И чашка теплого черного чая с сахаром. Никогда не больше сахара и не меньше.
Для разнообразия я ел иногда в углу на полу. Иногда сидя или полулежа на кровати. Иногда кровать служила мне столом и я на коленях перебирал рисинки, считая их. Загадывал желания. Гадал. Если рисинок сегодня четное количество, меня выпустят через три дня. Если нечетное, значит уже сегодня. Но сколько бы их не оказывалось, проходил день и три, а меня не отпускали и никто со мной не разговаривал. И мне иногда становилось жутко тупо от влетающих к моим ногам подносов, словно это происходило каждые пять минут. Видно, остальное время я сидел, уставясь в одну точку, и отключался.
Дни шли за днями. Ржавая задвижка. Я ненавидел ее. Иногда даже больше риса. Потому что именно она, проклятая, отделяла меня от свободы. Она скрипела и визжала, подчиняясь лакированным сапогам. А эти гнусные каблуки, словно молотком отдавались по моей голове.
И опять это все приносило мне одно и тоже – жареный плов. Никогда я не мог подозревать, что можно ненавидеть плов. Иногда он мне казался совсем живым. И я ненавидел его, вместо того, чтоб ненавидеть тех, кто его приносил. Я намазывал жир на палец и выводил на стене всякие пахабные слова. Потом, засыпая, долго хихикал над ними.
Не знаю, что уберегало меня от самоубийства. Я хотел смерти и боялся ее. Удивляюсь, каким чудом я не сошел с ума, хотя что-то все равно щелкнуло.
Но плов… рис с маслом, жиром, мясом, морковью и луком, этими противными приправами… Утром, вечером, днем. Каждый день. Я смотрел на него и плакал. Смеялся и плакал. Меня трясло от него. Везде, всегда плов! Если бы он был живой, я бы казнил каждую рисинку. Я бы делал им каждой маленькие виселицы и вешал на тоненьких ниточках! Я бы раздирал мясные кусочки на их проклятые волокна – четвертовал бы их, а потом отплясывал на их сдохших молекулах. Я бы топил в унитазе морковины, а потом с победным гиканьем прыгал бы рядом, поплевывая сверху. Я бы мочился на луковые выжаренные перышки и покрывал их матом. И я так и делал. Каждый день. Со всеми! Но этого мне было мало. Я смазывал себе голову маслом и кричал диким воплем. Я грыз зубами алюминиевую тарелку и колотил ею об стены. Срал ехидно на подносы и вышвыривал обратно за дверь через поганую щелочку, а в чашку наливал мочи. Но и это не заставило дверь отвориться. Я не слышал даже мата в ответ за дверью. Облезлые выродки! Они не дали мне шанса даже насмеяться над ними.
Иногда я даже уставал плакать. Глаза щипало. Веки набухали. Я боялся выплакать глаза и ослепнуть, потому что я надеялся когда-нибудь увидеть, чьи же это сапоги и порвать его на куски. Я чувствовал, что прошло лето, холодная осень. А сапоги не менялись. Что за дебил? Почему у него такая поганая привычка не менять обувь по сезону? Он и в гроб в них ляжет? Да! Однажды я помогу ему туда лечь. Обязательно! Клянусь всем, на чем держится этот мир!
Опять скрип задвижки. Поганый плов. Невыносимо! С размаху я швырнул о дверь. Рис разлетелся по всей комнате. И я прыгнул на кровать и прислонился к стене. Минута, две, десять, полчаса. От нечего делать сосет в желудке. Рис ехидно поглядывает с полу. «Поел? Утрись.» И утрусь!
Сползаю на пол. Нерешительно притрагиваюсь к самой большой кучке и как собака запихиваю в рот. Наклоняюсь ниже и ртом собираю остатки. Потом долго медленно ползаю от стены до стены в поисках каждого зернышка. Пить придется вечером. Хотя я и не хочу. Во время этой поганой трапезы я чавкаю, прислушиваюсь к своим звукам. Облизываю пальцы.
Однажды утром обнаружил на столе черно-белый телевизор с двумя каналами. Рябил. Но меня это уже порадовало: хоть какая-то связь с миром.
Не помню сколько, но сутками, не отрываясь, пялился во все подряд программы, боясь упустить хотя бы слово.
