,
Где прозрачной лавиною
Льются листья с высоких ветвей, –
Спой мне, иволга, песню пустынную,
Песню жизни моей.
Мать слушала его, перебирая фотографии.
Но ведь в жизни солдаты мы,
И уже на пределах ума
Содрогаются атомы,
Белым вихрем взметая дома.
Как безумные мельницы,
Машут войны крылами вокруг.
Где ж ты, иволга, леса отшельница?
Что ты смолкла, мой друг?
Перед нами беспорядочно проходит его жизнь и жизнь его семьи в фотографиях. Вот он школьник, с отцом и матерью. Вот мать в халате врача среди персонала клиники. Мельников с незнакомой нам девушкой… Мельников в военной форме, с медалью. Вот его класс на выпускном вечере. Мельников – студент, на какой-то вечеринке… И опять фронтовой снимок.
За великими реками
Встанет солнце, и в утренней мгле
С опаленными веками
Припаду я, убитый, к земле,
Крикнув бешеным вороном,
Весь дрожа, замолчит пулемет,
И тогда в моем сердце разорванном
Голос твой запоет…
Зазвонил телефон.
– Меня нет! – донесся голос Мельникова.
– Слушаю, – сказала Полина Андреевна. – А его нет дома. – И когда трубка уже легла на рычаг, старуха вдруг схватила ее снова, сквозь одышку восклицая: – Алло! Алло!
Вошел с вопрошающим лицом Мельников.
– Я могу ошибиться, но, по-моему, это…
Он понял, отобрал у матери гудящую трубку, положил на место… и поцеловал обескураженную, ужасно расстроенную своей оплошностью Полину Андреевну.
О проекте
О подписке