Отчасти картина напоминала известный средневековый сюжет, так называемую Пляску Смерти. В средневековой Европе создавалось множество таких картин, символизировавших тщету земных надежд и устремлений и равенство людей перед лицом неизбежного конца.
Обычно на этих картинах изображали хоровод, в котором, дружно взявшись за руки, танцевали люди разных сословий – крестьяне и купцы, дворяне и священники, епископы и короли. Танцоров держал за руки танцующий, ухмыляющийся скелет, костлявой рукой ведущий человека в бесконечном танце к единственной общей цели – к могиле…
Одной из самых известных картин с таким сюжетом была Пляска Смерти в церкви на старинном парижском кладбище Невинно Убиенных Младенцев. Однако до наших дней эта картина не сохранилась, как и само кладбище.
Прекрасно сохранившаяся Пляска Смерти есть сейчас в Эстонии, в таллинском соборе Нигулисте.
Впрочем, картина, которую разглядывал сейчас Дмитрий Алексеевич, заметно отличалась от Пляски Смерти – здесь не было скелетов, и люди не танцевали в бесконечном бессмысленном хороводе, а в ужасе от кого-то убегали…
От кого же?
При этой мысли Старыгин почувствовал какое-то странное беспокойство. Ему вдруг показалось, что от ответа на этот вопрос многое зависит, в том числе и для него самого…
Дмитрий Алексеевич почувствовал легкое головокружение, стены кабинета поплыли перед ним, однако он быстро справился с дурнотой, на мгновение прикрыв глаза.
Видимо, подумал он, всему виной духота в мастерской и резкий запах растворителя. Впрочем, с этим он ничего не мог поделать: старые картины боятся сквозняков и перемены температуры.
Старыгин взглянул на часы и с удивлением увидел, что рабочий день подходит к концу. Он поработал бы еще, но в последнее время служба безопасности Эрмитажа не разрешала сотрудникам надолго задерживаться на рабочих местах, опасаясь краж музейных экспонатов. Кроме того, сегодня Дмитрий Алексеевич спешил: его пригласили на вернисаж в одну из крупных художественных галерей.
«Опоздаю, ох опоздаю к началу! – сокрушался Дмитрий Алексеевич, тоскливо созерцая огромную пробку, растянувшуюся на набережной Фонтанки. – Как неудобно, Лешка обидится… надо было выехать пораньше…»
Лешка, то есть Алексей Топорков, конечно, не обиделся бы на своего старинного приятеля. А они были знакомы бог знает сколько лет, с самой юности. Просто сегодня у Алексея особенный, торжественный день – в художественной галерее «Гиперборей», что на набережной реки Фонтанки, открывается его очередная персональная выставка. И Старыгину очень бы хотелось попасть к началу. Хоть и не любил он все эти торжественные речи, спичи и тосты, но на открытие выставки приедет телевидение, и для Алексея будет полезно, если он, Дмитрий Старыгин, реставратор и искусствовед с мировым именем, произнесет вступительное слово и со знанием дела похвалит его картины. Тем более что и душой кривить не надо, Алексей – действительно замечательный художник, Старыгину его работы очень нравятся, а лишняя реклама никому не повредит, авось Алексею какой-нибудь выгодный заказ перепадет. Или кто-нибудь картины купит…
«Видно, не суждено сегодня на открытие попасть, – уныло констатировал Старыгин, – набережная Фонтанки – это просто ужас какой-то! В любой час суток здесь огромные пробки! А как иначе в галерею проехать?..»
Водители соседних машин уже и нервничать перестали. Кто-то мирно подремывал, кто-то читал газету, один мужчина – моложавый, с аккуратно подстриженными усами – в упоении слушал классическую музыку. Великий тенор Лучано Паваротти пел свою знаменитую арию из «Тоски». На лице водителя отражалось явственное наслаждение. С другой стороны мордатый тип глядел из окна красного «лексуса» на проходящих женщин с неменьшим удовольствием. Старыгин невольно усмехнулся, посмотреть, конечно, было на что.
Конец июня, в городе чудесная погода, и глаз радуют яркие наряды и загорелые стройные ножки.