Как назло, канал был самый паршивый. Казали только мир животных, кулинарные передачи, в первой из которых показывали как готовить плов. По другому крутили без перебоя дебильные нудные сериалы, мультики про киборгов. И в конец мне это так осточертело, что я стал относиться к телевизору с чуть меньшей ненавистью, чем к рису и задвижке. Я не швырял его об стену, ибо я ел поганый плов и слушал проклятую миллиард раз ржавую задвижку…
Но больше всего мне не давал покоя красный круг. Неоконченный. Напротив моей кровати. Но он был единственный не черного цвета. Я часами стоял и ломал голову зачем он здесь, что он означает. Пытался заглянуть в его прошлое.
Красный круг. В Буддизме говорится, что когда ты появляешься в чьей-то судьбе, это остается записанным, и это место, где вы встречаетесь, называется красным кругом.
Ты, мой тайный враг, ведь хочешь сказать: «Я жду,» – не так ли? Да, я стал говорить с ним. Это заменяло мне общество. Ненависть поддерживала желание жить.
Когда же у меня появляется желание побриться, в комнату пускают сизый газ. И я чувствую, что он мне опасен. Я теряю сознание. А когда снова прихожу в себя, вижу, что я чистый, свежий, побритый, подстриженный, в чистой одежде. Постель сменили. В комнате прибрались. А голова ужасно болит, трещит и я как пьяный. А на руках нахожу следы шприцов. То ли кровь брали, то ли укол делали.
Однажды снова они проделали со мной все это. Черный сон со вставным раздвижным сюжетом не давал мне покоя. Я входил куда-то, и снова нужно входить. Сквозь все это я услышал призыв.
– Володя.
Я продолжал глупые вхождения.
– Володя, – голос был тихий, печальный, родной. Последнее заставило меня оторваться от своего занятия. Я обернулся…
Поднимаю тяжелую голову с подушки. На кровати кто-то еще. Посмотрел. В ногах сидит вся белая моя жена. Волосы распущены. Платье пестрое, мое любимое.
Но я встрепенулся от неожиданности. Она была так реальна, как будто я не спал. Да, я проснулся. Что она тут делает? Неужели ее засунули ко мне и теперь мы проживем остаток жизни в этой конуре вдвоем? А наших детей тоже сунут в такие же камеры. И это поганый эксперимент.
Глаза ее грустные смотрели будто прощались. По ее мраморной щеке покатилась странная черная слеза. А на шее я разглядел красную нить.
Настя сидела безжизненно. Руки, как пришитые, лежали на коленях.
Я подсел к ней ближе, все еще сомневаясь, что она могла здесь появиться. Чтобы не напугать прекрасное виденье, осторожно протянул к ней руку. Коснулся щеки, волос. Таких, как раньше. Только щеки чуть холодней. Чуть потянул к себе.
– Настя.
Она даже не взглянула. Глаза стеклянные. От красного ожерелья потекли ручейки.
Вдруг с мерзким хрустом ее голова отломилась и покатилась по одеялу. Я в ужасе вскочил и, цепляясь в кирпичную кладку стены, вжался в угол. Не мог дышать. Не мог вырваться отсюда. Тело ее грузно повалилось. Кровь заливала постель.
Я дрожал и скрябал ногтями камень. Секунды через две, едва моргнув, все исчезло. Меня трясло. Язык отнялся. Не мог даже кричать. Только холодная стена давала мне мрачный приют у себя на груди.
Весь следующий день я сидел у кровати на табурете и смотрел на то место, где была жена. Я не мог сидеть, лежать на кровати. Мне все еще казались пятна крови и холодное тело. Мои пальцы еще чувствовали ее кожу. Кончики просто горели этим ощущением. Я мотал по-идиотски головой и тер темечко. Мысль неотступно била в висок: «Настя мертва, Настя мертва. Ее больше нет.»