Он поглядел на часы – так и есть, опоздал. На вернисаже обещал появиться какой-то важный чиновник из Комитета по культуре, так что задерживать открытие не станут, начнут вовремя. Вот если только телевизионщики тоже в пробке стоят… Но надеяться на такое значило бы сильно переоценивать силы судьбы и собственное везение. Неудобно как перед Лешкой…
Вот, тронулись, кажется… Любитель классической музыки очнулся и вырулил в ближайший переулок, Старыгин от отчаяния рванул за ним. Они ловко проскочили проходной двор, железные ворота которого были, можно сказать, открыты настежь. Их проржавевшие створки даже не висели на петлях, а стояли просто так, аккуратно прислоненные к стене, так что Дмитрий Алексеевич невольно вспомнил незабвенного фонвизинского Митрофанушку, с его бессмертной классификацией дверей. Выходило, что эти ворота не прилагательные, а существительные, ибо по Митрофанушкиной классификации они существовали сами по себе, а не прилагались к стене.
Любитель оперы подмигнул на прощание задними фонарями и проехал вперед. Теперь у него в салоне пела Чечилия Бартолли. Кажется, из «Нормы»…
Старыгин снова вырулил на набережную Фонтанки. Пробка почти рассосалась.
Все-таки он здорово опоздал. Телевизионная группа уже уехала, а чиновника из Комитета по культуре и вовсе след простыл. Алексей уже принял официальные поздравления, отговорил положенные благодарности и теперь, прилично хвативши шампанского, обнимался со знакомыми художницами.
Дмитрий Алексеевич едва сумел к нему протолкаться. Лешка приветствовал его громогласно, сжал в медвежьих объятиях и, не слушая извинений, пытался кому-то представлять.
– Здорово все получилось, Димка, – шептал он, щекоча ухо приятеля подстриженной по случаю вернисажа бородой, – людей много, и главное, очень приличная публика, так что я очень доволен… я давно об этом мечтал…
Народу и правда набежало порядочно. Выставка занимала три просторных зала со сводчатыми потолками, посетители неторопливо перемещались от одной картины к другой без всякого порядка, толпа напоминала броуновское движение молекул. Старыгина окликнули несколько знакомых, он приветствовал их наскоро, не останавливаясь надолго. У него было важное дело.
Где-то там, в толпе посетителей, крутилась Лешкина жена Лена, и ей Дмитрий Алексеевич принес скромный букетик васильков и еще каких-то белых цветочков, похожих на звездочки или снежинки. Всем друзьям и многочисленным Лешкиным знакомым было известно, что Лена терпеть не может пышных пафосных букетов и предпочитает цветы скромные, желательно полевые.
Лену Дмитрий Алексеевич нашел в дальней комнатке, она помогала служительницам галереи разливать шампанское.
– Дима! – улыбнулась она. – Я так рада!
И было ясно, что это – не проявление вежливости, что так и есть, она действительно рада его видеть. Старыгин вручил букет и поцеловал тонкие пальцы без маникюра.
Лена тоже была художницей, но всегда держалась в тени Лешкиной славы.
– Когда же мы увидим твою собственную выставку? – спросил Старыгин, улыбаясь и отпуская ее руку.
Лена тоже улыбнулась, немного грустно. Улыбка ее лицо удивительно красила, оживали большие серые глаза, наполняя все лицо светом, и Старыгин вспомнил, какой красавицей рисует свою жену Лешка на многочисленных портретах. Притом, что в жизни она выглядит очень незаметной. «Невзрачная», – говорили злые языки, но таких находилось немного, эту пару все любили.
Вот теперь можно было пройтись по залам и хорошенько рассмотреть картины.
Эта выставка посвящалась детям, Алексей специально подобрал для нее только такие картины, где нарисованы дети. Разных возрастов, за разными занятиями, но дети непременно присутствовали на каждом холсте.
При этом он рисовал детей без той дурновкусной слащавости и сусальной красивости, с какой традиционно изображает детей большинство художников. Наоборот, в его малышах проступали взрослые и часто малоприятные черты – жестокость, зависть, трусость, чванство. Дети как бы заранее примеряли на себя маски взрослых характеров, взрослых грехов и недостатков.
На одной картине дети играли с собакой, и в их лицах сквозила плохо скрытая жестокость. Несчастная собака пыталась вырваться, сбежать от маленьких мучителей, но они облепили ее, вцепившись в нее, как клещи, и со злыми усмешками таскали за уши, за хвост.