Чтобы не сходить с ума дальше, я оставил телевизор гореть. За спиной я услышал слова, все более явственно осознавая их смысл:
«Криминальные вести вечера. На Лосиновой улице в доме номер четыре обнаружено тело женщины. По данным соседей, она жила одна. Ее муж Владимир Романов пропал год назад. Вчера ночью он неожиданно вернулся. Между супругами возникла ссора, в ходе которой Владимир Романов нанес жене невероятной силы удар топором и обезглавил, криминалисты обнаружили его отпечатки пальцев на орудии убийства и на стакане с водой. Так же он оставил свою одежду, испачканную его же кровью, и сбежал. Владимир Романов объявлен в розыск. Всех, кто располагает какими-нибудь сведениями о нем…»
В ушах у меня зашумело. Обессиленный заточением, я даже не смог в эту минуту нормально выплакаться, ибо я пролил столько слез, что мои глаза не справлялись. И теперь я плакал почти что в один только голос. Они убили ее. За что ее-то? Она-то точно ни в чем не виновата. В душе что-то порвалось. Она пришла прощаться со мной. Верно, они после смерти знают больше нас. Нашла меня. И я решил, что она пришла за мной. Я захотел догнать ее.
В бессильном бешенстве я швырнул стакан, что подвернулся под руку и угодил в маленькое зеркало на стене.
Когда я это сделал, идея созрела в голове. Я подошел к разбитому стеклу. Отломил большой кусок и, нисколько не колеблясь, полоснул по руке. В исковерканном отраженьи я видел подавленного, опухшего от терзаний человека с закушенной губой. Они смогли меня раздавить и высушить. Теперь у меня не осталось ни боли, ни страха, ни сожаления.
Я повернулся и посмотрел в маленькую камеру. За мной постоянно наблюдали. Первое время я отрывал ее и крошил. Потом паясничал, оголялся, показывал неприличные телодвижения. В ответ никто не отвечал. И мне надоело. От недостатка человеческого внимания я перестал крошить этот чей-то глаз. Я его ненавидел. Ибо мне нужно было что-то испытывать.
Теперь, глядя в камеру, я ощущал, как по ту сторону кто-то радуется моей кончине.»
После очередной газовой подачи пришли люди в масках. Они положили узника на целофан и поволокли, оставляя на полу кровавую колею от двух запястий. Кинули тело на кровать и начали умело зашивать грубыми нитками раны.
«Очнулся я от рези и ломоты во всем теле. Попытался поднять голову. Она бессильно падала. Руки онемели, колют. Неужели я снова здесь? Они мне даже умереть не дали. Я посмотрел на забинтованные запястья. Ну почему? Что им от меня надо? Молчаливое око камеры вперилось ожидающе в меня.
Им мало моего тюремного заточения. Их жестокоть была в том, что они оставляют меня невредимым. Не дают мне покончить с собой и с этим кошмаром. Они заставляют меня жить этой червячной жизнью и мучаться. И я знаю, тот, кто не дает мне умереть, хочет встретиться со мной.
Я поплелся от камеры к столу в углу. Сел на табурет. Зажег лампу. Для развлечения они оставили мне блокнот и ручку с карандашом.
Нет, мой мозг не хуже твоего. Моя память не меньше. Я в себе. Ты не сможешь сделать из меня куклу!
Я вспомню его имя! И я стал записывать в блокнот свои ощущения. Свои воспоминания.
Все имена тех, с кем я когда-либо имел какие-то отношения. Каждого человека, которому я сделал что-нибудь плохое. Все, что смогу.
Я распрямил скрепку. Пересиливая боль, проволокой я царапал кожу себе на кисти руки.
И еще я запишу свои мучения, чтобы не забыть их потом. Они тоже не слабее твоих, что бы я не совершил.
Отныне у меня появились занятия. Цель и стремление жить. Я вспомнил своего любимого героя, которым зачитывался в детстве. Граф Монте-Кристо. Разве мог я тогда подумать, что моя судьба с ним в чем-то повторится. Ни я, ни он не знали, за что сидим. У него был друг, старец. У меня же – телевизор и мой блокнот.
Неужели мне понадобится столько же, чтобы выйти и отомстить? За потерянное время, за страдание, за Настю.
Иногда я записывал. Иногда сидел у стены спиной и не заметно от камеры железякой скрябал вдоль кирпича. Когда-нибудь я надеялся его отковырять и посмотреть, что же за стеной.
Дни шли за днями. Я отмечал на руке шрамами года заточения. Один год-одна черта проволокой по коже. И каждый день я подходил к красному кругу, часами пялился на него и вопрошал: кто ты? Кто? Когда мы встретимся? Сейчас ты тоже меня ждешь. Встретиться лицом к лицу.
Но сейчас я не просто буду ждать это время. Я буду готовиться к нему. Только для тебя. Для тебя.