На другой картине был изображен традиционный сюжет – в первый день Нового года дети разбирали сложенные под елкой подарки. И здесь внимание Старыгина привлекло лицо крохи на первом плане, который с завистью смотрел на чужой подарок и, кажется, задумывал какую-то мелкую пакость…
Вообще, Дмитрий Алексеевич понял, что новая Лешина манера напоминает ему немецких художников-экспрессионистов первой трети двадцатого века. Те же яркие, резкие, выразительные мазки, контрастные ядовитые цвета, а самое главное – создаваемое картинами ощущение мучительной тревоги и беспокойства. Только если немецкие художники, особенно Отто Дикс, рисовали откровенные уродства – инвалидов без рук и ног, пьяных солдат, нищих, старых потаскух, то Алексей Топорков достигал того же тревожного ощущения, изображая внешне вполне благополучные сцены.
Остановившись вблизи одной из картин, которая отчего-то особенно привлекла его внимание, Дмитрий Алексеевич увидел перед ней молодую женщину.
Несомненно, ее лицо не было ему знакомо, он видел его впервые, однако оно чем-то привлекло его, заставило внимательно приглядеться к незнакомке.
Гладкие темные волосы, стянутые в тугой узел на затылке, длинная гибкая шея, точеный профиль…
Женщина почувствовала его взгляд и повернулась. Дмитрий Алексеевич невольно залюбовался изящным движением и не успел отвести глаза, хотя и понимал в глубине души, что пялиться на незнакомую даму неприлично.
Высокие бледные скулы придавали ее лицу выражение задумчивое и печальное. Широко расставленные большие глаза были удивительного, неуловимого цвета – они казались то зелеными, как морская вода в полдень, то лиловыми, как небо перед грозой.
Женщина окинула Дмитрия Алексеевича рассеянным взглядом и отвернулась к картине. Старыгин тоже перевел взгляд на полотно, но вдруг глаза заволокло серым туманом и на всем теле выступила мгновенная испарина. На какую-то долю секунды он даже почувствовал, что плитки пола уходят из-под его ног, и хотел за что-нибудь ухватиться, но нет, все встало на место.
Сердце Старыгина забилось часто и неровно, ему на мгновение не хватило воздуха, во рту пересохло.
Внезапно он вспомнил летний день в далеком детстве.
Маленький Дима шел по сосновому лесу, величественному и просторному, как готический собор. Стройные колонны сосен возносились к небу, наполняя пространство тихим гулом. Разогретый лесной воздух сладко пах смолой и медом.
Вдруг деревья расступились, и Дима выбрался на просторную поляну, поросшую высокой шелковистой травой. Эта трава была так хороша, она так манила его своим нежным, вкрадчивым шорохом… Дима словно услышал ласковый голос этой травы, тихо зовущий его по имени. Ему захотелось пройти по траве босыми ногами, лечь в нее, перевернуться на спину, глядя в стремительно несущиеся облака…
Он шагнул вперед, и вдруг нога его потеряла опору, начала медленно погружаться в тряскую, зыбкую почву.
Дима вспомнил, что соседские мальчишки часто рассказывали ему о таящемся в глубине леса Приманчивом болоте. Болоте, которое нежным голосом заманивает путников, чтобы поглотить их в своей бездонной глубине…
Дима вскрикнул, выдернул ногу из трясины и бросился прочь.
Почему ему сейчас вспомнилась та давняя история?
Он поискал глазами ту женщину, которая только что так взволновала его, но она пропала, смешавшись с толпой любителей искусства.
Мимо проходила служительница галереи с подносом. Старыгин взял бокал шампанского и выпил его, не почувствовав вкуса и совершенно позабыв, что приехал сюда на машине. Будучи за рулем, он не позволял себе спиртного. Однако сейчас от легкого вина ему стало легче, сердце забилось ровнее, и беспричинная печаль сменилась лихорадочным оживлением.
Тут на него налетело что-то большое, шуршащее шелком и пахнущее резкими духами.
– Димка! – зарокотал низкий голос над ухом, так что захотелось зажать уши и спрятаться куда-нибудь в уголок.
Не тут-то было. Перед Старыгиным высилась огромная туша, задрапированная в яркий полосатый шелк, которого хватило бы на несколько пляжных тентов. Тушу звали Алевтина Тепличная. Когда-то давно они с Дмитрием учились в Академии художеств, но с третьего курса Алевтина ученье бросила и пошла в свободные художники. И с тех пор обязательно появлялась на каждом вернисаже, на каждой тусовке. И везде ее было много. Да еще эти полоски на платье…
Платьем то, что было надето на Алевтине,
О проекте
О подписке