А на руке уже четыре полоски. И кирпичик стал чуть рельефнее. Скоро я выбью его и увижу, что же там. Я начал бить в стену как боксер.
Моя злость, мое тело, мое сознание – они все зацементировались. Я не боялся ударить кулаком со всей силы по стене, не боялся раздробить кость. Потому что я стал железным.
Руки не чувствовали боли. Кулаки вышибали кусочки кирпича или это так мне казалось. Я ожил. И когда лязгал засов и подлетал снизу поднос с едой, я отрабатывал удары, повторяя про себя: я обязательно тебя уничтожу! И я не смотрел на окровавленные костяшки. Я передыхал и снова колотил стену.
А сапоги. Они обновились, но оставались все того же фасона и похожей окраски. Какой же он дурак. За четыре года не изменил свои вкусы.
В это время, когда я существовал в четырех стенах, мир терял своих кумиров. Меня это не трогало. Я терял свою жизнь. И сидел перед телевизором. Сидел и осознавал скоротечность времени. Даже тут, в четырех стенах, она начала пролетать незаметно.
В одном из дней казали фильм про самураев. Я подумал: почему нет? Я могу сам научиться еще владеть не только кулаком, но и мечом. Отодрал беспощадно от табурета ножку (все равно придут и заменят) и посвятил ее в мечи. Глядя на экран, копировал их движения. Сначала делал медленно, не отрывая взгляда. И мне понравилось. Я даже в детстве игрой в войнушку так не увлекался, как сейчас. Намахавшись моим мечом, я разорвал простынь и намотал ее на руки. Теперь еще сильнее и остервененнее дубасил по стене кулаком, локтем, кулаком… До пота, часами, до дрожи в ногах, до тряпья.
А по телевизору шла война в Чечне. Вместе со мной словно воевал весь мир. Мир менялся. Все менялось. И опять приходили мысли о безвозвратности потерянной в четырех стенах жизни. Без света солнца, без ветра, без воздуха, без живой человеческой речи. Без смены сезонов, без зеленой листвы и белого снега. Кем я был и что я теперь? Успешный бизнесмен, любимый муж, счастливый человек. Теперь я просто тот, кто живой. Даже имени не осталось. Его у меня нет, потому что никто меня никак не называет.
Я жил в кубе. Шесть поверхностей. Шесть граней. Я чудом удерживал себя от сумасшествия. Поначалу иногда я терялся: может потолок – это пол. И я должен ходить по полу, который именуется стеной. Может, после очередного газа, меня перевернули с ног на голову и я уже хожу по потолку. Ведь есть же присоски или турбины, которые меняют гравитацию. Может быть это просто эксперимент ученых или меня отправили в космос. И я никому не делал ничего плохого. А может…
Эти может миллионами лезли в голову, вытесняя один другого, повторялись, менялись. С ними я просыпался. С ними засыпал. Я один. И может это не сапоги, а роботы. А может плов не плов и рисинки – это инопланетяне, имплантанты… личинки… я заражен… я новое орудие массового уничтожения… я…
Я подходил к стене и молотил кирпичи, чтобы прийти в себя.
И постоянно держал телевизор включенным, чтобы не разучиться говорить и понимать людей. Я хоть как-то был сопричастен к этому миру. Если я вижу их, значит не все еще потеряно. Я иной раз заговаривал с диктором, отвечал на его вопросы, задавал свои. Развлекало, если случались совпадения. Тогда мне казалось, что меня слышут или начинал подозревать подосланных ко мне шпионов, которые прячутся внутри ящика.
Стул заменили. Палку оставили. Наверно им нравилось смотреть, как я выбиваю ею в воздухе невидимого врага. А мой враг ждал, что я стану сильным и более интересным для него. Я чувствовал это по той непонятной энергии, что шла от глаза камеры. А мое искусство махания мечом, как мне казалось, все больше оттачивалось. Начались боевики. Показывали часто, разные. Я копировал все.
И вот в один день в мою бедную камеру пришел праздник. Я наконец-то отковырял тот кирпич. Не могу передать мое волнение при этом. Будто я вылезал из утробы матери, чтобы узнать мир. Я глубоко вздохнул и выпер его. Он куда —то рухнул и прекрасный свет настоящего полился сквозь маленькое отверстие.
О проекте
О подписке